Рассказы о прежней жизни - Николай Самохин 21 стр.


И Виталий закрутил "кино". Генриетта только глаза округляла. А Ирина, привыкшая к выходкам супруга, сдерживала смех, махала на сестру рукой: сиди! молчи! не вмешивайся!

- Старуха! - кричал кому-то в телефонную трубку Виталий. - Ты чем занимаешься? Бросай все - дуй ко мне! Немедленно! Тут Нонка приехала. Какая-какая… Нонна Мордюкова - вот какая! Ну!.. Проездом из Владивостока. Пролетом… Че иди ты, че иди ты! Думаешь, У Язовицкого приличных знакомств нет? Мы же с ней учились вместе… Ох, ну ты и зануда! На курсах вышивания-устраивает?.. Да! Денег захвати рублей тридцать. Ей, понимаешь, на билет до Москвы не хватает, а мы с Иркой на нуле!

- Ира! Что он делает-то? - испуганно шептала Генриетта. - Я не выйду, нет! Со стыда сгорю. Ты меня спрячь куда-нибудь.

- Да не трясись ты, - успокаивала ее Ирина. - Пусть резвится. Это же все его пассии. Вернее, он их пассия. Влюблены, как кошки. Вот увидишь - нормально будет. Еще просидят до полуночи, не выгонишь.

Дамочек набежало четыре штуки. Виталий в коридоре встречал их.

- Ладно, ладно, - говорил. - Мордюкову ты в кино посмотришь. А у меня поважнее гостья: Генриетта вон приехала. Помнишь Генриетту?

Одни помнили, узнавали. Другие, может, и не помнили, но делали вид, что помнят. Обцеловали ее всю. То ли искренне радовались, то ли притворно - не отличишь: артистки!

А Виталий гнал спектакль, не давал им передышки:

- Представляешь! Генриетточка-то… Орешков привезла, умница. Сама наколотила. Пойду, говорит, завтра - сдам в коопторг. Я вот те сдам! - Он грозил Генриетте кулаком. - Мы тут с девочками на базар за ними бегаем, спекулянтам переплачиваем. Верно, старушка? Ты сколько возьмешь? Двадцать стаканов-тридцать? Ирка! Поищи там мешочек полиэтиленовый!

Он сам отмерял орехи. Так лихо действовал - Генриетта подумала: "Вот бы его к прилавку… как того артиста из музкомедии". Она вошла в роль. Не старалась специально, естественно включилась.

- Виталий, Виталий! - урезонивала деверя. - По сорок копеек! А то не продам. Что я - живодерка?

- Она не живодерка! Глядите на нее! Любуйтесь! Цветите, юные, и здоровейте телом! Можно сказать, с доставкой на дом - и по сорок. Да на базаре, у этих, какие стаканы - видела? Рюмки! Они их по индивидуальному заказу делают. А здесь - бадья! Не-ет, только шестьдесят. Мы тоже не живодеры.

Последней пришла пугливоглазая театроведка. Генриетте обрадовалась пуще всех. Как будто и не видела ее сегодня на рынке. Орехов театроведке уже не хватило. Остались только шишки - с полведра. Разбушевавшийся Виталий хотел было продать их пугливоглазой по четыре штуки на рубль, но Генриетта решительно воспротивилась.

- Осатанел?! Стакан орехов с четырех шишек набирается, сама вымеряла. Это что же, по рублю за стакан? - Она вытряхнула шишки в сумку театроведки (у той была просторная спортивная сумка на ремне) и вовсе отказалась от платы: - Не возьму и не возьму! А будете настаивать, и ночевать не останусь. Уйду вот на вокзал.

Театроведка, в свою очередь, половину шишек вывалила тут же на стол - угостила всех.

И чудесный получился вечер.

Дамочки эти, влюбленные в деверя, и к Ирине относились с нежностью. Прямо каждое движение бровей ее ловили. Икру баклажанную нахваливали так, словно хозяйка сама ее готовила.

А Виталий вдруг хлопнул себя по лбу:

- Бабы! Да у нас же клюква есть!

Он сбегал на балкон, принес полное ведро отборной клюквы.

- Знаете, как досталась?.. Утром позавчера звонит кто-то под дверью. Я только встал, пардон, в неглиже еще. Открываю - стоит незнакомый мужичок, после ба-альшой, видать, поддачи. Клюквы надо? Ведро? А я знаю: надо - нет? Крикнул Ирину. Она халатик накинула, выходит. Почем? - спрашивает. Мужик говорит: двадцать пять рублей. А эта руки в бока уперла - и высокомерным тоном: сдалась она мне по двадцать пять, когда ее на базаре по тридцать продают. Не врубилась спросонья, поняли! Не дошло до нее, что мужик дешевле предлагает! А дядя с похмелюги страшной - тоже не врубается. Ну, давай, - говорит, - за двадцать. Завал! Двадцать рублей ведро. А клюква, - глядите какая - виноград! Нарымская!

Засиделись гостьи, как и предсказывала Ирина, до полуночи. Виталий потом заказал такси, развез их по домам.

На другой день Генриетта возвращалась в деревню. Тряслась в рейсовом автобусике по избитой гравийке. В сумке, лежавшей на коленях, неприлично бренчала мелочь. Вчера туристы насыпали ей пригоршню серебра да медяков, а обменять на бумажки Генриетта их не успела. Она поплотнее прижимала сумку к ногам. Выручка - двести сорок рублей с копейками - вся лежала там, завязанная в платок. Двести сорок… Значит, останется теперь долгу триста сорок. Это за корову только. А еще сто восемьдесят за поросят. Виталий вечером спросил ее про долг за корову, она и ответила - пятьсот восемьдесят. А ведь поросята им обошлись по девяносто рубликов за голову. Весенние поросята дорогие. Это после осеннего опороса многие хозяева давят их и выбрасывают. Потому что осенние за зиму почти не вырастают и никакой, получается, разницы нет, что осенних, что весенних потом выхаживать. Только перевод корма. Они еще потому невыгодны, что матку перед зимним забоем вытягивают, она худеет, вес теряет. Вот их и давят - покупателей нет. А весенние кусаются. Они с Геннадием еще дешево взяли - по девяносто. Зато, правда, и нарвались на лядащих… Итого, стало быть, пятьсот двадцать рубликов. Уй-ю-юй! А где взять? Одна надежда на тех же поросят. Через месяц им ножик в бок: дальше кормить смысла не имеет. И если по пять рублей килограмм… Генриетта углубилась было в подсчеты, но спуталась. Мысли от автобусной тряски скакали. И перескочили незаметно на другое: "Хорошо бы столовку школьную доколотить… хоть к октябрю. Добьет - нет Геннадий? Должен - он настырный… Да пригородить бы там свинарничек, голов хоть на шесть. Тут тебе ребятишкам и трудовое воспитание, и подкормка им же. И не надо ходить к этому дураку бешеному, кланяться: отпусти мяска для школы"…

СИЗАЯ КУКУШКА НА ЖЕЛЕЗНОМ ЗАБОРЕ

Умер дядя Гриша.

Сам я в это время лежал в больнице, поехать на похороны не смог, младший брат ездил, он и рассказал мне подробности.

Было так. Дядя Гриша вернулся домой утром (он все еще работал - ночным сторожем), поставил на плитку чайник и пошел к раковине умыться. Жил он в собственном доме, но водопровод у него имелся. Он только успел чуть отвернуть барашек крана - и тут его качнуло. Дядя Гриша ухватился за скользкие эмалированные края раковины и повалился, отрывая раковину от стены. Железные руки его не разжались.

Так ои лежал, скрючившись, рядом с треснувшей раковиной, вода тонкой струйкой бежала из крана, натекала дяде Грише под правый бок.

Но он не умер в этот раз.

Через двое суток его, закоченевшего, обнаружил сосед. Здесь, на горе Островской, где в частных домах доживали свой век пенсионеры, держался еще деревенский обычай: выглядывали по утрам - все ли окрестные трубы дымятся. Холодная дяди Гришина труба и привела к нему соседа.

Сосед растер дядю Гришу самогонкой, расцепив ножом зубы, влил полстакана вовнутрь.

Это же у тебя, Григорий, инсульт, - определил он. - Тебя в больницу надо.

Дядя Гриша, при всей своей прогрессивности, не знал, что такое инсульт. И что такое рак - он не знал, упорно называл его "катар желудка". Да что рак - дядя Гриша обыкновенной простуды за жизнь не перенес. Его одно время, давно еще, одолевали бородавки - вот и все. Дядя Гриша лечил их языческим способом: перевязывал ниточками, ниточки затем бросал под порог и ждал, коіда они там сопреют. Бородавки должны были к ному моменту отпасть. Я однажды - молодой тогда и азартный - схватился с дядей Гришей.

- Постыдись, дядя Гриша! Ты же член партии, безбожник, а в такую глупость веришь!

Он посмеивался:

- ну, спробуй сам. Вон у тебя две штуки растут.

Тайком и перевязал бородавки, кинул ниточки под порог… и эабыл о них. Бородавки же через какое-то время сошли.

Словом, от больницы дядя Гриша отказался. Отсидевшись малость, выпил еще полстакана самогонки и ушлёпал потихоньку из нетопленой избы за четыре километра, в посёлок Запсиба, к приемному сыну Шурке.

В квартире у Шурки царил уют. К своему пенсионному уже возрасту беспутный Шурка, поменяв за жизнь девять жен, остановился на шустрой бабенке, корявой и бельмастой. Но зато хозяйку в ней угадал идеальную. Красовались у него на столе вязаные салфеточки, домотканые дорожки устилали пол, цветной телевизор показывал "В мире животных".

Дядя Гриша лежал на диване в теплых шерстяных носках - и было ему хорошо.

Шуркнна жена подчеркнуто хлопотала вокруг него. Прицельная была бабочка. Дурковатый же Шурка хитрить и выцеливать не умел.

- Дед, - сказал, - помрешь - на что хоронить будем?

Дядя Гриша поднялся. Дошел до сберкассы, снял триста рублей на похороны (у него была накоплена тыщейка). Тем же ходом завернул домой, нагреб безогородному Шурке два ведра картошки. Потом воротился назад, снова лег на диван… и помер.

А я, значит, в больнице лежал. Болезнь у меня оказалась такая… ну, в общем, тоскливая болезнь: не бородавка - ниточкой не перевяжешь.

Старик Егерман оказался пророком. Невольным, конечно. Он при жизни не метил в пророки, не претендовал. Просто бескорыстно влюблен был в чистое искусство. Из любви к искусству Егерман сочинял эпиграммы на сотрудников редакции. Беззлобные, неточные, но забавные. На меня он такую сочинил:

Вот идет новосибирский Гамлет, Ои слегка на леву ножку храмлет.

Почему Гамлет и почему храмлет? Не хромал я тогда ни на левую, ни на правую ногу, и сомнения меня не мучали. И вообще… я был довольно крепким молодым человеком, тело мое помнило студенческие тренировки. Между прочим, именно с моей подачи в решающем матче между командами союза журналистов и оперного театра Славка Гоздан заколотил балерунам наш единственный гол. Я точно сбросил мяч головой в ноги Славке - и он послал его в "девятку".

Пророчество старика Егермана сбылось через много лет: я захромал. И усомнился. Сомнения были банальными, изжёванными за века многочисленными философами и скептиками: что, мол, она такое - жизнь человеческая? и надо ли скрестись и цепляться, если все там будем? и стоит ли сражаться против подлости, на груди рубашку рвать, сл<игать нервные клетки, когда подлость ничуть от наших атак не хиреет, расхаживает с лоснящейся мордой, битком набитая целехонькими нервными клетками? Ну, и в таком духе… Я понимал банальность и бесплодность сомнений, да, видно, душа хромала синхронно с ногой.

Мужественно отхромав год, я сдался врачам, в стационар.

Палата, в которую меня уложили, была привилегированной, люксовой - на двоих. С телевизором и туалетом.

Вторым со мной лежал секретарь парткома крупного совхоза из Чистоозёрного района Василий Иванович. Впрочем, Василий Иванович не лежал, он бегал. Его "прострелило"" в машине (он сам был за рулем газика), Василий Иванович кинулся в медпункт - всобачьте, мол, пару уколов, а то некогда: сев идет; из медпункта его - в райбольницу; в райбольнице сказали: нет таких процедур - и сюда, в город. Ну, а здесь процедур всевозможных - хоть ртом ешь. Василий Иванович в первый день нахватал восемь штук: токи Бернара, аппликации, грязи, подводную вытяжку, уколы само собой, еще чего-то там… На высоком лбу его, на гордо вздернутом носике блестел трудовой пот. "Недельку покантуюсь - и домой!" - возбужденно говорил он. Однако на другой день исчезла в больнице горячая вода - и ряд процедур отменили. В том числе прогрессивную подводную вытяжку.

Василий Иванович затосковал. Все рушилось дома, в совхозе, без руководящего глаза: мычали недоеные Коровы, разбегались скотинки, околачивали груши специалисты… А главное: без него не шли дожди и потому горели посевы.

Василий Иванович уходил на улицу (он был начнающим больным и долгие прогулки пока не утомляли его) и возврашался ещё более расстроенным.

- А? - говорил он. - Июнь-то какой! Июнь-то какой стоит!

А на дворе действительно праздновал благодатный июнь. Цвели яблони. Кричали вставшие на крыло молодые скворцы В частом секторе, граничившем с больничным городком и отделенном от нашей территории металлической сетчатой оградкой, тучнели унавоженные огороды. Нaлитые пригородным здоровьем молодухи копались там промеж грядок и, заметив тоскливо взиравшего на них через сетку полосатопижамника, недовольно поворачивались к нему крепкими задами. Затянувшееся отсутствие атмосферных осадков молодух не волновало: огородничество их держалось на поливной основе.

А где-то в степной, солончаковой Чистоозерке трескалась от жары земля и скукоживались, сохли бледные росточки.

Чем мог я, отравленный своими проклятыми вопросами, утешить Василия Ивановича? Вздохнуть сочувственно: "Все мы, все мы в этом мире тленны"? Черта ли было ему в этой красивой истине.

Потом пас уплотнили.

Две нянечки внсели кровать, сказали нам сухо: "Придётся вас потеснить", - а товарищу, вступившему за ними следом, заискивающе: "Минуточку… потерпите, одеяльце, если озябнете, второе можно".

Товарищ достойно ждал: плотный, лысый, носатый.

Мы с Василием Ивановичем переглянулись. Василий Иванович - я заметил - невольно вытянулся на кровати, убрал живот, свел пятки и развел носки.

Товарищ, однако, рассекретился, как только откланялись нянечки. Он ляпнулся на кровать, качнулся пару раз, сказал: "Пойдет", - и повернулся к Василию Ивановичу:

- Ты, что ли, писатель будешь?

Лицо его удивленно преобразилось: помолодело, заострилось словно бы, отчего крупный нос еще больше выпятился; большой, редкозубый рот распахнулся и выразил любопытство. Именно рот выражал любопытство, а не глаза, как положено.

- Нет, что вы, - заробел Василий Иванович и указал подбородком на меня: - Вот они.

Товарищ крутнулся ко мие, протянул руку.

- Генка, - представился он. - А мне говорят: писатель у вас в палате, если не возражаете. А мне чо возражать? Хоть живого писателя посмотрю, думаю. А то я одного только видел по телевизору. Ну, тот попузатее тебя будет. Вот друг, - он снова повернулся к Василию Ивановичу, - Тебя как звать? - Василий Иванович отрекомендовался. - Вот Иваныч больше тянет на писателя.

Я сказал: разные бывают писатели. Разной степени пузатости. И по телевизору показывают разных.

- Да и когда его смотреть, телевизор-то? Это баба с дочкой целыми вечерами не отлипают. А я до ночи за. баранкой. Хоккей, елки, и то пропускаешь.

Василий Иванович воспрянул, угадав в новичке работягу, да еще, похоже, забулдыгу, с какими он ежедневно, небось, собачится, и не без ехидства спросил:

- А за что вас - Гена, говоришь? - за что тебя, Гена, сюда с таким пиететом?

Вряд ли Гена знал слово "пиетет", но Василия Ивановича понял.

- За лысину! - радостно сообщил он. - И за румпель. Я когда молчу, пока хлебальник не открываю, меня везде за какую-нибудь шишку принимают. Ну, и тут… Они передо мной тю-тю-тю-тю, а я молчу. Молчу, понял, как этот… как мумиё. Пусть, думаю, тютюкают. Может, получше устроюсь. А то сунули бы в загон голов на восемь. А я только что из такого загона. Месяц с лишним у себя в районе отвалялся. Вся задница в дырках. Bот кадры, а! Простой укол поставить не умеют. Пятнадцать минут впиливают - всю правду расскажешь… расколешься, как шпион.

Всю правду о себе Гена рассказал и нам. Тут же, без паузы.

Он шофер. Работает в совхозе, в соседнем с Василием Ивановичем районе. Радикулит свой (так он называл остеохондроз) прихватил на этой собачьей работе. Ранней весной сел в одной колдобине на дифер. И вдобавок колесо спустило. Он поддомкратился, снял колесо, разбортовал - и ку-ку. Обратно его на попутке привезли скрюченного. Прямо в больницу.

А до этого Гена жил в городе, работал таксистом. Но, во первых, жена скулила: она деревенская, а там, у тестя с тещей, свой домина - хоть футбол гоняй. Ну, и хозяйство, конечно: скотина, мясо, молоко собственное, не покупное. Во-вторых, самого Гену город крепко обидел. Про эту обиду он так нам изложил:

- Взял как-то в центре парня одного с двумя деицами. Вези, говорит, в Бердск. В Бердск им, понял, понадобилось на ночь глядя… Ладно - попер. Одна со мной села, а парень с другой - сзади. Ну, думаю, эти, парочка, им пообжнматься - дорога-то дальняя. Но нет, не обжимаются, не воркуют. И эта - рядом - сидит, как деревянная. Потом те заговорили. И вот же сволочь! По-русски вроде говорят, а ничо не понятно. У меня очко заиграло. Впил, думаю. Монтпровочку на всякий случай подтянул под правую руку и встречным таксистам помигал условно: опасность!.. Меня уже до этого убивали два раза. Пытались. И главное - кто! Пацанье, сосунки. За Академгородок выскочили - кээк меня чем-то тяжелым сзади ахнут! Ну, у меня репа, видите, какая - я сразу не вырубился, достал этого фрайера монтировкой наотмашь. А девка, которая рядом - давай меня резать. Во, смотрите! - Гена отгреб остатки кудрей над ухом, показал неровный: шрам. - Девка - это надо же! Режет меня, гадина, тычет ножиком! А я уже поплыл от удара - и носом в баранку… Хорошо, ребята успели подскочить на двух машинах, а то бы конец… - Гена помолчал. - Вот после этого случая и решил: не-е, уезжать надо. На четвертый раз точно зарежут.

- В районах-то разве шпаны нет? - вступился за город Василий Иванович.

- Да везде её…

Гена умолк, И мы тоже молчали, переживали этот дикий факт.

- Ну, хорошо! - Гена сел на кровати. Ложился легко, а сел с кряхтением. - А теперь вот - что? Тяжелую работу нельзя. Проситесь, говорят, па легкий труд. А на какой легкий? Я же здоровый мужик, я молодой еще. Ну, лысый. Дак это от природы, у нас в роду все мужики лысые… И по хозяйству - тоже. Мешок картошки поднять не могу. Баба не верит: придуриваешься! Об тебя, черта, поросят бить можно… Как жить дальше?

Это он меня почему-то спросил. В упор. Круто он забирал, Гена. Не знал я, что ему ответить. Меня самого, может, эти же вопросы мучали.

- Ты кому тут жалуешься? - недовольно заворочался Василий Иванович. - Он тебе что - профессор? Или председатель профкома?

- Да, конечно, - сник Гена. - Его не колеблет. Легкой работы искать не надо - и так легкая: сиди-посиживай.

Мы с Василием Ивановичем вышли на воздух, покурить, и Василий Иванович спросил: как вам, дескать, душа новоявленная? Видать, Гена не понравился ему: разговорчив больно, не по чину, и бесцеремонен.

Я ничего не успел ответить, потому что увидел брата. Брат сидел на скамейке, смотрел вверх, на окна нашей палаты - усталый, небритый, дорожная сумка стояла возле ног. Значит - прямо с поезда.

Тут мы и заговорили о дяде Грише.

- Хороню, что ты не поехал. - сказал брат. Он был расстроен. Мне показалось - даже усы у него как-то обвисли.

Срамотищи он там, оказывается, натерпелся. Подвыпивший Шурка прямо на поминках, за столом, начал выяснять: кому же теперь достанутся оставшиеся от дяди Гриши семьсот рублей? А главное - дом? Кому?

Назад Дальше