Товарищ Ганс - Рекемчук Александр Евсеевич 16 стр.


Река под мостом пучилась от талых вод, клокотала, крутила воронки. По ней плыли мелкие льдышки - запоздалые и сиротливые, отставшие от большого льда.

- Мы поедем по Дунаю на пароходе, - с воодушевлением продолжал Ганс. - Когда уберут мины, а сейчас там много мин…

Вот так они и разговаривали - о том о сем. Вернее, разговаривал Ганс - он сегодня очень много разговаривал. А мама Галя помалкивала. Она была настороженной, замкнутой, спрятавшейся. Она спряталась в себя, и лишь глаза ее зорко посматривали вокруг.

Она ведь впервые оказалась в Москве.

Из-за речной излучины, из-за громоздкого темно-серого, закопченного здания, вздыбившегося над рекой, показался ветхий катерок. Он пыхтел от натуги, он исходил сизым дымом, волоча за собой огромную, тяжелую баржу.

Они двигались трудно и медленно, превозмогая течение, и не скоро достигли моста.

Мы склонились над чугунными перилами.

На корме баржи стояла дощатая хибара с двускатной крышей, похожая на деревенскую избу. Подле этой хибары женщина в цветастом платке стирала в корыте. От хибары к рулю протянулась веревка, и на ней уже колыхались простыни и просыхали под ветром, спустя рукава, рубашонки.

У ее ног копошился ползунок, закутанный в овчинку. А чуть поодаль сидел на чурбаке русоголовый мальчишка лет одиннадцати. На коленях у него была потертая гармошка, должно быть отцовская, еще не по плечу. И он, склоня щеку, насупясь от старания, трогал лады - искал ту самую, нужную ему песню…

Катерок нырнул под мост, вынырнул с другой стороны. Миновала мост и баржа.

Мы тоже перешли на другую сторону.

Теперь перед нами был Кремль. Зубчатая, рыжая, в известковых потеках стена четкими коленами тянулась вдаль. Статные башни в островерхих шлемах зияли бойницами. На взгорье по-над завесью голых деревьев сгрудились лебяжьей стаей, распластали крылья, вытянули белые шеи кремлевские храмы. Ослепительно сверкали кресты. И на горнем ветру полыхал, мятежно бился красный флаг над куполом дворца.

А совсем рядом по весенней воде плыла баржа, и на ней стояла дощатая хибара, сохли на веревке исподники, ветер урывками доносил оттуда робкий перебор гармони, - и это был тоже родной островок России…

Ма отстранилась от перил, обернулась.

- Ты поезжай, - сказала она Гансу. - Езжай по своим делам.

У него сегодня действительно была пропасть всяких дел.

- А мы поедем к Тане. Отвезем посылку.

Мы виделись редко, хотя Татьяна приехала в Москву немногим позже меня.

В балетную школу ей так и не удалось попасть; сказали, что возраст не тот. Покуда был подходящий для этого возраст - не брали, поскольку у нее было неладно с отцом. Когда же с отцом наладилось, когда отец ее честно погиб на фронте, - оказалось, что она уже стара, чтобы учиться на балерину.

В театральном училище ей тоже отказали, не нашли таланта.

И она поступила в институт иностранных языков. Наверное, все, кому не удается стать балеринами либо актрисами, поступают в этот институт - потому в нем так много хорошеньких девушек.

Таня жила в общежитии в переулке близ Маросейки. Я несколько раз приезжал туда, мы встречались у подъезда. Гуляли вокруг да около. Однажды я пригласил Татьяну на вечер в наше училище, на танцы под духовой оркестр. Но она отказалась, заметив при этом, что на танцы в военные училища ходят одни только дуры. Тогда в следующий раз я позвал ее на лекцию в Политехнический музей - и снова она не пошла, сказала, что это скучно.

Так и не удалось мне выяснить, чего же ей хочется, потому что увольнение в город курсантам дают не так уж часто.

Однако я помнил о ней. Я все время помнил о ней и носил в нагрудном кармане ее фотокарточку, где она была еще маленькой, в четвертом или пятом классе, с бантом в тощей косичке. Другой карточки у меня не было. Слава богу, была хоть такая.

У каждого солдата в кармане лежит фотокарточка. Солдату без этого нельзя. Ему без этого просто жить невозможно. Ему очень худо, если не о ком помнить, некому писать письма и некого поджидать на улице, когда выпадает вольный субботний вечер.

Самые верные люди на свете - солдаты. Курсанты в том числе.

Мы завернули в гостиницу, переждали час-другой, пока, по моим предположениям, в институте закончились лекции, взяли посылку и снова отправились в город.

Пожилая вахтерша, сидевшая у лестницы общежития, встретила нас сурово.

- Офицера не пущу!.. - заявила она, едва мы переступили порог.

- Нам бы нужно повидать Таню Якимову, - объяснила Ма.

- Сорок пятая комната, - сказала вахтерша, проследив пальцем список. - Сами идите. А офицера не пущу… Повадились тут.

Мне, конечно, немало польстило, что эта тертая старуха приняла меня за офицера. Однако вид у нее был неумолимый, неприступный: мы поняли, что уговоры бесполезны…

По лестнице - вверх и вниз - носились обитательницы общежития. И я не стану скрывать, что некоторые из этих обитательниц с интересом поглядывали на нас с мамой Галей. Точнее, на меня. Может быть, они тоже принимали меня за офицера.

- Девушка, - попросила Ма одну из пробегавших обитательниц, - позовите, пожалуйста, Таню Якимову. Из сорок пятой комнаты.

Ждать нам пришлось недолго.

Она спускалась по лестнице - степенная, как королева. Брови сдвинуты: кто там посмел?..

Еще со ступенек пригляделась. Не узнала. Нет, узнала… И - к черту степенность - бросилась вниз со всех ног, подбежала, обняла, расцеловала.

Маму.

- Тетя Галя! Откуда?.. Давно?

- Здравствуй, Танечка. Ну, покажись… Красавица.

Да, она была красавицей. То есть я и раньше догадывался об этом, когда изредка видел ее. Когда думало ней. Но почему-то не смел произнести это слово. А тут оно было произнесено. Оставалось лишь согласиться.

Медовая коса вокруг головы. Глаза лучисты, сини… Она была очень похожа на мать, на Софью Никитичну. На ту Софью Никитичну, которую мы никогда не знали. Тоненькую, юную, с нежным румянцем на щеках.

- Как там мама?

- Здорова, работает. Все хорошо… Вот просила передать.

Схватив пакет, Татьяна тут же его распотрошила, заглянула, пощупала, ахнула:

- Шаньги!.. С картошкой…

Тотчас белые зубы вонзились в черное тесто.

- Хочешь? - спросила она, протягивая мне.

- Нет, спасибо, - соврал я.

Робость одолевала меня. Я вдруг понял, что она не только красавица. Я понял еще, что эта девушка - моя сверстница, которую я знал голенастой девчонкой с потешной косицей, - неведомо как оказалась старше меня.

Мама Галя смотрела теперь на нас обоих, переводя взгляд с меня на Татьяну и снова на меня, будто сватала взглядом - извечная слабость женского сердца.

Это не осталось незамеченным.

- А я выхожу замуж, - сказала Таня.

- Да? - радостно насторожилась Ма. - За кого же?

- Он военный, артиллерист. Герой Советского Союза.

- Да-а?.. - разочарованно протянула Ма.

- Но это пока война. А вообще он преподаватель.

Вот так.

В училище я немного занимался боксом. На моем счету уже было несколько поражений. Я уже имел представление, как это бывает: неожиданный удар в солнечное сплетение ("Выхожу замуж"), и, когда сразу становится нечем дышать, а перед глазами плывут круга, но еще надеешься устоять на ногах, соблюсти защиту, тебе добавляют в бок и в челюсть ("Герой Советского Союза… Преподаватель"), тут-то ты и оседаешь на пол…

Однако я устоял.

- У него нет руки, - сказала Татьяна.

Зачем она это сказала? Пожалела меня?.. Нет, не меня: вон как подернулись влагой глаза и нос покраснел…

- Его зовут Александром. Саша… Санька.

Татьяна посмотрела на меня с нескрываемой нежностью. Благодаря за то, что я тоже Санька.

Сейчас мне было, конечно, не до глубоких размышлений. Я еще не мог рассудить случившееся покорно и здраво, понять, что все кончилось так, как и должно было кончиться. Ведь я еще не знал, что почти всегда это кончается так. Я еще не знал, что первая любовь потому и называется первая, что она редко бывает последней.

Об этом я пока не думал.

Я лишь оглянулся на старуху, дежурившую подле лестницы… Эх ты, тетеря!

- Только вы не говорите маме. Ладно?.. - улещивала маму Галю Татьяна. - Я ей сама напишу. Позже… Вы ведь опять в Сибирь едете?

И хотя сейчас меня уже ничто не могло отвлечь, я на мгновение отвлекся. Я услышал вопрос. Заданный мимоходом, в неведении, по святой простоте…

Вопрос, от которого зависело счастье или несчастье двух других людей. Вопрос, который связывал прошлое и будущее либо разделял их навсегда. Вопрос, над которым, наверное, вот уже столько часов - долгий день, и бессонную ночь, и еще один быстротечный день - молча билась эта женщина. Моя мама.

- Да, - ответила она.

Поезд уходил вечером, в двадцать ноль пять.

Гансу дали машину - обшарпанный, горбатый, как черепаха, "ЗИС", - и он довез нас до Киевского вокзала.

Шофер извлек из багажника чемодан, поставил его наземь, снова сел за руль и укатил: должно быть, мы у него были нынче не последними пассажирами.

Я пригляделся к чемодану и вдруг понял, что этот чемодан мне знаком ровно столько же, сколько знаю я Ганса Мюллера, его владельца. С этим жалким чемоданишком явился он к нам когда-то в. нашу квартиру на Рыбной улице. С ним отправился он на испанскую войну и вернулся оттуда. Он сопутствовал нам во всех эвакуационных кочевьях. И вот спустя много лет уезжает человек восвояси, а в руке у него все тот же неказистый чемоданишко, на два замка, с ремешком.

Посредине вокзальной площади, там, где в мирные лета цветет пышная клумба, сейчас стоял армейский грузовик, а вокруг него суетились люди.

В сумеречной мгле, чуть колеблясь на ветру, отливала серебром туго надутая колбаса аэростата воздушного заграждения.

Я поразился: с чего бы это?.. Зачем опять появилось здесь нелепое чудище, напоминающее о тех стародавних ночах, когда немцы бомбили Москву? Ведь теперь им до Москвы уж никак не достать…

Каюсь, меня до того озадачило это явление, что я даже позабыл, что рядом со мной Ма и Ганс, что пора к поезду, - я рысцой побежал к грузовику, где уже околачивалась целая толпа ротозеев.

- Давай!..

Это скомандовал пожилой толстяк с погонами младшего лейтенанта, стоявший на подножке грузовика.

Скрипнули тросы, завертелся барабан на грузовике. Тугая колбаса аэростата подпрыгнула, а потом плавно устремилась вверх. И тотчас же обнаружилось, что к аэростату прицеплено огромное полотно - оно тоже возносилось в небо, выше, выше…

И когда аэростат, уже подобравшись к облакам, стал величиной с кулак, сбоку, от парапета набережной, ударил ввысь луч прожектора.

В небе был Сталин. Седоусый, бровастый, строгий. В маршальском мундире, при всех орденах и регалиях. Подоблачный ветер парусом надувал полотно - грудь богатырски выпячивалась.

Бог ты мой, до чего высоко!.. Я придержал фуражку, которая чуть не свалилась с задранной моей головы.

- Стоп! Хорош… - скомандовал толстяк.

Прожектор погас. Вероятно, это была лишь проба.

Я побежал догонять своих.

Под застекленным сводом вокзала уже стоял поезд. Мы отыскали вагон Ганса.

До отправления оставалось минут пятнадцать. Народ валом валил на перрон. Кого тут только не было! Военные - те, кому еще предстояло некий срок воевать, и те, что уже отвоевались, в госпитальных бинтах, с костылями и без костылей. Штатский люд, отощавший, пестрый от заплат, но настырный, бойкий: кто возвращается к родным пепелищам, кто переселяется на жирные южные земли, кто просто так, мешочничает…

Проводники вагонов отбивались от напиравшей толпы, требовали билеты, но их никто не предъявлял, и, наверное, у большинства никаких билетов не было, все норовили проскочить зайцами да еще посмеивались: "Ваш нарком нашему задолжал…"

- Ты пиши, - попросила Ма.

- Да, я буду писать. - Ганс порывисто и цепко сжал ее локоть. - Знаешь, ведь это совсем близко - Австрия… Очень близко.

Как они тягучи и тягостны, эти последние минуты перед разлукой, когда то, что надо бы сказать, не выскажешь, а то, что можно высказать, все уже пересказано.

Я чувствовал себя как-то скованно. Я был мужчиной, и тем более я оставался единственным мужчиной в семье - это обязывало к сдержанности. Но ведь и мне было отчаянно жалко расставаться с ним, с человеком по имени Ганс Мюллер.

- Не то чтобы я просто привык к нему, привязался за эти годы. Было нечто большее. У меня был хороший товарищ. Надежный товарищ. Который всерьез понимал товарищество и меня научил этому.

Товарищ уезжал. Ауф иммер. Навсегда.

- Да, я напишу… - повторил Ганс.

Ослепительно разверзлось небо над стеклянной крышей. Дрогнула земля под ногами. Кольнул перепонки могучий залп.

Снова салют.

И будто подстегнутая этим громом, еще круче закишела толчея на перроне.

Мимо пробегал солдат, навьюченный рюкзаком-"сидором".

- Что там? - схватил я его за обшлаг шинели.

- Дэ?..

Я показал на стеклянную крышу, дребезжащую от канонады.

- Нэ чув… - Он досадливо вырвал рукав из моих пальцев.

- Скажите, пожалуйста, какой город взяли? - Ма остановила раскрасневшуюся, в сбившемся набок платке женщину.

- А это какой вагон? - едва переводя дыхание, осведомилась та.

- Что взяли? - допытывался у бегущих людей Ганс.

Пожилой железнодорожник, спешивший к головному вагону с жезлом и путевкой в руке, обронил на ходу:

- Вену.

Снопы ракет взмывали над стеклянной крышей и тяжким грохотом обрушивались на нее.

Ганс улыбался - потрясенно и счастливо.

Уже месяц, как началось наступление на Венском направлении. Уже несколько дней оперативные сводки сообщали об уличных боях в Вене. И все же трудно поверить - Вена…

- Ну, - сказал я, - на этот раз мы их побили?

- Побили, - кивнул Ганс.

Но тотчас на его лицо набежала тень.

- Знаешь… - сказал он тихо, - они еще могут подняться.

- Кто? - не понял я.

Слишком уж сильно громыхало над нами, чересчур уж гомонили вокруг. А он говорил очень тихо. И я недослышал, не понял.

- Кто?

- Они… - повторил Ганс, пристально глядя мне в глаза. - Они еще могут подняться. Может быть, не сразу, но могут подняться… Я их знаю.

Скулы его напряглись, побелели. Четче обозначились морщины.

- Понимаешь?

Видимо, ему было очень важно, чтобы я это понял.

Понял сейчас.

- И если они поднимутся, все будет сначала… - глухо продолжал Ганс. - Другой Гитлер, другой рейхстаг, другой аншлюсс… А это нельзя, понимаешь?

- Нет! - разозлился я. - Еще раз? Нет!.. Они не пройдут.

Полыхало над крышей. Размеренно гремели залпы.

- Не пройдут, - сказал Ганс. - Если вы будете здесь. А мы будем там. Если каждый будет на своем месте…

Он отвел взгляд, досадливо поморщился, закончил:

- И если будет меньше дураков. Заливистый свисток кондуктора донесся от головы поезда.

Зашипели тормоза.

Ганс шагнул - неуверенно, шатко - к ней, маме Гале.

Я отвернулся. Как тогда, много лет назад. Но теперь не от ревности и не от смущения, а потому что сейчас я не мог смотреть на мать: мне было жалко ее до боли, до слез.

Я смотрел на стеклянный свод вокзала, над которым взлетали, расцветали пышно и буйно, увядали и гасли огни.

- Когда же… - начала Ма, но договорить не сумела, осеклась.

- Галечка, это очень близко - Вена, - повторил Ганс.

Поезд медленно двинулся.

Он обнял меня - щека к щеке. Повернулся, вскочил на подножку.

Ма не пошла за вагоном, осталась на месте. Все равно Ма не смогла бы идти - она оперлась на мою руку, повисла на ней, и я даже не поверил, что такая гнетущая тяжесть может быть в этой маленькой женщине.

Мы только махали вслед.

Ганс тоже махал нам рукой, удаляясь.

И в какой-то последний момент, когда мы уже были так далеки друг от друга, я заметил - или, может быть, мне показалось, - как эта машущая рука сжалась в упругий кулак.

Назад