- Ну, ты уж очень ее запряг, - пожалел массажистку Голубь. - Прямо Генри Форд. Пять сеансов в день - это ж потогонная система. Ты с поликлиникой-то не равняй, с конвейером, Какую-нибудь миледи в темпе не отшлепаешь - она к себе внимания потребует. А если не на дому прием, если допустить, что не они к ней, а она к ним ездит… пусть даже на собственной машине. Тогда клади не пять, а все восемь часов. Без обеденного перерыва. Нет, ты давай по-божески.
- Хорошо, давай по-божески, - великодушно согласился Ворожеев. Ему было теперь куда отступать, с высоты в тысячу двести рублей. - Давай оставим трех больных. Устраивает? - он привычно перемножил цифры. - Все равно семьсот двадцать. Мало? У нас академики чуть больше получают.
Голубь пошевелил бровями. Они у него интересно шевелились - порознь.
- Вычти налог, - сказал.
- Ну, знаешь! - обиделся Ворожеев. - Это нечестно. Налоги везде берут.
- У них - прогрессивный, нарастающий, - сказал Голубь - Чем больше заработок, тем выше налог. Не зря даже миллионеры свои доходы скрывают. Там дерут - будь здоров.
- И сколько же сдерешь? - недружелюбно поинтересовался Ворожеев.
Голубь не знал, какими налогами облагаются в Америке массажистки. Поторговавшись, они отняли у матери-одиночки сто двадцать рублей. Но и после этого у нее осталась кругленькая сумма: шестьсот целковых.
- Все? - спросил Ворожеев насмешливо. И карандашик бросил. Он теперь не смотрел на приятеля, презирал его.
Голубь опять включил брови. - Допустим… у нее зуб заболел. - Какой еще зуб?
- Коренной. Просверлили дырку, мышьяк положили - десятка. На другой день запломбировали - еще десятка. Раз она по десятке за сеанс берет - чем другие хуже?.. А если у неё не зуб, если хроническое что-нибудь? Тот же радикулит или профессиональная болезнь рук? Ей тогда курс лечения необходим, процедуры…
Ворожеев, захваченный врасполох, молчал, приоткрыв рот.
- Та-ак! - потер ладони Голубь. - Запишем: у нее - хроническое. У дочки - зуб…
- Да не болят у них зубы! - всполошился Ворожеев. - Не болят, понял?! Они их вырывают. И вставляют пластмассовые. Считают, так выгоднее.
- Ладно, не зуб… Глаз, ухо, пятка! Пятки у них тоже пластмассовые?
Снова пришлось взяться за карандаш. Теперь они подсчитали все: хроническое заболевание мамы и связанные с ним вынужденные простои: ухо-горло-нос дочки, профилактические летние поездки к морю, частный пансионат. Ворожеев запротестовал было против частного пансионата (обойдется, дескать, обычной школой, не облезет), но вошедший во вкус Голубь жестко пресек его: "Она у тебя как там живет? С кваса на хлеб перебивается? Тогда зачем ты ее в Америку ссылал? Когда вон у нас каждая продавщица старается своего короеда в школу с английским уклоном определить".
Словом, обобрали они бедную массажистку основательно, оставили ей каких-то двести рублей. Ворожеев потух:
- На двести рублей в месяц шибко не разживешься. Тут уж не до манто. Хотя для женщины и не плохо. Но ведь дочка. И мужа нет.
Голубь запоздало спохватился:
- У них же там квартиры дорогие!
- Ага! И негров угнетают! - озлился Ворожеев. - Давай тогда остальное у нее отнимем. По миру пустим. С протянутой рукой.
- В любом случае это не деньги, - сказал Голубь. - В условиях ихней действительности. Надо ведь на черный день что-то откладывать, на старость. Раз она частной практикой занимается - пенсия ей не светит.
- Ну, а как же бабушка-старушка, у которой полквартиры кофточек? - вспомнил Ворожеев. - Или заливал твой акробат?
- Бабушка?.. Да ей вроде покойный муж что-то оставил. Акции какие-то.
- Что ж ты мне мозги пудрил?! - вызверился на приятеля Ворожеев. - Ночная сиделка, ночная сиделка!
- Кто пудрил? - запротестовал Голубь. - Кто кому пудрил? Сам зациклился на этой десятке. А вдруг там не по десятке за сеанс платят? Ты откуда знаешь? Это здесь тебе твоя красотка назначила цену - ты и выложил сотню без звука. Тебе больше податься некуда. А у них конкуренция. Еще неизвестно: она цену назначает или ей назначают. Сунут пять долларов в зубы - и привет.
- Пять долларов?.. Так она что, с голоду помирает?
- Может, и помирает.
- Тьфу! - сказал Ворожеев. - Сцепились - два старых дурака. Делать нечего…
По дороге домой Ворожеев думал: "И чего действительно схватились? Я-то, главное, с чего завелся?"
Да, Ворожееву вроде не с чего было заводиться. Лично ему на фиг не нужна была чужая заграница с её рисковым, ненадежным бизнесом. Он и в своем отечестве существовал безбедно. Правда, оклад у Ворожеева был невелик - он работал экспедитором на винзаводе. И особенного навара служба ему не приносила. Если, конечно, не воровать. А Ворожеев не воровал. Боже упаси! Дорожил местом, вел себя аккуратно. Единственно, он брал иногда марочный крымский портвейн, в бутылках без этикеток, по цене самого дешевого яблочного вина. Но опять же, не торговал им. Потому что торговать - это уже уголовщина, а взять для себя считалось как бы дозволенным, хотя и не официальным, самопоощрением.
Ворожеева кормило его хобби. Он шил на продажу белые джинсы по американской технологии. Освоить технологию помогла его жена, костюмерша цирка. Сама она, при всем ее искусстве, не могла преодолеть сопротивление звенящего, как жесть, немнущегося, негнущегося и, похоже, в огне не горящего материала. А Ворожесв преодолел, увлекся этим делом, достиг в нем совершенства. Его джинсы ничем не отличались от фирменных и шли на барахолке по двести пятьдесят рублей. Ворожеев не жадничал, сооружал в месяц четверо штанов. К тому же сдерживали производство фирменные этикетки "чекухи". Поставлял их Ворожееву сын - студент университета: спарывал с изношенных в прах джинсов своих приятелей. Не задаром, конечно, спарывал - платил за каждую "чекуху" двадцать пять рублей. Еще сотню съедал материал, не считая безымянных ворожесвеких бутылочек. Здесь Ворожеев делал исключение: дефицитную белую ткань купить только за деньги было невозможно, даже по знакомству. Приходилось благодарить.
Чистый месячный доход от этого не облагаемого налогами промысла составлял восемьсот рублей. Зубы Ворожеев лечил бесплатно.
ПОВЕСТИ
Живешь, живешь на белом свете -
И все в долгу, и все в ответе:
Перед страной, перед женой,
Перед компартией родной,
Перед какой-то чудо-стройкой,
Перед текущей перестройкой…
Вожди! Товарищи! Родня!
А кто в ответе за меня?
ГДЕ-ТО В ГОРОДЕ, НА ОКРАИНЕ
Речка, которую я никогда не видел
Я долго бился над первой фразой своего повествования, но, так ничего и не придумав, решил начать традиционно: "Деревня наша Утянка стояла на крутом берегу речки Бурлы". Добрая половина книг о детстве открывается описанием деревенек, приютившихся на берегах речек, и, если начать по-иному, читатель, пожалуй, еще заподозрит что-нибудь неладное и почувствует к автору недоверие.
Сядем же в таратайку исповедальной прозы, взмахнем прутиком, причмокнем на лошадку памяти и отправимся в путь. Глядишь, и нам повезет. Глядишь, и на задке нашей таратайки, как знак, запрещающий обгон, Затрепещет со временем рецензия: "Несмотря на то, что в последние годы литература обогатилась рядом ярких произведений о детстве, писателю имярек удалось все же внести в эту тему свою неповторимую струю…"
Итак, деревня наша Утянка стояла на крутом берегу речки Бурлы.
Берег, впрочем, по свидетельству очевидцев, не на всем протяжении был крут, местами оказывался и пологим, но это, думаю, деталь второстепенная.
Дело в том, что сам я ни речки Бурлы, ни родной деревни Утянки никогда не видел. Родители мои, захваченные вихрем индустриализации, в один прекрасный день завернули меня, четырехмесячного малютку, в овчинный полушубок и увезли на строительство знаменитого Кузнецкого металлургического комбината.
Вихрь индустриализации, налетевший на Утянку в лице вербовщика с желтым портфелем, легко оторвал от земли моего, ставшего к тому времени безлошадным, папашу, двух родных дядек и нескольких двоюродных. Произведя подобные же опустошения в домах наших кумовьев, сватов и соседей, вербовщик насобирал людей, в общей сложности, на два телячьих вагона, и утянские мужики отправились обживать берега диковинной Абушки.
Времени на это дело мужикам было отпущено крайне мало. Когда-то дед мой вот так же приехал из России обживать берега Бурлы, но, во-первых, у него в запасе имелись годы, а, во-вторых, пахать сибирскую целину дед заявился готовым хлеборобом, хотя и безлошадным. Сыновьям же его и односельчанам надо было не только лепить свои засыпухи и унавоживать свои огороды, но, первым делом, строить комбинат, срочно перековываться в рабочих, вылезать из корявой крестьянской шкуры. А она отрывалась вместе с мясом, путалась в ногах. Торопливый и мучительный процесс этот довелось мне, как теперь понимаю, наблюдать с тыльной стороны, с изнанки.
Поэтому, наверное, первые воспоминания мои оказались наполненными деталями быта окраинной призаводской жизни.
Так вот, первой речкой, которую я увидел в жизни, была эта самая Абушка, вдоль крутого опять же берега которой лепилась улица Вторая Болотная. Вообще-то официально речка именовалась Аба. За, что ее прозвали ласкательно Абушка - совершенно непонятно. Это можно объяснить только редким великодушием новоселов. По Абушке текла не вода, а сплошные смола и мазут, сбрасываемые металлургическим комбинатом. Она не застывала в любые морозы, была черной и блестящей, как только что начищенный хромовый сапог. Однажды в ее струи, оступившись с мостка, упал наш кум и сосед Егор Дорофеев. Упал он удачно - головой на жирный, как холодец, приплесок и, будучи крепко выпивши, тут же заснул. Егор проспал в теплой Абушке до утра и так пропитался мазутом, что его года два ещё наверное, во всех компаниях сажали за стол только у открытого окна.
Если кто-то думает, что я преувеличиваю, пусть съездит в бывший город Сталинск, а ныне Новокузнецк. Конечно, улицы Второй Болотной он не найдет - на ее месте выросли многоэтажные белокаменные дома, давно нет и тех мостков, с которых когда-то рухнул кум Дорофеев, но Абушка и сейчас несет свои мазутные воды в Томь, рассекая славный город на две половины.
Однако я отвлекся, а речь идет о Бурле.
Никогда, повторяю, я не видел этой речки, но она, вот уже много лет, течет в моей судьбе, и не рассказать про нее я не могу.
Что я знаю о Бурле?
Была она кое-где воробью по колено, но зато растекалась в этих местах широко, давая в жаркий день приют ребятишкам и коровам, замученным паутами. На таких плесах хороню брал чебак, крупный и бесстрашный, которого не отпугивало даже барахтающееся в воде пацанье. За плесами река сужалась, образуя глубокие омута с крутящимися воронками и нависшими над водой кустами. Здесь, в тени кустов, паслись неисчислимые стада окуней - здоровенных, прожорливых и бесхитростных, прятались в камышах полутораметровые щуки, таились под корягами налимы. И, хотя все это население нещадно поедало друг дружку: окуни - чебаков, щуки - чебаков и окуней, - рыба в реке не переводилась.
Ах, как вкусно описывал мне отец свои рыбалки на Бурле!
Старший брат поднимал его чуть свет; торопясь, они накапывали между наземных грядок тугих ременных червей и почти рысью бежали к заветному омуту. Брат не признавал рыбалки вблизи деревни, добираться поэтому приходилось к дальней излучине, по пояс в седой от росы траве. На место приходили мокрыми насквозь, облепленными комарами и, не отжав портков, спешно разматывали удочки. У брата, жадного до рыбалки, тряслись от нетерпения руки.
Окунь брал сразу и наверняка. Обгладывать наживку, еле заметно теребить ее, вяло мусолить - этого за бурлинской рыбой не водилось.
Старший брат отца, предпочитавший рыбачить на две удочки, очень скоро запутывал их и, тихо матерясь сквозь зубы, чуть не плача от досады, принимался расцеплять. Справившись наконец с этой задачей, он с непонятным упрямством опять забрасывал обе. Клевать начинало враз на той и другой, брат снова захлестывал лески, после чего ему хватало распутывать их уже до конца рыбалки.
Отец же таскал одного полосатого горбача за другим, и обычно к тому времени, когда туман над рекой начинал розоветь, ведро бывало уже полным до краев.
Словом, это была честная сибирская речка, битком набитая рыбой.
Все соединяла в себе маленькая Бурла: песчаные отмели и красивые заводи, звонкие перекатики, островки величиной в ладошку, таинственные бездонные ямы, в которых жили заросшие мхом щуки.
Отца моего, как рыбака, щедрая Бурла избаловала и развратила на всю жизнь.
Помню, однажды я соблазнил его порыбачить на Теплом озере. Вода в этом озере натекла из ТЭЦ, и сначала отец долго не хотел верить, что в такой перекипяченной воде может водиться хоть какая-то рыба. Рыба, однако, в Теплом озере была - кто-то запустил туда сорожек, и они расплодились.
Отец сам смастерил себе удочку. Это была грубая, но прочная снасть: большой окуневый крючок, волосяная леска, способная выдержать пятикилограммовый груз, поплавок из пробки - величиной с детский кулак… Выбрав на берегу местечко, отец размотал удочку, нацепил на крючок целиком здоровенного салазана, поплевал на него и - господи благослови! - бултыхнул свой снаряд в воду. Затем он свернул самокрутку и принялся ждать.
Прошло минут двадцать - гигантский отцов поплавок лежал на воде недвижно, как бакен.
У меня тоже не клевало.
Я помараковал немножко, перестроил удочку на верховую рыбу, сменил наживу и начал изредка потаскивать красноперых сорожек.
Отец вроде даже и не смотрел в мою сторону. Только закаменевшая скула его выражала презрение. Играть с рыбой в догоняшки, караулить мельчайшую поклевку, подсекать - было, видать, ниже его достоинства. Он ждал верную рыбу. Ту надежную рыбу своего детства, которая подойдет и, не раздумывая, цапнет мертвой хваткой. Но рыба не подходила.
Отец крепился.
Я продолжал таскать сорожек. Так прошло еще с полчаса.
Вдруг отец вскочил, ругаясь во всех святителей и угодников, выдернул удочку, изломал удилище о колено и зашвырнул далеко в озеро.
- Не было рыбалки - и это не рыбалка! - заявил он.
Отец до самой смерти все мечтал съездить как-нибудь в родные места. Побродить с ружьишком по околкам, позоревать на Бурле.
Мечтал он, по своему обыкновению, азартно и шумно.
- А что, Миколай, а! - возбужденно говорил он. - Вот возьмем и подадимся!.. Я компенсацию брать не стану, ей-бо не стану - уйду в отпуск, и зальемся мы с юбой! - (Отец ни разу в жизни не ходил в отпуск, а брал компенсацию - отдыхать он не умел, да и денег нам вечно не хватало.) - Читал, что Григорий пишет?.. Рыбы в Бурле развелось - тьма! Сама, говорит, на берег скачет.
Я поддакивал отцу, хотя смутно чувствовал, что ехать туда нам нельзя. Наверное, в глубине души понимал это и отец. Он так и не съездил в Утянку.
Не поеду туда и я.
Не поеду, потому что боюсь разрушить легенду. Боюсь вместо чистейшей уютной сказочной Бурлы найти пересыхающую замарашку, в которой местные механизаторы купают своих железных коней.
По время от времени я вижу во сне какую-то речку. Вернее, уголок её, всегда один и тот же. Сон этот цветной и неподвижный. Прямо от ног моих полого сбегает к воде серебристый, словно бы прихваченный морозцем, песочек, редкий молочный туман стоит над темной водой, над двумя продолговатыми песчаными островками, проступающими на середине плеса; левее островков река сужается, берега становятся круче, и тихие, почему-то сиреневые ветлы нависают там над водой.
Картина эта так неправдоподобна красива, что сладкая боль всякий раз сжимает мне сердце.
- Ма, что-то мне все речка одна снится, - признался я однажды матери. - К чему бы это, как думаешь?
Мать - храбрая толковательница снов - на этот раз засмущалась.
- Дак что же, сынок, - с виноватой улыбкой сказала она. - Ведь ты на речке родился.
Я не сразу понял. "Ну да, разумеется, на речке, поскольку деревня наша Утянка стояла на крутом берегу"…
- Да нет сынок, на самой речке, - объяснила мать. - В лодке я тебя родила.
Так я узнал тайну своего рождения.
Оказывается, в тот день мать с одной из своих многочисленных золовок - а моей, значит, будущей тёткой - отправились на противоположным берег Бурлы за ягодой. Когда они, с полными корзинами, возвращались обратно, мне и приспичило родиться. И хотя до берега оставалось каких-нибудь три сажени, я не захотел ждать.
Пуповину мне перекусила тетка и завязала ниткой выдернутой из домотканой рубахи. Надо сказать, что тетка дело знала. Получился идеальный крестьянский пупок, сработанный руками, привыкшими все вязать на совесть, будь то снопы, мешки или пупки.
Здесь же в деревне Утянке меня через несколько месяцев окрестили. Окрестили неискренне и формально, скорее для того, чтобы откупиться от бога, интересы которого во всем семействе истово отстаивала одна бабка Акулина, отцова мать.
Церковь в то время уже не работала. В ней был клуб, где по вечерам бывший батюшка, здоровенный, рыжебородый, вечно нетрезвый мужчина вел показательные диспуты о боге с приезжими атеистами.
Батюшка лукавил, замаливал свой грех перед властями. Году в двадцатом он сбежал из деревни с колчаковцами, долго мотался по свету, потом вернулся и, как нашкодивший кот, играл теперь с атеистами в поддавки. Поспорив какое-то время, он позволял им принародно победить себя, хотя мог, конечно, уложить любого из этих горячих, но малограмотных ребят на обе лопатки.
Диспуты, однако, батюшку не кормили, и он, за натуральную плату, ходил по дворам и подпольно крестил деревенских младенцев. Впрочем, и этот промысел постепенно хирел: к бывшему попу из-за его двурушничества начали терять уважение даже крепко верующие.
Со мной у батюшки вышел непредвиденный конфуз. Когда он вынимал меня, залившегося в реве, из купели, я вдруг судорожно вцепился обеими руками ему в бороду.
Сначала такой оборот дела присутствующих не насторожил и даже вполне устроил, поскольку я тут же перестал плакать.
- Ну-ну, чадо, - добродушно усмехнулся поп. - Пусти батьку, пусти… Ишь ты, рукастый…
Подскочившая бабка Акулина хотела оттащить меня, но я тянулся только вместе с бородой.
- Пальцы… пальцы ему разлепи - занервничал батюшка. - Куда ж ты тянешь! Ты мне так власы повырываешь.
Но и пальцы отлепить не удалось.
Я болтался на бороде у попа, как сосиска.
Склоненное лицо батюшки багровело и покрывалось потом.
Поднялась суета. Батюшка уже не усмехался.
- Отцепляй пащенка! - хрипел он и ругался черным словом.
Вмешался дед, всегда недолюбливавший "долгогривых", и дело закончилось большим скандалом.