Ы-ых вы! Самоубийственные хапальщики, торфяные мозги! Положим, и ты, Лука Фомич, тоже смолоду не был падок на большую новину, а лишь по малости перенимал ее у башковитых заграниц. Тоже чурался скородельных станков, страшился и своего первого паровика. Стыдно вспомнить, как ты для безопасности выписал из Англии не одного машиниста, но и кочегара за веские золотые фунты. А оказалось, что и свой самый захудалый углежог может топить паровой котел за медные гроши. Знай только подкидывай да шуруй и не перегревай. А перегреешь - тоже на небо не вознесешься. Пружинчатый клапан сам, без тебя, лишний пар выпустит, и вся недолга.
Не ослом ли ты был, Лука, не простофилей ли?
Был и тем, и другим, да не полностью. Не у кого-то, а у тебя, чуть не у первого по всей округе, задымила паровая фабрика. И ты, а потом через тебя заводчики поняли, сколь проворнее и прибыточнее пар, нежели его родимая матушка вода, выпарившая из себя в железном дому, в котельном терему могучего горячего богатыря.
Поняли, да не все переняли. А отчего?
Оттого, что не на одном Урале ведется: своими глазами глядеть, а дедовским затылком видеть. И ты, Лука, тоже попервоначалу был недужен таким же устройством своего маловидения. И кто знает, как бы долго ты оставался таким, если бы не Платон.
"Все началось с тебя, Платон. И я, породивший тебя, сызнова появился на свет тобой, мой Тоник-Платоник. Не счастье ли это, не радость ли - повторно жизнь начинать в сыне своем?"
В таких мыслях благодушествовал Лука Акинфин, возлежа на сафьяновом полудиванчике с откидной спинкой. Любил Лука Фомич лакомиться кондовыми словесами. Обожал, словолюбец, размышлять и говорить складно, премудро, узорчато. Знал старик цену и место златокованым речениям и в разговорной строке, и в строке, писанной новомодным стальным пером. Не сторонился он и салонных "лексий", как гундосых, а равно лающих. Без них нельзя, как и без белой жилетки при визитной нарядности. Миллионщик от тысячника не одними деньгами высится, но и всем прочим - от модных обуток до нашейных удавок.
Снадобилось Луке при его заводской коммерции постигать и сухопарое, без единой кровиночки, торгово-промышленное краткословие. Оно хоть и мертво, как телеграммные точки с черточками, зато укладисто. Для конторы иного и не надобно. Там больше цифирь требуется. Она разговор ведет, и слова при ней как лакеи при барине - прислужная "лексия".
Какая она там ни будь, а без нее и пуда чугуна не продашь, самой последней машинёшки не выпишешь.
Всякие слова нужны. И румяные. И багряные. И медовые. И дубовые. А дома, для разговора с самим собой, все они хороши. Какие хочешь, те и нижи на потаенную нить. А коли весело, плети из них забубенные, только тебе ведомые кружева. А чтобы лучше низать и вязать сокровенное, прелестно налить вторую утреннюю бирюзовую рюмашоночку. Вчерашнему хмелю, видать, одной-то мало. Да и тебе, господин Акинфин, вторая не помешает воспарить в мечтаниях выше облака и подивиться с высоты на свои владения.
Благодать!
ГЛАВА ВТОРАЯ
Лука Фомич потянул рычажок с белым костяным набалдашничком, и спинка полудивана выпрямилась. Такое устройство. Как тут не похвалишь город Берлин, который любит брать большие деньги, но не заставляет раскаиваться уплатившего их.
Возлежавший Лука Фомич, оказавшись восседающим, наполнил свою золотую, бирюзово-эмалевую, выпил, закусил малосольной кетовой икрой и принялся думать о прожитом.
Прожитые годы были тревожны заботами, суетны хлопотами заводской круговерти своих норовистых, разномастных, грохочущих и многолюдных извергов. Малая мельница и та может перемолоть своего мельника, если его душа охладеет к ней, если он перестанет вникать в каждую ее пустяковину.
А завод?
Не чертее ли он дюжины чертовых мельниц? Это один завод. А у него их не два и не три...
Разумей бы бог самую малость в заводском деле, он бы прижизненно уготовил место в раю многострадальному заводчику. Загодя простил бы все его вольные и невольные прегрешения за то, что на этом свете он мученически кипмя кипел от безбородой юнины до торопливой седины в адовой купели. Терпеливо кипел и не обуглился. Мало того - без единого ожога, живешеньким-здоровешеньким вышел из этого пекла. За это и стопудовую свечу мало поставить.
Только кому?
Кому, в самом деле, положа руку на сердце: богу или Платону?
Тут Лука торопливо перекрестил рот, затем нарядную бирюзовую рюмашоночку и, погрозив ей пальцем, сказал:
- Теперь ты поможешь мне воздать богу богово, Платону Платоново, а мне мое. - Он выпил налитое из второй бутылки с большим колоколом на этикетке. - Так звончее будет разговор.
В его голове в самом деле зазвенело веселее и раздольнее. Один колокол перезванивал, другой. За ними третий, четвертый, пятый... Вся колокольня и шустовский коньячный колокол на этикетке славят не господа, а его первенца Платона Лукича Акинфина.
Стоит того Платон! Подумать только... Все восемь заводов без передыха, но и без былой натуги умножают и улучшают свои новые и свои старые изделия.
Как только может Платон, не останавливая работ, на ходу, преображать устарелое? Не сбавляя доходов, не влезая в долги, выписывает самолучшую цеховую оснастку. Не боясь прогаров, широко платит своей и привозной инженерии. И не только при этом покрывает аховые траты, но вертает их скорешенько, прибыльно. Другой раз Платон и сам диву дается, когда ожидаемый поздним успех приходит рано и выгодно.
Не этого ли хотелось и тебе, Лука?
Х-мы! Хотелось гагаре сыграть на гитаре, да лапки коротки... А у тебя, Платон, до всего и руки достают и ум доходит.
До всего!
Не слышно и ропота мастеровых. Бывает, конечно, всякое... Но минутно! Раз-два - и гасится! Когда надбавленным рублем, а когда и таким советом, что ни в какие талеры его не переведешь.
Лучшего и не придумаешь, а он придумывает. Проповедует и добивается равновесия.
Лука Фомич задумывается и начинает вспоминать: откуда взялось и как заползло в умную голову это неостановимо влекущее Платона равновесие?..
Лука Фомич вспомнил давний вечер в честь приезда из Лондона обучавшегося там Платона. Не раскрывая своих дальних задумок, он сказал тогда:
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
- Господа! Успехом, от которого зависят все успехи промышленного предприятия, является справедливое, добропорядочное взаимное отношение работающих и предоставляющих работу. Нанимаемых и нанимателей...
Его программная речь прозвучала тогда тостом. Он тогда еще выглядел юношей, кто-то не понял, кто-то принял за "умствование" развиваемую им идею "гармонического равновесия взаимностей". Ему же хотелось, и он отбирал самые точные выражения, чтобы его поняли глубоко и серьезно, как много будет значить для Шало-Шальвинских заводов забота о работающих на них и как скажется внимание к ним.
Лука Фомич в тот памятный вечер, где им был представлен Платон главным лицом фирмы "Акинфин и сыновья", по-своему уловил смысл речи сына - как верность истине, его любимой пословице: "Не гони коня кнутом, а гони его овсом".
Так по силе возможности и старался поступать Лука, стремясь дать рабочему человеку лишний рубль, помочь построиться, купить коровенку. Случалось, и ссужал надежных мастеров, а тех, что заслуживали, награждал. Не ужимал, как другие заводчики.
Поэтому и бунтов у него почти что не было. Требовали, конечно. Предъявляли. Что мог, то давал. А чего нельзя, объяснял по-хорошему. Сам. Не через управителей. Не хоронился от рабочих, не прятался, как тот же Молохов или Потаков. И он понимал, и его понимали. Особо большой взаимности не получалось, да и получиться не могло. И откуда ей быть? У всякого руки к себе гнутся. Но как они ни гнись, всегда для них можно нужный выгиб найти. И Лука его находил. Платон тоже находит. Но ему мало найденного. Благодарить бы ему судьбу за тишь и гладь. Молчат, терпят, не требуют - и чего же хотеть большего? Какое же может быть равновесие, когда его и у самого бога нет?
Выпитое позволяло Акинфину излишне вольные сопоставления неба и земли.
У господа, как оказалось, ничуть не краше, чем в любом другом царстве-государстве. Одни угодничают перед престолом всевышнего и правят от его имени. Преславно живут в райских кущах и чтутся по чинам: архистратиги, серафимы, херувимы, архангелы... Эти уже помельче и как бы на посыльной работе при нем состоят. Но тоже не бедствуют... А простые-то, не об осьми, не о шести, а о двух крылах, слуги господни каково живут? Им поторжным поденщикам позавидовать впору. День-деньской на грешной земле, без свистка на обед, труждаются. И ночью не всегда спят. И как спать, когда круглосуточно людские души надо стеречь. В темноте-то еще горше приходится. Бесы выходят на свой злой промысел. И такое вытвораживают, что до рукопашной дело доходит. А всегда ли посильно кроткому белому ангелу единоборствовать с черным мохнатым рогатиком? Не одна чертова шерсть, а, надо думать, и ангельские пух-перья летят. При этом не всегда, это уж точно-известно, ангелы берут верх. Не чаще ли бесы их под себя подминают?..
Не-ет! Не может быть на земле равновесия, если его нет на небе. Кощунственно же, в самом деле, думать: бог не мог содеять его, а Платошка Акинфин может. Ему это не внушишь, ибо он своему богу молится, а предостеречь надо...
Предостеречь надо не изустно,, а писанно. Памятно. Назидательно и для него, и для внука Вадимика.
Лука Фомич принялся крутить маховички у подлокотников, и сафьяновая берлинская диковина покатилась через зал туда, где хранилась самая главная из всех книг, именуемая "Поминальный численник".
В "Поминальный численник" имел право записывать о деяниях заводчиков Акинфиных старший из продолжателей рода. Теперь им был Лука. За ним будет Платон. О нем-то и ему-то хотелось Луке Фомичу написать предупредительные страницы.
"Поминальный численник", начатый дедом Луки Фомича, Мелентием Диомидовичем Акинфиным, замышлялся на долгие годы. Пятьсот пронумерованных листов, переплетенных в толстую кожу с окантовкой серебром, превратились в большую, тяжелую книгу. На ее лицевой обложке вычеканенные из мягкого червонного золота буквы, приклепанные к ней, составили название книги: "Поминальный численник славного заводского рода господ Акинфиных".
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Книга хранилась в окованном фигурном ларце с двумя замками - потайным, в его днище, и висячем, изображающим двух сцепившихся соболей.
После титульного листа, повторяющее пространное заглавие яркой киноварью, шло предпослание, озаглавленное: "Размыслительная проспекция о древних и новых знатных родах российских, об их затухании и нарождении".
С первых, вступительных строк видно, что пишущий Мелентий Диомидович Акинфин принадлежал к людям бывалым, знающим и, несомненно, "размыслительным". Нескрываемо желая прославить свой род, он считал справедливым и обязательным провозглашение нового высшего сословия, приравненного к дворянству.
"Что есть дворянство? - вопрошает он. - Дворянство есть высшая знать, порожденная крестьянством и поставленная над ним".
Утверждая так, Мелентий Акинфин пространно рассказывает, как это произошло "в стародавние и плохо памятные времена", как дворянство, сиречь придворные советчики царя, стало вершить и править государевы дела.
О царе и царском доме у Мелентия Диомидовича особо почтительные строки и всеподданнейшие выражения. Ио при этом говорится, что "и царь не с неба сошел, а на пашне порожден".
Изложив это на пяти листах, Мелентий начинает новую страницу, ради которой и писалось все предшествующее ей.
Продолжение озаглавливается "Откуда заводчики пошли". А пошли они, оказывается, от кузнецов. Потому что кузнец всему начало и от него все. И топор, и пила, и всякий станок, и все заводское обзаведение, а вместе с этим и сам завод начинался кузницей.
Не ходя далеко за примерами, первым уральским кузнецом им называется Никита Демидов, а за ним Акинфий.
"Не у наковальни ли началась его сила, не в кузнечном ли горне, а потом в доменной печи зародился его род, его новое сословие?"
После этих страниц перо Мелентия бежит веселее и непринужденнее, строка за строкой наращивает оно восхваление самородным чудодеям из работного люда, порождающим заводы.
Повторяя ту же версию о происхождении дворян из лучших пахарей, он смело и размашисто пишет:
"С кузнецов и начались, а начавшись, продолжались заводские роды и на Урале, и во всех краях и землях".
Оправдывая "самородность чудодеев", Мелентий Диомидович изрекает: "Не рождает орел галчонка, не вырастает из дубового желудя полынь, равно чудодей множится чудодеями в потомстве своем".
Видимо, не вполне уверенный в изреченном им, Мелентий Диомидович новую начатую строку: "Так великий род Акинфиных, не оскудевая в потомстве своем..." - зачеркивает тройной чертой и заменяет ее другой: "На сие указывает нам преуспевание преславных уральских родов, простого зачатия и неустанного восхождения в лучезарном сиянии".
Пред тем как перейти к "неустанному восхождению и лучезарному сиянию своего рода", Мелентий Акинфин предсказывает:
"Не допускает сановная знать признания заводских и промышленных родов и уравнения их с дворянскими званиями, а годы не токмо что уравняют их, но превозвысят в грядущем своим всесильным могуществом. Ибо не на одной земле, не на ржаном колосе будет стоять держава, а на заводах, на шахтах, на промыслах. И от них все богатства, вся сила и власть!"
Читая и перечитывая эти строки, Лука Фомич неизменно твердил:
- Кто бы и что ни говорил о малой письменной знаемости моего деда, а в уме никто ему отказать не может.
Суждения Луки Фомича оставим при нем, а свои при себе.
Взявшись за перо, Мелентий Диомидович на страницах "Поминального численника рода Акинфиных" оставил строки, в которых вымысел и правда слиты так искусно, что читающему едва ли захочется доискиваться, где быль, где небыль.
Начинает свою родословную Мелентий как сказитель. Напевно и красочно, с новой страницы. И на ней его же рукой написанные строки кажутся только написанными его рукой. Они отличны по своему строю и самим словам от всего предыдущего и последующего, написанного им. То, что Мелентий выделил и назвал "Быль про Акинфину Писанку".
Переписывая эти строки, будет справедливым опустить слово "быль", так как, по признанию самого Мелентия Диомидовича, говорится, что "в летописных и других бумагах не нашлось точных строк об Акинфиной Писанке, но найдутся они потомками нашими, ибо не может быть в вековой молве, как не может быть талым незамерзаемый родник без скрытого в глубине земли огня".
Словом, дыма без огня не бывает. Поэтому обратимся к "дыму", допуская, что какой-то "огонь" был причиной его появления.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Славен и знатен был род уральских первозаводчиков Демидовых, да измельчал. Зачах в чужих землях. Зачах, да не сгиб. Оставил на родной земле росточек-веточку от своих корней.
Из несчетного множества демидовских кузнецов один его туляк-земляк в первом десятке ходил. И до того звонко ковал, что и царю Петру о его работе слышно было. А самолучшей из всех его поковок была дочь. Маковее мака цвела. Чеканной статности первенка. Незнаемой гордости: всем от ворот поворот. Только один был ей мил. Так мил, что и жизнь не в жизнь без него, при солнце темно и в жаркий день холодно.
А он был деревом не по ней. Во всем не по ней. И по немалым годам, по глубоким корням и по своей высокой высокости. Выше его в эти годы никого не было в демидовском лесу, а она рядом с ним малая ягодка.
Не заметил бы он ее в зеленой траве-мураве, да она сама выглянула. Выглянула и ослепила его...
А было это в Троицын хороводный день. Все на луга высыпали. Прикатили туда в самый плясовой разгар семь троек. И на первой - он. Сам! Все в пояс ему. Хозяин ведь. И царь, и бог. Другого-то уж владыки, которого Никитой звали, не было в живых. Второй - Демидов Акинфий единовластным повелителем остался.
Хотел было и он, по обычаю, поклониться в ответ, да увидел, что одна из всех не поклонилась ему.
Он к ней:
- Как звать тебя, писанка?
А она:
- Коли назвал, значит, знаешь, как звать. Зачем спрашиваешь?
Ахнул народ. Стихли луга. Птицы и те смолкли. Быть грозе. Приспешники, что с ним прискакали, плетьми по голенищам похлестывают. Миг, только один миг хозяина - и тут же, на лугу, сарафан на голову своевольнице и айда, пошел крест-накрест по всем местам нахаживать березовыми хлесткими розгами.
Зря такого веселья ждали приспешники. Другое в хозяйских глазах ими увиделось. Свет!
Шагнул он раз, шагнул другой, а на третьем шагу в пояс Кузнецовой дочери поклонился.
- Не прогневайся, Писанка, на мою неочестливость. Не угодно ли тебе будет, белая утушка, с матерым серым гусаком в хороводе проплыть, как с молоденьким селезнем?
А она ему напрямки и чуть не криком, чтобы все слышали:
- Давно угодно, давным-давнешенько, да замануть тебя в пляс мне не довелось. А теперь дождалась своего. Закружу, запляшу я тебя и себя жарче доменного огня...
Тут она схлопала, стопала... Хоровод плясовую запел и будто окрылил ее. То голубкой порхнет, то касаткой мелькнет, а то вспыхнет, как у сарафана рукава, и жар-птицей вокруг него... А он сам не свой. Будто ни единого седого волоса в бороде, а как ретивый конь о третьей весне. Аж земля гудит от его топота да в ушах звенит от его посвиста.
А хоровод все пуще да громче... А он да она - ни тот, ни другой спуску в переплясе не дают. Насмерть пляшут. И доплясались бы до нее, ежели б не любовь. Она-то и шепнула ей на ухо: "В уме ты? Он того гляди..." - и всякое такое прочее. Тогда она вскрикнула: "Охтимнеченьки, переплясал ты меня, сокол мой..."
И пала чуть ли не от бесчувствия, да не на луг, не на землю, а на руки ему...
...Допоздна плясала и пела Троица. До утренней росы молился Акинфий Демидов на свою Писанку. Много узнала в эту ночь молодая зеленая трава, а узнавши, смолчала, как и все до единого, кто был на лугу. Боязно было не смолчать.
Все молчали и после переезда отца-кузнеца и его дочери в новый дом. Промолчала об этом и летопись.
Какому писцу могло снадобиться, чтобы руку ему отрубили или язык собакам скормили!
Царь ведь! Для которого и в Москве не нашлось бы суда.
Однако ж не все, что молчится, не сказывается. Лицо сына Акинфиной Писанки бессловесно заговорило. Весь в отца уродился. От голоса до волоса. От глаз до последней приметинки. Не держать же парня за тыном, взаперти. А на люди как показать? Не в монастырь же заточать сына с матерью. А мог бы! И в Тулу выслать мог. Все мог, да отцовство не все дозволяло ему. Себя в нем любил. Даже имя свое передать хотел. Видеть хотел его. Хоть раз в году, да прижать к своей груди.
Долго терзался Акинфий. Кузнец его надоумил и указал глухие шало-шальвинские рудные места.
Все понял Акинфий. И помог срубить кузнецу дом, поставить кузницу и для первости небольшую доменку для сына заложить.
Не легко, но безбедно зажила Акинфина Писанка и ее сын Харитон Акинфин.
С него-то и начался род Акинфиных, боковой отток рода Демидовых.
ГЛАВА ШЕСТАЯ