- Мне трудно понять, как я отношусь к этому обрусевшему потомку семидесяти семи иноземных дворянских кровей. Размышляя о нем, я вспомнил маленький французский рассказец.
- Какой же? - спросил Платон. - Я также теряюсь в догадках, думая об этом слишком преданном человеке. Расскажите, Веничек.
- Я не знаю, как это прозвучит в моей адаптации, но попробую...
Строганов пересел в другое кресло для отбивки рассказа от собственных слов и начал, как сказку:
- В некоем просвещенном королевстве при дворе славился один важный "персон" добродетелью. Он нежно любил своих детей и жену. Наслаждался музыкой и сам так играл на скрипке, что и глухие ко всему люди плакали, умиляясь до... дальше ехать некуда. Он очень хорошо относился к своим друзьям. Помогал в беде, заботился, был верен в дружбе. И всякий, кто встречал его, видел в нем святого человека, а на худой конец священника. А был он... Был он первым королевским палачом. Это было его профессией. И он отсекал головы, как хороший доктор вытаскивает зуб. И в повешении сказывался его благородный нрав. Он жидким мылом пропитывал веревку, чтобы казнимый не мучился. И так же до бритвенной остроты натачивал топор. Чтобы без боли отрубить голову. Вежливый, он говорил казнимому: "До свидания" - и, грустно улыбнувшись, успевал шепнуть:
"Пардон, но такова моя работа... До скорой встречи на небесах..." Таков был этот удивительный человек...
Платон Лукич, не сводя глаз и сохраняя добродушие на своем лице, очень любезно заметил Строганову:
- Удивительный человек и вы, Веничек. Вы обезглавливаете своих слушателей еще артистичнее, чем герой этой французской притчи...
- Это же бескровное, басенное отсечение, Тонни, при этом я не могу сказать, что Георгий Генрихович полностью соответствует рассказанному. И все же какая-то отдаленная схожесть с ним есть...
- И не только с ним, Веничек... А скажите, пожалуйста, что бы вы предпочли - повешение или бритву?
- Я бы предпочел Лондон.
- Благодарю вас, Венечка. Вы очень хорошо выполняете порученное Лией.
- Она, Тонни, давно уже не подметает мною пол. И если я мету в ее пользу, то делаю это по собственной воле. Вам нужно уехать, чтобы не говорить о бритвах. Хотя бы и шутя. Это плохой и опасный юмор, Тонни.
- А что делать, если я не вышел и не выйду из очарования собственной темноты?.. Родион очень инженерски коротко и философски точно сказал: если бы я не был очарован сам, то как бы я мог очаровывать других? Неужели вы, Веничек, думаете, что я не верил и не верю в свою мечту преобразовать мир и меня ослепляли только деньги?
- Нет, Тонни, деньги не были вашей самоцелью. Деньги для денег вам и вашему отцу были не очень нужны. Потому что нажитых миллионов хватило бы на многие поколения наследников Акинфиных. Но вы не могли пренебрегать ими. Вы властолюбивы, Тонни. А деньги - это власть. Вы честолюбивы, Тонни. А деньги - это слава. Деньги обеспечивают свободу действий, поступков, исполнение желаний и все то многое, что недоступно человеку без денег. Я не разделяю этих стремлений, отлично их понимая и не преклоняясь перед ними...
- И все же, Веничек, вы, превратив унаследованное от Молохова в акции, при всем вашем равнодушии к деньгам держите их при себе, а не раздаете их тем, об участи которых с детства вздыхает Агния.
- Прежде всего, Тонни, я ничего не унаследовал и живу на собственные трудовые деньги. Что ж касается Агнии, я думаю, она найдет применение своим акциям в полном соответствии велению ее души. Агния отдала старый платиновый клад потомкам убитых из-за этой проклятой платины...
- И они, деля платиновый клад, кончили поножовщиной и двумя смертями...
- Увы! Нужно было Агнии самой разделить платину, а не указывать через Кучерова место ее захоронения и не доводить этим до кровавого дележа. Я бы не вспоминал, Тонни, на вашем месте о кровавой платине. О ней у меня будет рассказ, и вы узнаете, как я отношусь к такому дележу. Людям нужно возвращать принадлежащее им в лучшем виде.
- В каком же? - спросил Платон.
- Книгами, например. Агуся говорила о создании издательства очень дешевых и очень полезных книг. Для этого не потребуется и половины акций.
- Она хочет их продать?
- Может быть, уже продала.
- Как продала? - крикнул Акинфин. - А как же домны? Как остальные печи?
- Тонни, она давно рассталась с ними.
- Решиться продать акции и ничего не сказать мне - это же... Это я не знаю, как называется...
- Тонни! Вы кричите на меня, как будто я причинил вам какое-то зло! Вы же сами сказали, что всякий может распорядиться своими акциями, как он пожелает...
- Вениамин Викторович! Это было сказано до войны... А сейчас другое дело. Сейчас акции в чужих руках могут, - он показал на шею, - удушить меня. Неужели она в самом деле продала?.. Я должен предупредить ее... Я упрошу ее хотя бы повременить.. Не до зарезу же ей нужны книжки для бедных... Я сегодня же напишу ей! Нет, я лучше дам ей телеграмму. Письма все равно теперь читаются цензурой...
Таким не приходилось видеть Строганову хлопнувшего дверью Платона.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Телеграмма Платона Лукича была дважды напрасной. Агния Васильевна после отъезда Лучининых отправилась к двоюродной тетке Строганова в Москву, где она решила обосноваться, навсегда расставшись с Шальвой. А до этого Агния с большой надбавкой продала все свои акции по увещеванию очень благородного и понимающего все обстоятельства дела господина Гущина Хрисанфа Аггеевича, которого так хорошо аттестовали все Лучинины.
Теперь у Агнии Васильевны легко на душе. Она вышла из этой шало-шальвинской круговерти, а заодно рассталась и с Петербургом. Зачем он ей без Лучининых?
Москва так хороша и величава. Здесь Вениамин будет счастлив. Может быть, и она также сумеет применить свои силы в книгопечатании. И, может быть, надо начать с нарядных и дешевых книг для детей...
Телеграмма вернулась к Платону Лукичу. Ее вернул Хрисанф Аггеевич Гущин.
- Я, - сказал он при встрече с Акинфиным, - уполномочен получать всю корреспонденцию, адресованную на дом Лучининых. Телеграмма пришла открытой. И если бы она была закрытой, я прочитал бы ее по обязанности и долгу. Я не буду ничего скрывать от вас, Платон Лукич. Щадящим лжецом быть легче, нежели правдивым подлецом. А я ни тот и ни другой. Хотя признаюсь, что я тот и этот. Ваши акции, кроме тех, что вы не выпускаете из сейфа банка, находятся в руках двух персон.
- Каких, Хрисанф Аггеевич?
- Милый мой Платон Лукич, не все ли вам равно как их звать? И испанцы ли они, или французы, шведы, бельгийцы или немцы. Капитализм не знает наций, границ, фронтовых позиций. Он правит миром и царями. Он хочет свить еще одно гнездо на перевальном рубеже двух величайших частей света. И хотим мы с вами или нет, он его совьет. Я только лишь колечко одного из ста ключей, которые к вам подбирают эти две персоны.
- Что вам угодно на этот раз, Хрисанф Аггеевич?
- Спасти вас, Платон Лукич. Считайте иезуитскими эти слова. В них, откровенно говоря, есть такая примесь... Но только примесь. Сорок два процента акций в их руках. А если Цецилия Львовна продаст свое камское приданое... Продаст во имя вашего освобождения.
- Она не может продать его...
- Может! Ее принудят обстоятельства. Строганов, тот, что граф и прямой потомок тех Строгановых, добивается на очень высочайшей высоте возвращения всех земель, принадлежащих Строгановым с грозненских времен и отторгнутых боковыми ответвлениями их рода. К таким принадлежит та ветвь, к которой относятся предки Цецилии Львовны. И если она узнает, как шатко ее право на владение лесами, то при всем ее небрежении к деньгам продаст свою лесную Каму во избежание риска ее потери, - так нагло лгал Гущин.
- Сам Штильмейстер не сумел бы так намылить для меня петлю, как это сделали вы, господин Гущин.
- Петлю? Какую, Платон Лукич? Я всего лишь называю факты. В том случае, если Цецилия Львовна продаст леса, - а она их продаст, - и эти две персоны будут владеть не сорока двумя процентами всех капиталов фирмы, а... Я не счетовод. Флегонт Борисович скажет вам об этом до сотой доли. Но и без него я знаю, что тогда, при этих двух персонах, вы окажетесь их совладельцем, не большим, чем Антип Сократович был при ваших заводах. Кстати, помолодевший господин Шульжин, продав свои акции, в Питере купил дом и пригрел для Кэт не кита, но дворянина, без денег, но не без чинов. Она еще способна притворяться тридцатилетней.
- Что, в конце концов, вы хотите, Хрисанф Аггеевич?
- Всегда один и тот вопрос. Сотый раз! Хотя бы переставили слова. Впрочем, до слов ли вам теперь, Платон Лукич?
- Что вам?..
- Не надо взвинчивать себя. Мне ничего, Платон Лукич, не нужно, кроме незначительных процентов с тех двух персон и с вас. Они хотят купить все остальное. И немедля!
Платон Лукич взял себя в руки. Как тогда, после выстрела в цирке. Как при встрече с шулером Топовым. Как много, много раз за эти годы. Он расхохотался и спросил:
- Немедля? Как это можно, если бы даже я решился? Ведь это же не какая-то одна вещь. - Он посмотрел на рояль. - Да и он требует осмотра. Проверки. Оценки специалиста...
- И тем не менее, Платон Лукич, если взять оптимальную стоимость рояля и, не поднимая крышек, уплатить за него двойную цену, то потребуется две минуты, чтобы переложить деньги из одного бумажника в другой. Милый, Платон Лукич, не будем гонять шары. Потаков, светлая ему память, сам оказался в лузе. Я же вам хочу, не прикасаясь к кию, помочь доиграть вашу партию так, чтобы в выигрыше оказались вы. Цена заводов Флегонта Борисовича на балансе.
- Это старая, заниженная цена, Хрисанф Аггеевич. .Теперь она иная.
- Но не в полтора же раза, - сказал Гущин.
- Нет, но на четверть стоимости она возросла...
- На четверть? Что за счет? Вам предлагают уплатить в два раза... И, кажется, с походом. Вот цифра! Сохраните эту бумажечку для размышлений.
У Платона проступили мелкие капельки на лбу. Ему было стыдно, что он растерялся, и ему снова пришлось овладевать собой.
- Все это очень щедро, - продолжил Платон, игриво улыбаясь. - Но кроме этого есть же еще кое-что. Здание больницы... Цирк... Гостиница... "Веселый лужок" и многое принадлежит мне, находясь в аренде у Кассы...
- Ну, Платон Лукич, в вас уже просыпается купец. Пусть будет это стоить миллион еще. И полмиллиона за ваш дворец. Сто тысяч за такую щедрость причтется мне. Согласны?
- Хватит, Хрисанф Аггеевич. Довольно!
- Куда же больше! Я все сказал! Теперь осталось вручить вам адрес двух персон! От вас потребуется только два телеграфных слова: "Я согласен". Сейчас я удаляюсь не прощаясь, чтобы не дать сказать вам тех слов, которые могут оскорбить меня и тех двух персон. Они в отместку могут с вами поступить... Попридержу и я язык... Меня здесь нет.
Хрисанф Аггеевич исчез, как исчезает в театре привидение. И как будто и не было его.
Акинфин не мог брать далее себя в руки и останавливать слезы, капающие на стол и на маленький кремоватый листочек с адресом... Й на другой - с баснословной валютной цифрой, ожидающей его в банке Лондона...
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Смутными предчувствиями жила Шалая-Шальва. Смутным было и само небо над нею. Оно, не принимая дым заводских труб, будто противилось его мрачноте, силилось пропустить в редкие разводья темно-серых облаков солнечные лучи. Но и эти минутные просветы слабо проникали сквозь дымную толщу.
Ни ветерка, ни дождя. Смрадно и душно в Шальве.
Тягостно и на душах шальвинцев. Слухи под стать зловещим тучам без дождя окутывают заводы. Невозможно поверить шепотком передаваемому слуху от одного к другому, но и невозможно отмахнуться от него.
Как можно представить, что кто-то придет на заводы и назовется новым хозяином. Что будет тогда? И без того в каждом втором доме слезы по угоняемым на войну. Появились дома., где стало известно, что угнанный поилец семьи никогда не вернется к своей семье.
И откуда все знают вое? Каждый приезжий вызывает подозрение. Не он ли привез в своем кармане скупленные акции? До них прежде не было дела труженикам, а теперь все узнали, что значат эти акции, которые были просто бумажками. Такими же, как талоны вертушки на Игрище или печатные карточки лото Овчарова. Он тоже ходит туча тучей. От него ничего никогда нельзя было выведать, а сейчас-то уж подавно. Молчит и Родион Максимович Скуратов. Истощал, как после долгой высидки в тюрьме. Сам же Акинфин, просидевший так много дней запершись, объявился живым покойником. Ходит по цехам и, здороваясь с рабочими, мастерами, инженерами, будто прощается с ними и прощается, по всему видать, как прощаются перед уходом в невозвратимое.
Люди все видят и все понимают, все чувствуют и предчувствуют.
Зачем-то ходил Платон Лукич на старую доменку и поднимался наверх, где заваливают уголь и руду. И опять, будто прощаясь со всеми, здоровался.
Неужели он проакционерил свое "Равновесие"?
Старик Максим Иванович Скуратов знает больше всех других. Знает н тоже молчит. У него для всех один ответ:
- Живы будем - не умрем. Горькая правда дороже сахарной кривды...
Как хочешь, так и понимай. О какой сахарной кривде он говорит? Неужели о той же, что была в листовках? Там тоже называли Акинфина сахарным. "Сахарным удавом" и "Аптекарем усыпительных золотых пилюль".
Смутно в Шальве. Смрадно! Состарившаяся знахарка Лукерья Болотная вещерица нашептывает людям:
- Прогневила Шальва небеса, не пускают они в себя ее греховный дым!
К чему эти слова, тоже не поймешь. Одно ясно - хорошего не ждать. И как его можно ждать, когда вечер приходит до времени, а утро наступает позднее позднего.
Поздно наступило и памятное утро в последнее воскресенье сентября, когда долго прощавшийся с Шальвой Акинфин простился с нею навсегда. Так он и написал своей рукой на чертежном листке, оставленном на его столе:
"Прощай, Шалая-Шальва, прощайте все! Мне добрые люди открыли глаза, а злые закрыли их. Я ушел из вашей жизни, но не ушел и не уйду из моей гармонии равновесия взаимностей. Из нее нельзя уйти, потому что она единственный способ плодотворного единения капитала и труда. Не торопитесь проклинать своего "золотого змея", пока не изведаете силу других удавов, удушивших меня, но не мой дух.
П. Акинфин"
Письмо первой прочла горничная Луша и бросилась к телефону. Она сообщила Скуратову:
- Приезжайте, Родион Максимович. Платон Лукич самоубился.
От телефона она побежала к Строганову и разбудила его.
- Платон Лукич повесился... Повесился... Вчера он требовал у меня бельевую веревку.
Луша дрожала и заливалась слезами.
- Да нет, нет... Как же это можно? - бормотал спросонья Вениамин Викторович. - Он не мог... Вам показалось...
- Пойдемте, пойдемте к нему... Я боюсь одна...
Пока одевался Строганов, прискакала конная полиция. Дежурные телефонистки теперь были обязаны слушать телефонные разговоры и сообщать полиции обо всем подозрительном.
Долго искали по множеству комнат Акинфина. У дома собралась толпа. Слух обегал улицы и шальвинские дома.
Безуспешные поиски. Полиции не удалось найти и той самой бельевой веревки, о которой сообщила Луша. Продолжили поиски в парке, и после того, как и это оказалось напрасным, старый горновой домны высказал свои подозрения.
- Это похоже на правду, - подтвердил догадки горнового пристав.
По дороге на домну была найдена бельевая веревка,
- Она! Она самая! - сказала Луша.
И тут же было сделано новое предположение. Предположение о том, что Акинфин передумал и предпочел скорую смерть в доменной печи.
На этом сошлись все, кроме Родиона Скуратова. Он не хотел принимать во внимание и вторую явную улику - карандаш с малахитовым колпачком. Он был найден у въезда тачечников, засыпающих в старую доменку уголь и руду.
Строганов также был уверен, что Платон, не чуждый театральности, не изменил ей. Здесь, в этом месте, началась промышленная династия Акинфиных, здесь и закончил ее собой последний из нее.
Был второй повод думать о самосожжении. Платон говорил Строганову, что ему не хотелось бы оказаться на месте отца и повторить собой оскорбительную для него кощунственную пышность похорон. Им же было сказано о Кузьме Гранилине, что он единственный раз был разумен, когда бросился в пламя своего дома и сгорел вместе с ним.
Более недели продолжались расследования и опросы. Были проверены все догадки, все версии. Было проверено и предположение Родиона Максимовича, стоявшего на своем:
- Такие, как он, не способны лишить себя жизни! Во имя чего? Я спрашиваю: во имя чего?
Скуратов был убежден, что Платон, знающий все лесные тропы пришальвинских лесов с детства, сбежал. А до этого навел на ложный след бельевой веревкой и карандашом с малахитовым наконечником. Скуратов находил, что письмо, оставленное Платоном, написано без единой поправки, твердой рукой. Так такие письма не пишут перед уходом из жизни.
- И если, - говорил Родион Максимович, - окажется, что Акинфин позаботился и о своих акциях, то о какой же доменке можно говорить?
Но и это никого не убеждало. Письмо он мог написать заранее и переписать его сто раз. Об акциях говорили, что если он в самом деле позаботился о них, то у него же сын. Не сжигать же свои миллионы в печи.
Все в конце концов сошлись на доменке. Глупо же думать о побеге. Не Топов же он. Не шулер. Кто ему мешал уехать из Шальвы, никому и ничего не объясняя?
Допускали, что верны слухи о продаже заводов. Ну и что? Хозяин же. Он не ответен за это ни перед кем.
Молва недолго волновала людские умы. Для одних Акинфин ушел святым праведником, любившим трудовой народ. Другие назвали его самым притворным обольстителем рабочих, сумевшим держать их в своем добровольном ярме и уползавшим от своего стыда.
Так говорил и вернувшийся в Шальву раненый солдат Савелий Рождественский. Он тоже клялся всем святым для него, что скользкий удав в демократической коже сбросил ее и уполз к таким же, как он, и продал не только Шало-Шальвинские заводы, но и свою родину.
Доводы Рождественского ничем не подтверждались, но его догадкам хотелось верить. И многие поверили в них твердо и бесповоротно после появления в Шальве новых хозяев. Они через переводчиков объявили:
- Теперь заводы будут в надежных и крепких руках!
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
У нового управляющего была русская фамилия Пивоваров, но по-русски он мог сказать только два слова: "Добрый день". Этими двумя словами и назвалась газета "Шалая-Шальва". Она вышла небольшим бесплатным листком, в котором сообщалось, что "все принадлежавшее обанкротившемуся и уронившему себя в глазах истинных патриотов России акционерному обществу "Равновесие" теперь принадлежит компании "Планета".
Далее говорилось, что компания приложит все силы для скорого и победоносного окончания войны. К этому же призывались все работающие на Шало-Шальвинских заводах, которые не пожалеют труда своего, как не жалеют живота своего их кровные братья солдаты, присягнувшие вере, царю и отечеству.
Для доказательства своей преданности вере, царю и отечеству шальвинские рабочие с благоговением примут добавочный военный час, отрабатываемый безвозмездно "во имя ускорения победы и приближения конца скорой войны".