Анатолий Алексин: Рассказы - Анатолий Алексин 4 стр.


- В киноискусстве тоже лучше быть Феллини, чем киномехаником, - возражала жена. Она-то считала, что Петя вполне мог бы стать Репиным, если б старший брат позаботился.

Вот почему старший топтался возле двери, не решаясь нажать на кнопку. Он страшился не брата, сговорчивого и застенчивого, а его супруги, которая была непримиримым борцом за интересы и талант мужа. Кои сам он, по ее убеждению, защищать не умел. Петя именовал жену "Жанной д'Арк с Пролетарской улицы". Старший брат проторчал возле двери не меньше минут десяти. Но у него уже больше никого не осталось… Это был последний шанс. И он, наконец, на кнопку нажал.

- Посмотри, Петя, блудный брат заявился! - приветствовала его из прихожей "Жанна д'Арк с Пролетарской улицы".

Всюду, куда он устремлялся в тот день за спасением, его встречали очень похоже. "Потому что очень похоже со всеми ними поступал я, - толкнуло очередное открытие. - Но они-то должны были доказать… свою несхожесть со мной. А сами… Чем их жестокость лучше моего эгоизма?"

- Ты, блудный, не заблудился? И адрес наш вспомнил? Фантастика! Мы-то тебя навестить не смеем. У кого-то были донжуанские списки, а у тебя - "донжуанские графики". Боимся нарушить! - продолжала наступать "Жанна", которую на самом-то деле звали Галиной Тарасовной.

- Ну зачем ты так? - проговорил Петя, появляясь в прихожей с кистью, свежеобмокнутой в природно-мирную зеленую краску ("для дома, для семьи" он рисовать продолжал).

Две комнаты, кухня и прихожая были щедро увешаны Петиными полотнами. Жена давно требовала, чтобы Петя отправился с ней вместе в Союз художников и попытался устроить там выставку, но он, во всем сговорчивый, робкий, тут даже "Жанне д'Арк" отважился не уступить. Тогда она, словно для компенсации, стремглав устроила в художественную школу двух сыновей, утверждая, что они-то уж станут Репиными наверняка. В "худшколе", как называл ее Петя, сыновья приобщались к искусству и в тот вечер. Это развязало "Жанне д'Арк" руки и голос.

- Пришел! А сколько лет находился в бегах? Петя из-за тебя в кинобудке вкалывает! А мог бы… Ведь мог бы! Его, когда он был еще в третьем классе, академик живописи талантом назвал. Скажи, Петя, это было?

- Не помню, - ответил муж.

- А я не помню, но знаю! Обнаружил дар в совсем еще детских рисунках. Угадал вундеркинда… Хотел открыть ребенку зеленую улицу! - Она взглянула на свежезеленый цвет кисти, которую Петя по-прежнему держал в руке. - Так нет же! Старший брат эту улицу перекрыл. И загнал младшего в интернат. Сдал, так сказать. Чтоб не заботиться, не отвечать… И это Петю-то, с его ангельским характером! Если у него вообще есть характер… Загубил талант! А потом навещал только по большим праздникам. Правду говорю, Петя?

- Я не помню.

- А что ты помнишь? Об этом весь интернат перешептывался. - Она повелительно, словно легендарная Жанна, указала на дверь: - Пойди к матери, Станислав, покайся. Вымоли прощение за младшего брата, которого она тебе завещала. А чего к нам-то явился?

- Просто так…

Просить о чем-либо было бессмысленно.

Он всегда считал, что жизнь холостяка - все на одного, для одного! - самая удобная жизнь на свете. Никто ему был не нужен. Но он не догадывался, что в ответ и сам не нужен никому на земле. Не подозревал, что и о нем позаботиться никто не захочет. Он был один-одинешенек. Один перед лицом своей болезни, своего возраста, которые подкрались незаметно, будто в ночи. Или в тумане комфортного, но не вечного, как и все на земле, благополучия. "Пойди к матери…" - выкрикнула "Жанна д'Арк с Пролетарской улицы". Не было уже ни брата, ни дочери, ни женщины, которая когда-то готова была за него умереть. Даже кошки у него уже не было.

"Но мама никогда не покинет меня, - внезапно подумал он. - Ни на этом свете и ни на том. Только она осталась. Только она…"

И он сам, а не по чужому совету, решил отправиться к ней. Кладбище было неблизко. И он опять взял такси.

- Поздно небось… На кладбище-то! - сказал водитель, более совестливый, чем первый. Он и сумму не заломил, а спокойно назвал. И запросил по-божески: дорога-то все же на кладбище. Может, поэтому…

Выйдя из машины и миновав полуразрушенные ворота, он неожиданно обнаружил, что не помнит, где именно похоронена мать. Прах отца родственники, выполняя завещание, погребли в городке, где тот появился на свет и где захоронены были все его предки. "А где мама?" - вновь ужаснулся он тому, что был у нее на могиле лишь в тот траурный день. Боль привычно поползла от левой лопатки в разные стороны.

- Я найду ее… Я найду… - стал без конца повторять он - сперва еле слышно, а после все громче, маниакальнее. - Я найду…

Он заглядывал в лица всем, кто в ответ смотрел на него из-под стекла, или с фотографий, ничем не прикрытых, или из глубины гранита, из мрамора.

Наконец он упал на колени, поверженный безнадежностью.

- Я виноват, мама… Перед тобою… И перед всеми!

Казалось, что тени с разных могил приближаются к нему - и обвиняют его, обвиняют. И тычут в него костлявыми пальцами.

- Я виноват… Виноват! Виноват…

Он упирался коленями в мокрую, размякшую землю, которая не хотела быть для него опорой, держать его на себе. А со всех сторон наступали.

- Виноват…

Наутро его обнаружили. Он по-прежнему стоял на коленях. Глаза и рот его были раскрыты. На губах застыло какое-то слово. Какое? Никто не слышал, не знал. Это было последнее слово, которое он произнес.

1993 г.

ЗАБРОШЕННЫЙ ПАМЯТНИК

Могилы, надгробия, памятники… Иные обросли сорной травой забвения, покосились, сровнялись с землей из-за беспощадности времени: некому приходить, никого не осталось. Но если есть кому, тогда по горестным этим пристанищам можно определить: продолжается ли жизнь того, кто ушел, хоть в чьей-то душе, в чьей-то памяти или навеки оборвана безразличием, неблагодарностью, расплатой за что-то, происшедшее на земле.

Надгробия, памятники, могилы… Нет, они не безмолвны - они свидетельствуют, они повествуют.

Первые и единственные конфликты - а верней, несогласия - между мной и мужем произошли месяца за три до рождения сына. Речь шла об имени и национальности, которыми сыну предстояло обладать с появлением на свет и до последнего вздоха. Но вспомню все по порядку.

Часами, совершая прогулки по совету врачей, я разговаривала с будущим сыном, который был будущим лишь для других, а для меня он уже существовал, даже действовал потихоньку… и не где-нибудь вдали или рядом, а во мне самой. Большей близости матери и ребенка, чем в пору беременности, наверное, не бывает. Я называла сына - то вслух, то мысленно, про себя - Фимой, потому что Ефимом звали моего мужа. С фанатичным нетерпением ждала я мальчика, потому что после, когда-нибудь он должен был стать мужчиной, как мой муж! И таким - только таким - как он. Столь нетерпеливо, порой с истеричным напряжением ждала я продолжения нашей семьи оттого, что предвкушала в этом продолжении повторение. Повторение своего мужа, его облика, его образа. Позже, к великому огорчению, оказалось, что сын являл собой мою копию.

- Замечательная примета, - уверяли меня. - Это к счастью!

Но понятие счастье соединялось у меня только с понятием "муж". Я, испытывая претензии к слишком длительному - девятимесячному! - преддверию материнства, ждала ребенка, но знала, ни на мгновение не сомневалась, что, даже по-сумасшедшему обожая сына, я все равно буду боготворить его меньше, чем мужа. Ибо сильнее любить было попросту нереально.

Услышав, что я, обращаясь к еще не появившемуся на свет сыну, произношу его имя, муж выразил удивление. Выразил беззвучным вопросом незаданно добрых глаз, которые источали покой и надежность. Тревожащие эмоции он проявлял лишь в любви ко мне. Только в любви. А в житейской суете и в ненависти ни разу! Он, мне казалось, даже не ведал, что такое злоба и раздраженность. Никогда не повышал голос, но и не понижал… Муж был уверен, что стабильность благотворна не только в экономике, но и в общении между людьми.

- Ты постоянно находишься в санатории "Душевный покой", - говорила мне мама, которая давно уже жила лишь моей жизнью. - О чем еще могу я мечтать?..

Особое спокойствие муж проявлял в ситуациях чрезвычайных. Без промедления начинал действовать. Энергия его воплощалась в поступки, а не в страхи и стрессы, которые лишь отбирают энергию действий.

Мужу казалось, что имя Ефим блеклое, ничего собою не выражает, хотя для меня оно олицетворяло смысл бытия. Узнав, что я намереваюсь сделать сына его тезкой, он ни словом не возразил, а лишь задал незадирчивый вопрос:

- Может, лучше назвать его Венедиктом? В честь моего отца… Роскошное имя!

И хоть отец мужа был, как вспоминали, человеком незаурядным и погиб в последнюю неделю войны, я упрямо хотела назвать сына не в честь его дедушки, отца своего мужа, а в честь самого мужа. Который, кажется, впервые не уступил мне тут же, немедленно, а принялся мирно меня убеждать:

- Я не видел отца ни разу. И не слышал… Пусть мне кажется, что я вижу его в сыне и слышу в нем.

Мне следовало бы сдаться. Так было разумней. Но в противостоянии разума и любви неизменно побеждает любовь. И я настояла.

Муж мимолетно нахмурился, но сразу же преобразил недовольство в раздумье:

- Хочешь, чтобы он был Ефимом Ефимовичем? Ну что ж… Если для тебя это имеет значение, откажемся от Венедикта. Не тревожься, пожалуйста.

Он часто просил, чтобы я "пожалуйста" не трепыхалась: нервные всплески были мне категорически запрещены. На них агрессивно реагировала моя астма.

У мужа была неповторимая, чудилось мне, способность заражать своим отношением ко мне окружающих. Термин "заражать" изначально принадлежит медицине. И это выглядело неслучайным, естественным, потому что наиболее зримое "заражение" проявилось в кабинете Ольги Митрофановны - выдающегося борца с астмами разных происхождений: сердечными, бронхиальными, аллергическими.

У меня была аллергия. Но на что? Ольга Митрофановна докопалась, что мои бронхи не любят цветов.

- Вам часто их преподносят? - спросила она.

- Да, постоянно…

- И кто, если не тайна?

- Мой муж.

- Вот кто виновник!

Я принялась взахлеб и по-дурацки всерьез защищать мужа. А она, отбросив в сторону свою постоянную занятость, не перебивала меня. Она слушала с любопытством… "Потому что ей неведомы те добрые и отважные мужские достоинства, которыми переполнен мой муж!" Так думала я, когда живописала Фимины качества в виде аргументов, нелепо защищая мужа от ее шутки.

Ольга Митрофановна отдалась своим пациентам до такой степени, что не имела ни семьи и ни мужа. Она обладала значительной внешностью, главной приметой которой была сосредоточенность на одной-единственной цели.

"Чтобы справиться с астмой, вероятно, нельзя от нее отвлекаться", - думала я.

Как ученый она сокрушала астму теоретически, а как врач - практически. Последнее представлялось мне более важным: мой недуг был жестоким душителем и отступал только в схватке. Кроме того, он был наследственным, и потому Ольга Митрофановна избавляла от удуший и мою маму.

- Ты получила в наследство от меня лишь болезни, - виновато вздыхала мама.

Словесно она возводила Ольгу Митрофановну на пьедестал и называла ее "спасателем". Но муж мой привык не к восклицаниям, а к поступкам.

- Голыми руками с душителями не справишься… если ты, конечно, не каратист, - сказал он однажды. - А у нее не хватает лекарств, ингаляторов, аппаратуры. Оружие в битве не может быть дефицитом! Иначе проигрываются сражения. Скажи, неужели и нашему Фиме тоже грозит астма? Если она… по наследству.

- Может быть, - тихо ответила я, будто извиняясь, что могу, подобно моей маме, преподнести такое наследство ребенку.

- Надо предотвратить! - сказал муж.

Без настырности (но изгладиться, остаться незамеченным это не могло!) он давал понять, что и в сыне любит меня, поскольку Ефим Второй повторяет меня и лицом, и характером. "Лучше бы и тем и другим он повторял отца!" - мысленно возражала я.

Ефим Второй - так, будто царственную особу, именовала я в полушутку сына. Но только в "полу", потому что он действительно был для меня вторым после Ефима Первого.

- Ольга Митрофановна спасает нашу семью, - в другой раз сказал муж, - а сама нуждается в помощи. И даже в спасении!

Это значило, что он ее непременно спасет. Совершит спасение ради спасения - меня, мамы, сына… и вообще всех, кого она старалась избавить, исцелить от удушья.

Я хотела, чтобы Ефим Второй повторил Ефима Первого, а он повторил меня.

- Ты в детстве была - ну точь-в-точь! - преподнесла мне сюрприз мама.

Муж называл меня красавицей. Выгодно было в это поверить. И я поверила… Значит, и сын должен был выглядеть неотразимым. Однако, когда женские характер и внешность достаются сыну, а мужские - дочери, случается "нестыковка". Муж при всей своей деликатности был неотвратимо определенен в намерениях и шагах. Сын же не шагал, а по-женски метался. Я жалела его и старалась привить ему отцовские качества, но возможность пересадки внутренних органов на душу и характер, увы, не распространяется. Муж был до педантичности обязателен. А если сын обещал вернуться домой часов в шесть, раньше десяти я его не ждала. Точней, не должна была ждать… Но все равно по-матерински места себе не находила.

- Не тревожься, пожалуйста, - просил муж. - Все в порядке. Ничего опасного…

И опасения сами собой рассеивались, исчезали. По утрам мы с мужем поднимались вместе. Все двадцать пять лет. Четверть века! Он провожал меня до музея, где я была реставратором. Я и дома стремилась все реставрировать… Кроме своих отношений с мужем: они в реставрации не нуждались. Так было каждый день, каждый день… А по вечерам он заходил за мной с такой обязательностью, будто я была не супругой, а девочкой в детском саду. Изо дня в день, изо дня в день…

Для нашей с мамой спасательницы он отыскал дорогу к лекарствам, ингаляторам и вообще ко всему, без чего Ольга Митрофановна не смогла бы справляться с болезнью-душительницей.

- Во имя медицины и возвращения людям здоровья - по крайней мере, в масштабе нашего города! - мне следовало бы заболеть всеми недугами, - как-то сказала я по этому поводу.

- Не преувеличивай. Не фантазируй, - попросил он.

"Да, всем моим хворям, будь их хоть тысяча, он бы сумел дать отпор, - подумала я в тот день, который казался мне самым безысходным в истории. - А свою болезнь… проглядел. Я ее заслонила! Только я… Лучше бы этот рак легких на меня навалился! И все болезни лучше бы на меня…"

Ольга Митрофановна не была хирургом, но подняла на ноги весь медицинский мир. О, как я за нее уцепилась! И только в ней видела шанс на чудо. Она разыскала и вытащила из отпуска самого опытного онколога, дочь которого тоже спасала от астмы.

- Зачем он курил? - равнодушно осведомился хирург, ко всему уж привыкший и отучившийся горевать в обнимку с больными и их родственниками.

- Зачем курил? Работа была такая… Он отвечал за объекты, которые что-то вредное выделяли. Очень вредное. И с ними что-то могло случаться… Я точно не знаю. Муж оберегал меня…

- Его тоже следовало беречь.

Хирург сказал правду, но не потому, что дорожил моим мужем, а потому, что так говорил всем.

- Надежда есть, а? Скажите… Есть? - шепотом произнесла я, заранее ужасаясь его ответу. - Муж не хотел меня тревожить. Скрывал от меня… Есть надежда?

- Жена обязана знать, если от нее и скрывают, - проговорил он, не отвечая на мой главный вопрос. И разглядывал при этом свои, по-медицински тщательно обстриженные, ногти.

- Надежда есть?

- А сколько он курил… в сутки?

- Одну сигарету прикуривал от другой. Особенно в последние годы, - ответила я. - Но все обойдется, а?

- Как же вы допустили подобное? - вместо ответа спросил он сам.

"Как же я допустила? Как же я?.. Как же?!" - разрывал запоздалый вопрос.

- Нервничал слишком? - дежурно поинтересовался хирург.

Он был знаменитым. "Но знаменитость свою, - подумала я, - приобрел не душевностью, не состраданием". Впрочем, от него требовались врачебное искусство и знания, а не жалостливая душевность. Где было взять ее в том количестве, какое требовала его профессия? Все равно бы на всех не хватило…

Что было на кладбище, я не помню. Говорят, кричала: "Фимочка, я с тобой!" И рвалась вслед за ним. Говорят, пять или шесть мужчин еле удерживали меня. Говорят…

Я собрала все наши сбережения, кое-что продала, кое-что одолжила. И поставила нам с Фимой памятник. Нам обоим, потому что рядом с его фотографией в темно-серый гранит врезали и мою. Под ней - день, месяц и год рождения, за ними - черточка, а за черточкой - пустое каменное пространство для даты смерти, которую я звала, мечтала приблизить. Кроме наших с ним имен, нашей фамилии и дат, на памятнике, посреди него, высечено было лишь одно слово: "Люблю…" Все субботы и воскресенья я проводила на лавочке возле памятника. Мыла его нежно и старательно, погружала в цветы.

Пожилая женщина, подметавшая кладбищенские дорожки, как-то подошла сзади и негромко спросила:

- Он знал, что ты так его любишь?

- Он так же меня любил.

Через год и четырнадцать дней после смерти мужа сын, уже студент третьего курса, зачем-то стал листать книгу, в которую мы никогда не заглядывали. Это был учебник японского языка, который забыл у нас Фимин приятель, живший в Оренбурге, но преклонявшийся перед японцами. Из Оренбурга он сообщил нам лет десять назад, что учебник ему не нужен: это начальный курс, а он продвинулся дальше. Сын учился в автодорожном… Зачем ему понадобился японский язык? Вроде ничего в жизни не бывает случайным. Но ему-то к чему было раскрывать ту книгу и разглядывать иероглифы? Иероглифы… Это слово с того дня преследует меня как символ непостижимости.

Сын на что-то наткнулся в той книжке. Прочитал… И, как о нежданной сенсации, крикнул:

- Посмотри, мама!

Я взяла в руки лист, вырванный из врачебного блокнота с фамильным штампом.

"Милый! Как коротки наши встречи… И как невыносимо длинны разлуки! Ты говоришь, что еще никогда так не любил. А я вообще не любила - ни так, ни по-другому. И никому больше не скажу слова, которое повторяю с рассвета дотемна (и по ночам тоже!) все эти четыре года: "Жду!" А все другое делаю уже механически. Врачу стыдно в этом признаться…

Я жду! Но как бы ситуация не оказалась той астмой, которая нас задушит…

Твоя Ольга.

P. S. В Москву, ты знаешь, вылетаю через неделю. Буду по-прежнему писать до востребования каждый день. Если даже письма долетят до тебя позже, чем я сама… Жду!"

Я забыла дорогу на кладбище. И возненавидела сына. Разве не мог он предать то письмо огню? Превратить в клочки, которые невозможно было бы склеить? Зачем протянул его мне - и перечеркнул мою жизнь? Которую я вспомнила сейчас так, будто все, что казалось мне счастьем, было счастьем на самом деле… Я воссоздала события с объективностью, приносящей страдания. Воссоздала точно такими, какими ощущала их в пору, когда они возникали, происходили. Зачем? Чем сильней очаровываешься, тем мучительней разочарование, если оно наступает. Но я не была разочарована - я была убита.

Назад Дальше