О достохвальный сэр, бесстрашно и неутолимо мое невежество, смело признаюсь я Вам. Я в нем купаюсь, как глухарь в теплой осенней пыли. Физики, если они, как и Вы, - тоже узкие гении, может, убили бы меня за мои пронзительные прозрения. Но ведь и я нашла бы за что их убить, я же не мешаю им наслаждаться литературой и толковать ее вкривь и вкось. Мне отважно сдается, что нюх мой за последнее время развился и утончился. Я даже чувствую себя - лайкой, а физику - глухарем, как охотники выражаются "глухарь под собакой сидит". В отличие, к примеру, от рябчика, который сидеть и не думает, хоть рябчик, к Вашему сведению, по вкусу несравнимо нежнее глухаря, особенно задняя его часть. Знаменитый "пупок", что есть желудок рябчика, мне, по чести, не нравится. Не знаю, как Вы относитесь к "пупку".
И верите ли Вы в постижение помимо формул? Я теперь - верую. Я же не замахиваюсь - пока! - на сложный математический аппарат, что есть основа и плоть всякой теории. Я не посягаю пока даже на преобразования Лоренца, оставляю их Вам. Честно говоря, я наизусть твердо знаю только две формулы: формулу конца света ("свет" здесь в смысле "мир") специальной теории относительности - Е=mc2 и еще одну - Н=(К+P/2)́4, где "Ка" - корм, а "Пэ" - подстилка, причем "Аш", видимо, следует читать как "Эн", ибо это формула жидкого навоза, если она с тех пор не изменилась. Этой формуле меня обучили на четвертом курсе университета, отделение журналистики, в спецкурсе "Основы зоотехнии" не то "Основы агрономии". С детства я питаю тайную слабость к Римановой геометрии и вообще к геометрии как таковой. Но это - чисто эстетическая привязанность. Домотканая свежесть моих физических постижений от этого не становится для меня менее упоительной. Понятно ли Вам это? Мне зачастую - нет. Ах, зачем Вы не физик, лучезарный сэр?!
Вы бы так чистосердечно плевались, имея дело со мной. Но так уж вышло, поскольку мысль, по сути, фотон, у нее нет массы покоя, чем она и пленительна. Коль уж она разбужена, движение ее в человеке неостановимо. Иначе зачем Вы так тщитесь разбудить мысль в Ваших учениках? Интересуюсь, попутно, как Вы относитесь к идее спина, применительно к человеку? По-моему, это конструктивная идея. Спин, собственный момент импульса, этакий внутренний волчок, наверное и есть личностная инвариантность, именно он позволяет сохранить свое "я" независимо от любых внешних влияний, импульсов и вращений среды. Спин позволял Морозову плодотворно работать в крепости, сохранял в Пущине доброту, и он же побудил Сократа отказаться от побега. Именно спин не дает человеку предать самого себя, так я это для себя понимаю.
Поскольку творческая личность, по определению, нуждается в изначальной, структурно заложенной, максимальной самосохранности, иначе она просто не сможет себя реализовать в этом мире, человеку с творческим потенциалом свойственен, видимо, полуцелый спин ("видимо" - тут непонятный мне же самой экивок вежливости и якобы трудных раздумий, в то время как я, наоборот, убеждена в истинности и строгой логичности вывода), и относится он к фермионам (к ним же относится, как известно, протон, даже отдаленное родство с которым - уже захватывающе лестно, ибо протон - как, впрочем, и творческая личность, напрямую связан с вечностью, стабильность его и самосохранность беспрецедентны, период распада протона - это десять в тридцать второй степени лет, а может, он и вовсе не распадается, это еще вопрос). А самое главное - художник относится к фермионам и, следовательно, для него обязателен принцип запрета Паули, то есть невозможно существование даже двух творческих людей на одном и том же энергетическом уровне. Каждый, к примеру, в искусстве, существует лишь на своем - единственном и на качественно отличном от других. На педагогику, как Вы понимаете, высокочтимый сэр, принцип Паули распространяется столь же тотально, как и на любое другое творчество.
Любопытно - следствие. Помните, Вы как-то обронили на факультативе: "Решая задачку векторным методом, часто получаешь больше, чем ждешь". Вы-то, конечно, не помните, за Вас давно уже помню я. Неважно. Любопытно только, что в силу запрета Паули в том же искусстве, хоть бы - и в литературе, не может быть зависти, соперничества, дележа призовых мест, наивного желания перебежать кому-то дорогу и смешного опасения, как бы тебе не перебежали, никто не может никого повторить, ни одна тема никогда не может быть "закрыта", ибо хоть все семь тысяч членов Союза писателей сразу напиши вроде бы об одном и том же, а все будет разное, зато открыть новое может каждый и даже не открыть никак невозможно, поскольку нет двух одинаковых энергетических уровней. Никакие мелкие чувства на ниве невозможны в принципе: по Паули, вот ведь прелесть в чем, могучий был человек и могуча наука физика.
Кстати, о затронутых мелких чувствах. По-моему, самое из них скучное - зависть, как Вы считаете? Рептильное. Хотя сомневаюсь, чтобы даже гадюка завидовала другой гадюке, жизнь ведь и для них слишком блестяща и неиссякаемо многообразна по собственным возможностям, чтоб предаваться столь унылому чувству. Я к змеям отношусь с уважительной приязнью. Они красивы. Пластика их совершенна, только птицы в полете так же совершенны, как змеи - в движении. Не знаю, как Вы к ним относитесь. На уроках, на факультативе и даже на кружке Вы почему-то не сказали о змеях ни слова. Что такое белая зависть? Случалось ли Вам ее испытывать? На Ваших уроках она меня посещает.
Однако вернемся к искусству. Помните, Резерфорд писал Бору из Манчестера: "Было бы лучше, если бы каждую свою фразу Вы не начинали со слова "однако"". (Прекрасно понимаю, что Вы этого не помните, видимо - хочу Вас таким образом унизить, вот рептильность натуры!) А ведь не в том, по-моему, было дело, что Бор тогда еще недостаточно владел английским. Настойчивые повторы слова, вдруг как бы настаивание на отдельном слове, шли у Нильса Бора, по-моему, от другого. Нильс Бор, этот с раннего детства якобы тугодум, всю жизнь, в каждой своей строчке, беспощадно и страстно, как-то даже - приговоренно, искал всегда кратчайшее расстояние между мыслью и словом, этот ускользающий перпендикуляр: мысль-слово, добивался почти что слияния их - до кванта. (Опять квант, скажете Вы! Но он, родимый, наверное, есть во всем, думаю, существует и квант смысла, почему нет?) И поэтому он так и писал - мучительно, медленно - для себя и прозрачно в итоге - для других. Он же сам как-то сформулировал: "Когда я говорю, я хочу выразить словами то, чего сам еще не знаю". За точность цитаты не ручаюсь, точность я проверять ленива, но за смысл - головой. Стиль Бора, как редко чей, позволяет почти физически следить рождение мысли, почти участвовать в этом процессе.
Удивительно, что на Ваших уроках я ощущаю приблизительно то же - Вы будто шарите нарождающимся, еще только проклевывающимся словом за гранью неведомого, будто проползаете там на брюхе - в слепоте, глухоте, одержимости и обжигающем предчувствии понимания - и постепенно, обдираясь в кровь и клочья, вытягиваете оттуда нечто, облеченное в единственно точные слова, нечто, чего там, вроде, и не было, но такое притягательно новорожденное и блистательное, что теперь оно доступно даже профану. Это - всегда мысль. Тут - одна неясность. Ведь этот подробнейший и увлекательнейший процесс извлечения истины на наших глазах, формулы или теоремы, он же лишь имитация открытия? Невозможно же предположить, даже при моем клиническом идиотизме, что до урока в четвертом "Б" Вы не предполагали о существовании простой дроби, а до встречи с девятым "А" сроду не видели в глаза интеграла. Но почему же так насмерть и взахлеб веришь каждый раз в сиюминутность открытия? Это, видимо, и есть искусство.
Чтобы не было так изнуряюще возвышенно, спешу заодно сообщить, что благодаря Вам во мне прочно засела теперь куча ерунды: корень из двух, число "Пи" до семнадцатого - приблизительно - знака, Канторовская мощность множества (эта уже даже пару раз снилась, но пока невнятно), теорема о трех перпендикулярах, тангенс угла в сто тридцать - почему-то - градусов, функция - как волнующая таковая, гравитационный радиус Шварцшильда, предел Роша для двойных звезд (извиняюсь, валю на Вас лишнее, последнее - как раз услада души) и даже двенадцать в квадрате, не говоря о дифференциальных уравнениях третьего порядка. Вы же любите повторять: "Каждый интеллигентный человек знает, что (к примеру) число пять в шестой степени дает число пятнадцать тысяч шестьсот двадцать четыре". Ну, и запоминаешь. Всякому лестно почувствовать себя интеллигентом столь необременительным способом.
А знаете ли Вы, что тот бессчетный набор, который я выше уже столь изящно определила как "кучу ерунды", таковой, то есть "кучей ерунды", для меня не является? Это скорее сейчас для меня корень жизни, женьшень моего сердца, который я трепетно откапываю и окапываю, чтобы не повредить. И уж во всяком случае все это сейчас для меня куда существеннее, чем, например (о, кощунственное признание, Вы бы мне его никогда не простили!), очередной душевный кризис единственной дочери, в силу коего она снова вторую неделю не ходит в школу, чем лишает себя бесценной возможности слушать Вас. Кажется, ее зовут Машка. А то, что сейчас я пытаюсь Вам смутно и так необоснованно втолковать (как математику Вам, естественно, требуется логически строгое и исчерпывающе полное доказательство, но душа моя - мои потемки), в искусстве прекрасно выразил Франсуа Вийон, введя, так сказать, понятие "обязательность необязательного": без обязательного - жить можно, без необязательного - нет.
В мой личностный спин это входит в качестве фундаментальной константы. Машке нужно обязательно ходить в школу, но можно прожить и без этого, а вот я, к примеру, не знаю, почему Больцман покончил с собой в возрасте шестидесяти двух лет, что за дурацкий возраст для самоубийства! Да второе начало термодинамики, распространенное им на вероятностное состояние систем и объявшее таким образом всё (нет, про энтропию я сейчас не буду, этак мне вовек не остановиться), должно было обессмертить его у всех на глазах, самое ненасытное честолюбие - утолить, самый несносный характер - примирить с собою. Не утолило. Не примирило. Он ушел сам. И никто его не остановил. Почему же мы, черт возьми, не умеем - никого вовремя остановить? Вроде бы это и не обязательно понять, но жить, не поняв, невозможно.
Вы не знаете обстоятельств гибели Больцмана? Ощущая Вас как узколобого гения, подозреваю, что - нет. Но тогда, может, Вы объясните мне, почему Гаусс, например, с собой не покончил? И даже никогда и не собирался. А ведь на совести у него был молодой Бояи, а ведь в душе у него была геометрия Лобачевского и, подозреваю, даже четырехмерное пространство Минковского, и все это он в себе таскал. И не задохнулся. Гаусс был так мудр и так осторожен, что именно ему, по-моему, должно было в один прекрасный день все это в конце концов окончательно и бесповоротно опостылеть. Ведь мудрость и осторожность, вкупе возведенные в такую степень, должны, мне кажется, изнашивать душу быстрее буйства и явных пороков. Или как Вы полагаете, досточтимый сэр?.."
Душа моя на цыпочках стоит, все тянется к чему-то там высокому, и у нее всегда усталый вид, такая белая, немая, одинокая, и вечно что-нибудь не понимает, возможно - дура, может быть - святая. Ух, как она мне надоела, ей - что угодно, только бы - не дело!
Говорили в "Вязке": "Мне Марьяна рассказывала, как у нее домовой в комнате жил…" - "Домовой? А мне почему-то не рассказывала". - "Да, жил. Все таскал, ничего нельзя было оставить". - "Что он таскал? Чего у Марьяны потащишь?" - "Она сухарей насушила, из белого хлеба, разложила на стол и бумагой накрыла. А утром проснулась, подняла бумагу - ни одного сухаря, все перетаскал". - "Какой это домовой! Это крыса!" - "Нет, домовой. Если бы крыса, слышно бы было, шуршала бы, шуркала. А то беззвучно, как пыль садится". - "Беззвучно, подумаешь! У меня на печке домашние пельмени стояли, забыла кастрюлю закрыть. Утром ногу в тапок спустила, а там - мягонько. Как заору! А в тапке-то - пельмени. Крыса ночью перетаскала и натолкала в тапок, а звуков никаких не было, на гитаре ей, что ли, играть". - "А еще Марьяна рассказывала…" - "Она расскажет! Крыса у ней жила, крыса. Она и сейчас за стенкой бухтит, под обоями скряб да скряб. Верно, Петя?" Петя, муж, хоть и не слыхал ничего, только еще вошел, но кивнул послушно. "А вот ко мне приходил домовой, так это - точно. Он на меня наваливался". - "Как это - наваливался?" - "А просто. Я в ужин творогу, конечно, поела, картошки - не до пупка, чуток. Может, слегка чересчур поела, заснула - он и навалился, на грудь, черна сила, нечем в груди дышать, я шарю рукою - шерсть. Страшно. Как крикну: "Петя, Петя, помоги скинуть!" Верно, Петя?" Петя кивнул. "Он тогда на диване заснул, поддатый, так-то он у меня не пьет. Заснул на диване и спит. Я едва-едва сама его сбросила. Утром говорю - Петя, ты разве не слышал, как я тебе кричала? Меня домовой чуть не задушил! А он говорит - ты не кричала. Это мне, значит, казалось, что я громко кричу, а из меня только шепот вышел. С испугу". - "Сердце, наверное, прихватило…" - "Может, и сердце. Только я рукой его щупала - шерсть…" - "А шерсть-то какая?" - "Обыкновенная шерсть. Меховая. Густая. Два раз он ко мне приходил. Я уж и молилась на ночь, и углы крестила, и к маме на могилку сходила. Уж и свет боялась тушить. Два раз он приходил, а больше не пришел почему-то. Вот был домовой…"
Деревня называется "Вязок", хоть вязов нет, давно, наверно, сгнили, автобус на ухабах - как возок - подпрыгивает, наглотавшись пыли, а возле кладбища, где стертые кресты, где стерты временем и надписи, и плиты, дрожат печальные и голые кусты. Как будто Богом и людьми забыты и церковь, и могилы, и дома, прижавшиеся кое-как вдоль речки. Безлюдная недвижна тишина, а в ней - как будто притаилось нечто и ждет своей минуты. Бредет корова, будто бы сама себя доившая. И круто дорога повернула вбок, пошел цветистый - смешанный - лесок, и навсегда исчез Вязок - как сгинул, оставив в памяти лишь имя, такое теплое - "Вязок", хоть вязов нет давно в помине…
Наивно было - залезать на сейнер "Старательный" в расчете быстро и без потерь перебраться с острова на остров. Стыдно себя так плохо знать…
Резко ударил прожектор на носу судна. Прожектор, пять киловатт (идиотская привычка к цифрам, это-то зачем?) - греб сейчас светом, как веслами, нагоняя на себя рыбу из черноты моря, высоко и призывно задирая луч - впереди и отвесно и повелительно снижая - к левому борту, словно заговаривал сайру пронзительным своим светом, словно лживо заклинал сейчас своим блеском, что свет - это всегда добро, что тернистый путь сладок, а гибель в таком блистании - только радость, "это не больно, это - как уснешь" (Машка любит так успокаивать Айшу, когда хочет ей сделать гадость, например - почистить ее пылесосом, небось - из какого-нибудь мультфильма). В рыбьей крови сайры неутолимо дрожит художественная жилка, то ли Гоген, то ли Матисс, перед ярким сайра бессильна. В блеске прожектора она кипит и неистовствует, выпрыгивает из воды, голубоватая, словно с белыми крыльями. И тут сайра больше похожа на птиц, невозможно представить ее себе - в банке, кощунственно, как котлеты из орла.
Меж тем, пока сайра табунится у левого борта, завлекаемая прожектором, где горят уже ей на радость восемь сильных люстр - голубовато и мертвенно, как предчувствие несчастья, с правого борта - в слабом шуршании лебедки - воровски, беззвучно, по-черному в черноту моря скользит, спускаясь все неотвратимей и глубже (на сорок пять метров вглубь, если уж без этого не можешь, это раньше так было, сейчас, может, сайру давно уж подманивают свистом или она сама валит валом, к примеру, на полотно Ильи Глазунова, натянутое вдоль борта), будущая сайровая погибель - ловушка. Вот уже все готово. Резко свистит наводящий, люстры по левому борту гаснут, в дотошной предрешенности - от кормы к носу, вдоль правого борта загораются, сайра, взбивая море, сомнамбулически перетекает к свету, огибая нос сейнера, вся она теперь бьется справа, голубовато и призрачно, уже над ловушкой. Снова свисток.
Вдруг обрушивается мгновенная темнота, как черный мешок на голову. И внезапно - режущий красный свет, удар красным светом по голове. В красном сайра шалеет, неистовы ее броски вверх, безумны ее удары плашмя об воду, извив ее тела - экстаз, бушующее ее токованье в красном зареве - оргия. Что сайре этот свет? Что она себе думает рыбьими своими мозгами? Что ей за праздник в разрушительно-красном этом блистанье? Почему она наскакивает друг на друга, будто бьется за это место под красным солнцем, и ни одна, даже самая умная, не свернет в спасительный мрак, который вокруг и везде? Нет, она вся торчит тут, как раз над ловушкой. А ведь ловушка давно уже ползет вверх, я слышу предательский шурш лебедки…
Стоп, говорю я себе. Есть что-то разрушительное для человеческой психики в столь дотошно детализированном описании безвинной ловли рыбы, что есть - простой производственный процесс, сама же потом из банки ем. Но что-то вдруг в этом описании возникает будто безнравственное, словно призываю лопать одну крапиву. Но ведь и с точки зрения крапивы можно взглянуть, как теперь уже доказано - и крапиве больно. Чушь какая-то. А может, как раз возникает - нравственное? Возможно, исконный наш антропоморфизм, повинуясь которому крокодила и волка мы невольно измеряем своею же мерою, заложен в нас как предостережение, чтобы не зарывались своею силой, хоть сознанием - вроде бы - и наделенной. Ибо, как справедливо сказал поэт по совершенно другому, правда, поводу: "Много зла от радости в убийцах". И зло это возбуждающе заразительно и как-то безудержно переливается в торжество удачи, уже бесконтрольное, даже если сидишь под ветлою над тихой речкой и только дергаешь плотву на крючок. Дети, как всегда, правы, когда потом с ревом вытаскивают этот крючок и пускают плотву обратно в реку. Охоту я не сужу, настоящая охота - это другое, там выслеживают, там проходят десятки километров болот и чащей, там рискуют, а значит - игра на равных. Зацепившись сейчас за это в себе (глупо - почему-то от сайры, вернее даже от собственного тщедушного сопереживания ее последним минутам), я вдруг медлительным и тупым удивлением осознаю, что слишком много раз в жизни видела, как человек убивает кого-то. Счастье ведь - не людей. (Поразительно, что люди, прошедшие войну, могут потом думать о чем-то другом, суетиться вокруг мелкого, Василь Быков, наоборот, норма.) Но будто я ничего другого не видела. Будто я только это и видела. Кричит до сих пор зайчонок, которого семнадцать лет назад неловко подстрелили в Кара-Кумах возле колодца Газаплы прямо с вездехода. Была ночь, я зайчонка не видела, слабо светился только огромный белый саксаул. А до сих пор - пусть даже вижу саксаул где-нибудь на слайде - я слышу крик зайчонка.