Примерно где-то здесь Кузьмин отключился. Он увидел Лаптева. Держась за перила, Лаптев поднимался по лестнице. Через каждые две ступеньки Лаптев останавливался перевести дыхание, можно было подумать, что он не решается приблизиться к Кузьмину, что он вот-вот передумает…
Появление Лаптева показалось Кузьмину знаменательным: именно в этот момент - стечение обстоятельств фатальное, перст судьбы, её указующий знак…
Между тем приди Лаптев минут на десять позже, Зубаткин успел бы сделать одно заманчивое предложение, и тогда Кузьмин наверняка затащил бы его к себе домой обговорить всё это, ибо Кузьмин был человек деятельный и понимал, что такие дела лучше не откладывать. А дома, в кабинете у Кузьмина, где они сидели бы, висела застеклённая фотография - танк "тридцатьчетвёрка", и на нём ребята в шлемах. Зубаткин сразу приметил бы её, потому что точно такая же фотография хранилась у него в альбоме. Посредине капитан Виталий Сергеевич Кузьмин, кругом его рота, а тот, на башне, свесил ноги, щекастый, это механик-водитель Вася Зубаткин, и младший Зубаткин обязательно вспомнил бы тут рассказ отца, как комроты Кузьмин спас и машину при переправе через Лугу. Их отцы, молодые, белозубые, смотрели бы на них с летнего короткого привала 1944 года на окраине какой-то деревни… Под взглядом этим, конечно, весь разговор пошёл бы иначе.
Но показался Лаптев, и ничего этого не произошло.
На фотографии, что висела у Кузьмина, щекастый паренёк так и остался безвестным вместе с другими безымянными танкистами вокруг отца. Зубаткин тоже никогда не сроднил того капитана Кузьмина с этим. Дети не соединились через отцов. Случайность не произошла.
Появление Лаптева осталось для Кузьмина счастливой случайностью, и он понятия не имел, что другая, не менее поразительная случайность напрасно поджидала его на следующем перекрёстке.
- Мне пора, - сказал Кузьмин.
- На как же, а обсуждение?
- Вы идите… идите.
- Невозможно, Павел Витальевич. Сейчас самое серьёзное начнётся, - и Зубаткин, подбадривая, взял Кузьмина под руку. - Вам нельзя уходить. Мало ли что… в любом случае…
- В каком любом? Да плевал я, - сказал Кузьмин, следя за Лаптевым. Не смыслю я ничего в этих вещах. Слушай, друг, отцепись ты! - скомандовал он Зубаткину голосом, каким сшибал самых забубённых монтажников.
Первое чувство было - обида. "Вельможа и хамло, - успокаивал себя Зубаткин, - бурбон и свинья. Типичная свинья".
Шёл, оскорблённо вздёрнув голову, нижняя губа выпятилась, хорошо, что никто не встретился, он готов был взорваться, заплакать, натворить чёрт знает что.
- Мурло… - сказал он. - Всегда так: хочешь сделать человеку лучше, а тебя за это…
До самой аудитории он спиной, затылком старался чувствовать, смотрит ему вслед Кузьмин или нет. Он ждал, что Кузьмин опомнится, позовёт, догонит. И, войдя в аудиторию, сев, Зубаткин ещё поглядывал на дверь. То, что Кузьмин не появился, было нелепо. Беспричинно оборванная история лишалась всякого смысла. Словно он находился в каком-то угарном чаду, и теперь, когда чад рассеивался, увиделось, что не было во всём этом никакой логики, а сплошная несообразность. Зубаткин же любил во всём находить логику и считал, что всё подчиняется логике. Нормальное человеческое поведение, поступки высокие, чистые, подлые, любые поступки имели причины и мотивы. И, как правило, самые что ни на есть ясные, элементарные причины, которые можно предусмотреть, даже вычислить. Разумный человек - существо логическое. Только глупость нелогична.
Свою жизнь Саша Зубатки также строил по законам разума, и это было, между прочим, нравственно. То, что разумно, то всегда нравственно. Поэтому поступать надо разумно, не поддаваясь эмоциям.
Вот он, Александр Зубаткин, обладал немалыми математическими способностями и, следовательно, имел полное право идти в науку, и прежде многих других. Талант разрешал ему добиваться своего, он действовал во имя своего таланта, он прямо-таки обязан был открыть дорогу своему таланту. Его способности должны были быть реализованы, это было выгодно обществу и науке, и он мог не стесняться в средствах. Он имел всяческое право использовать этого Кузьмина, вопрос заключался лишь в том - настоящий ли это Кузьмин. Сомнений хватало. Настоящий Кузьмин не стал бы уходить с обсуждения, настоящий Кузьмин должен был бы воспользоваться согласием Зубаткина, он принял бы помощь Зубаткина… Да и вообще, разве мог этот технарь, администратор быть учёным такого калибра, как Кузьмин, облик которого по ходу обсуждения становился как бы всё академичнее. Слушая, как Нурматов ловко отбивал наскоки француза, как Анчибадзе ссылался на Коши, на Виноградова и прочих Учителей, Зубаткин чувствовал, как оба эти Кузьмина расходятся всё дальше и совместить их в одном человеке становится всё труднее.
Этот инженер-монтажник явно не понимал ни черта, стоило вспомнить, как он вглядывался в текст статьи, губы шевелились, словно у малограмотного, еле разбирал незнакомые слова.
Но что же тогда означало то безумное блеяние, тот хохот счастливца?
Одно мешало другому, не складывалось, как будто Кузьмин нарочно сбивал с толку, петлял.
В аудитории было душно, Зубаткин словно со стороны увидел бледные, устремлённые на доску лица этих людей из разных городов и стран, соединившихся сейчас в один мозг… Старые, молодые, известные, начинающие - они не различались, они сливались в общем усилии добыть истину. Глядя на них сочувственно и почему-то с грустью, Зубаткин чувствовал обиду ещё и за них. Поступок Кузьмина ни за что ни про что оскорблял всех этих людей. Как будто Кузьмин высмеял жизнь каждого из них, обречённую на мучительные долгие поиски, на бесконечные переборы вариантов, на вычисления, которые заводят в тупик или отталкивают своим уродством. Это жизнь всеобщего непонимания, жизнь глухонемых, потому что окружающие никогда не понимают, чем же занимаются эти люди, да и сами они никогда не могут объяснить неспециалистам свои мучения или заставить их восторгаться красотой какой-нибудь теоремы.
Настоящий математик не мог бы позволить себе такое. Хотя крупному математику позволено многое. Кроме одного: не позволено ему забросить свой талант, в таком случае он лишается всех льгот…
Можно ли представить Виктора Анчибадзе вне математики? Где-нибудь на рыбацком сейнере - рыбаком, врачом, машинистом? Никакая специальность не налезала на него, невозможно было даже вообразить, о чём говорил бы Виктор, как он держался бы…
Так же, как не хватало фантазии представить Кузьмина у этой доски…
Зубаткин попробовал перевести всё на более привычный язык. Допустим, имеются Кузьмин-прим и Кузьмин-два. Между ними существует какая-то система отношений. Например, такая, какая имеется между актёром и сыгранным им в кино героем. А может, более сложная. Известно, однако, что оба они заинтересованы в реализации своей работы. Ни тот ни другой, очевидно, реализовать её не могли. И не могут, не в состоянии. Кто из них кто, в данном случае неважно, тут существенно, чтобы кто-то поднял архивы, прояснил возможности, занялся бы этим делом, имеющим большие перспективы. То, над чем он раздумывал в диссертации, вдруг соединилось с той практической частью работы Кузьмина, которой почему-то пренебрёг Нурматов. А ведь это было важно, - не варианты уравнений и разные изящные построения, а условия устойчивости крупных энергосистем, сложных регуляторов на быстродействующих аппаратах… Инженерство его давало себя знать, и он всё яснее ощущал огромные возможности, которые тут открывались. Ощутил первый, первый после Кузьмина, который в те годы, когда писал, наверное, и не мог осознать всего значения. Зубаткину нравилось так думать. Перед ним появилась идея, которой он мог служить бескорыстно, отказавшись от собственной славы, всего лишь как человек, развивающий идеи некоего Кузьмина, его уполномоченный представитель, опекун его осиротелой, заброшенной идеи. Зубаткин сам не понимал, почему его так взволновала, воодушевила эта возможность и несомненно таинственно-романтическая судьба того Кузьмина.
Надо было выступить.
Никто не нападал на Кузьмина, но обсуждение уводило всех куда-то в сторону отвлечённых изысканий. Построения становились всё более вычурными и бесплодными.
Зубаткину нужны были сторонники. Он начал неловко, однако реплики Нурматова воспламенили его. Он возразил и вдруг понял, что наступила решающая минута его жизни. Только от него самого зависело большое дело. Мало быть учёным, надо уметь отстаивать своё убеждение. С каждым словом он освобождался от желания оглянуться на Несвицкого, на Нурматова, он говорил уже не для них, он говорил для тех немногих, кто пойдёт за ним. Он вдруг уверился в этом, - не могло так получиться, что он останется в одиночестве, что справедливость этого дела не найдёт защитников.
Его уверенность произвела впечатление. Сырые, не очень чёткие замечания тем не менее ошеломляли неожиданным своим поворотом, смелостью и даже ожесточением.
Когда он села на место, Анчибадзе тихонько спросил его:
- Чего это ты так навалился на Нурматыча? Ты же сам сомневался в некоторых вещах.
- А теперь не сомневаюсь.
- У тебя кое-что бездоказательно.
- Сейчас важно не знать, а чувствовать.
Получалось всё же нехорошо, они оба обещали Нурматову поддержать в случае чего, да и работа была приличная. Анчибадзе решил выступить, загладить. Но Зубаткин сказал:
- Не надо. Поверь мне - не надо.
И такая убеждённость, даже значительность исходила от него, что Анчибадзе послушался. И не только Анчибадзе, все остальные, выступая, почему-то посматривали на Зубаткина, обращались к нему.
Он сидел выпрямившись, хмурый, глаза его смотрели куда-то вдаль, сквозь стену.
Несвицкий, заключая, вдруг, в нарушение всех правил, обратился к Зубаткину: вы ничего не хотите добавить? На что Зубаткин, не сразу, отвергающе повёл головой. При этом Несвицкий сконфузился, не понимая, зачем он это спросил.
Недавно ещё Зубаткин был горд, что допущен сюда, что сидит, как равный, среди всех этих князей и лордов математики, а теперь он знал лучше других, что надо, что не надо, что из этого должно последовать, и обязан был их направлять и поправлять. У него было право посвящённого, поэтому самого его перемена не очень-то удивила.
Когда началось следующее сообщение, Зубаткин и Анчибадзе вышли.
- Послушай, дорогой, что случилось? - спросил Анчибадзе.
- Знаешь, может, я и перегнул кое в чём, но иначе нельзя, не должно быть никаких сомнений… - горячо сказал Зубаткин. - Есть возможность сейчас двинуть большое дело. Представь себе, что Кузьмин жив, под его руководством начинается специальная работа по устойчивости сложных систем. А? Энергетика! Космические аппараты! Тут государственно надо подходить…
В нём быстро зрела непреклонность человека, единственно знающего, что надо делать. Ему было жалко Нурматова, но другого выхода не было, необходимо всячески наращивать авторитет Кузьмина опять же ради дела. Значение этого дела Зубаткин понимал всё яснее, и появись тут Кузьмин, и тот должен был подчиниться ему, тем более что это совпадало с его интересами. Ради него же делается.
- Меня из-за Нурматыча будут корить… - Зубаткин ударил себя в грудь. - Думаешь, легко? А что поделаешь. Мы ведь и в самом деле живём для чего, для науки. Выжимаем весь мозг, себя не щадим. Раз так, могу я не деликатничать, если это надо для дела? Могу я личным пожертвовать, даже, если хочешь, своей дружбой? Ведь не Нурматов жертвовал, а я. Он меня поносить будет, а я буду перед ним извиняться… - ему стало жаль себя: придётся многое отложить, пожертвовать многим, но он подумал об этом мельком и даже с лёгкостью, сейчас надо было уговорить Анчибадзе включиться в эту работу.
Напор его, как ни странно, действовал. Анчибадзе вдруг заинтересовался. Зубаткин, который привык к превосходству Анчибадзе, почувствовал свою силу. Он слышал свой громкий голос, слова, набегающие легко, быстро, и, мельком удивляясь себе, он подумал, что с этого момента всё изменится. Когда у человека появилась сформулированная идея, он способен одолеть любое сопротивление, любое препятствие…
II
Кузьмин спускался по беломраморной лестнице навстречу Лаптеву. Ноги его ступали по-кошачьи легко, пружиня на носках, почти пританцовывая, и белые крылья расходились за его спиной. Ему ничего не стоило взлететь, он ничего не весил. Лестница вибрировала под его лёгкими шагами, и балки вопили, он надвигался на Лаптева из мрака забвения, как рок, неотвратимый и грозный, как божья кара, как десница карающая…
Можно ли было подумать, что спустя десятилетия судьба разыграет такой пасьянс и выпадет эта сладостная возможность… А может, всё это и не так уж случайно, может, судьба терпеливо подстерегала этот миг, который должен был наступить. Как это у классиков: судьбы свершился приговор.
Он подумал, что всё же существует возмездие, некая справедливость, заменяющая господа бога, поскольку тот не способен уже действовать в наших условиях.
Обсуждение монографии, Зубаткин, аплодисменты - ничто не могло удержать его от встречи с Лаптевым. Именно сейчас, в этот наилучший, наивыгоднейший момент.
Он засмеялся и неожиданно для себя по-студенчески выпалил:
- Здрасте, Алексей Владимыч!
Лаптев остановился, навёл на Кузьмина жёлтые плоские глаза.
- Знаю, что знаю, а не вспомнить.
- Кузьмин, - и спустился на ступеньку, чтоб не возвышаться над стариком.
- Так, так, - не вздрогнул, не смутился Лаптев. Жёлтые глаза его застыли, как у ящерицы на солнце.
- Я из Политехнического, Кузьмин. Я был в семинаре у Лазарева.
- А-а, у Льва Ивановича. Как же, - слабо оживился Лаптев. - До сих пор его задачки рекомендую. А вообще-то, дрянцо был человечишко… - Бледные губы его неодобрительно поджались.
Кузьмин тоже нахмурился, вспомнив, как Лазарева выставляли на пенсию после выхода сборника. Он был составителем, и, несмотря на запрещение Лаптева, самовольно протолкнул кузьминскую работу. К этому прицепились и выставили.
С разных сторон они как бы рассматривали Лазарева.
- Вы где ж теперь? - осведомился Лаптев. Чувствовалось, что он не узнал Кузьмина.
- Я? На производстве. Коммутаторы, аккумуляторы… - сказал Кузьмин с укором. Вот мол, по вашей милости, Алексей Владимыч. Вы меня туда толкнули. Знаете, я кто? Я ваша ошибочка. Заблуждение ваше, грех ваш.
Лаптев собирался кончать этот пустой разговор, но странный, затаённо-опасный тон Кузьмина остановил его.
- Плохо, когда тебя знают, а ты никого. Когда-то, в молодости, было наоборот, - лицо его младенчески сморщилось, то ли перед смехом, то ли в печали. - И тоже казалось, что плохо…
Забывчивость старика портила ожидаемый эффект. Но Кузьмин всё ещё надеялся: "ах!..", и внезапная бледность, и испуг, и "не может быть! нет, нет!". Видно, взрыватель заржавел. Ничего не поучалось. Склероз вполне мог наглухо замуровать прошлое, так, что туда и не пробиться. Время, подумал Кузьмин, подставило ловушку. Время, оно бесследно не проходит. Он-то полагал, что если в нём, Кузьмине, Павле Витальевиче, сохранился под всеми слоями тот костлявый паренёк, прутик с нахальной щербатой ухмылкой, - то все узнают, переполошатся. Ан не тут-то было. Время со счетов не сбрасывается, это только так говорится: "Будто и не было двадцати годов".
- …Живых-то математиков больше, чем умерших, - дошли до него слова Лаптева. - И не математиков. То есть вообще за наукой приписанных живёт сейчас на Земле больше, чем всех учёных, что жили до нас. За все эпохи…
- То есть как это? - досадливо спросил Кузьмин.
- Очень просто. Вы прикиньте… - привычно по-учительски предложил Лаптев и подождал. Ему и раньше нравилось озадачить слушателей и замереть. Сочинит какую-нибудь задачку на сообразительность, подкинет для игры ума и любуется, и все его лекции были начинены головоломками, в которых застревало большинство студентов.
Снова Кузьмин следил за скрюченным пальцем, рисующим в воздухе экспоненту, снова чувствовал, как это просто, если заклещить нутро смысла, самый смысл смысла, тогда проще пареной репы. Нет, не ухватить, почему же не даётся, чёртов старик, опять выставил его болваном. Опять Кузьмин стоял перед ним тем же дураком, глазами хлопает, уши висят. Уже поседел, соли в позвоночнике, а всё стоит, ответа ищет. Двадцать с лишним лет прошло. Целая жизнь. Неужели столько? Когда ж они прошли, когда успели промелькнуть. Ведь вот он, Лаптев, и вот я, Кузьмин, и я всё так же, с тем же чувством стою перед ним… Как же я, тот самый студент, мог сохраниться внутри себя? Сейчас я и есть этот студент, а другого Кузьмина, который нарос за эти годы, - его нет, он снаружи, где-то извне.
И непонятно, зачем нужен этот наросший Кузьмин, почему его нельзя сбросить и остаться только тому, молодому. Но старый Кузьмин нисколечко не обижался, даже был умилён, что, впрочем, не мешало ему заметить, как Лаптев ловко извернулся, подсунул эту задачку, а при чём тут эта задачка, на кой она сдалась…
- Но ничего, ничего, - приговаривал он без особого смысла. - Сейчас не тот расклад, другие козыри… - И вдруг в голове щёлкнуло, точно выключателем, и Кузьмин просиял:
- Факт. Живых-то больше. Ясное дело!
Своим ходом дошёл. Сам, без подсказки. Не заросло. Ай да Кузьмин, ай да Лаптев-старичок! Молодцы. Злыдень Лаптев ещё скрипит извилинами! Кузьмин еле сдержался, чтоб не подмигнуть ему. Какой там склероз, этот старикан в полном порядке.
"Всё же Лаптев - это школа! - подумал Кузьмин. - Это фирма! То, что он прослушал курс у Лаптева, кое-что весит. Тогда никто не придавал значения, а нынче стало котироваться, "Лаптев" звучит как "классик", "корифей"!"
- А я, Алексей Владимыч, теперь, в некотором роде, известный математик, - со смехом подсунул Кузьмин. - Я тот самый Кузьмин! Слыхали! Ку-зь-ми-н! - повторил он, как глухому. - Помните, я выступал с докладом, а вы меня опровергли?
Ничто не изменилось в плоско-жёлтых глазах. Стеклянно отражалась в них лестница, колонны, фигура Кузьмина и высокие огни светильников.
- Кузьмин! - упрямо повторял он, стараясь докричаться сквозь десятилетия. Не может быть, чтобы Лаптев забыл. Придуривается. - Кузьмин, Кузьмин, не однофамилец, а тот, кого вы так лихо разделали: "Почему плюс, почему не минус и не топор с рукавичкой?" Как все смеялись…
А если в том и фокус, что был лишь блеск разгрома, а самого Кузьмина для Лаптева тогда не существовало? Для других Кузьмин был, когда-то был такой, а для Лаптева его и не было, никогда не было.
Ясно - Лаптев не хочет вспоминать! Зачем ему про это вспоминать!
Придётся. Напомним. Голова у него, слава богу, работает.
- Сейчас там, на секции, все цитируют Кузьмина, - сказал он, - ту самую мою работу, - он попробовал повторить кое-какие термины из доклада Нурматова. Язык с трудом выговаривал полузабытые громоздкие слова.
Вспомнилась ещё одна фразочка Лаптева: "Пусть лучше Кузьмин пострадает от математики, чем математика от Кузьмина".
А получилось, что математика от Кузьмина не пострадала, наоборот, а от Лаптева пострадала, и Кузьмин незаслуженно пострадал. Лаптев, можно сказать, нанёс урон… Вот как всё повернулось.
И ему вспомнился другой перевёртыш в его жизни.