Поперечный, чувствуя, как в нем поднимается досада, все же протянул ему пачку, и тот, взяв две сигареты, одну сунул в рот, другую - за ухо. Дав прикурить от спички, он тем же неуловимым движением спрятал коробок в карман маленького человечка с мяклым лицом, со щечками-котлетками, с большелобой, лысой, опущенной штопорками редких кудрей головой. Олесь знал, что это какой-то археолог из Старосибирска, ехавший в Дивноярское спасать сокровища древних курганов, оказавшихся в зоне стройки. Весь день человек этот шнырял по пароходу, окруженный стайкой любопытствующих, и хрипловатым, петушиным голосом рассказывал истории об этом крае, о здешних землепроходцах, создававших первые поселения на севере Америки, о стрелецких острожках и караулках казачьих застав, сохранившихся на каком-то острове Кряжом, о декабристах, работавших здесь, недалеко, "во глубине сибирских руд", о богатствах края, где, по утверждению этого восторженного чудака, "зарыта вся периодическая система Менделеева" и любой элемент ее можно добыть, стоит только хорошенько покопать. Обо всем этом он рассказывал так вкусно, что Сашко весь день вертелся возле него, таскал к нему то отца, то мать и даже опоздал на грибы, до которых был великий охотник... Выдающийся человек, а этот, с челочкой, лезет к нему в карман, будто в собственный. Олесь хотел его одернуть, но было в этом тяжелом парне что-то такое, из-за чего лучше было обойти его стороной, как обходит брезгливый человек жабу, вылезшую погреться на тропинку.
С удовольствием затянувшись, Олесь вдруг почувствовал, что на него пристально смотрят. Смотрел морячок. Смотрел на сигарету и еще куда-то дальше. А там, на стене, висела надпись: "Курить запрещено". Олесь поднялся. "Челочка" тоже поднялся и вразвалочку пошел к двери. Так вышли они на палубу. По реке стелился густой ватный туман. "Ермак", сбавив ход, двигался осторожно, то и дело весь сотрясаясь в надсадном реве. Но и голос сирены уходил словно бы в вату. Ни один из берегов не откликался на него.
В сырой, холодной мгле маячил огонек сигареты. Сдавленный голос, нарочито коверкая слова, тянул в рыдающем тембре:
Зачем ты ходишь пред тюрьмо-о-ою,
Зачем ты мучаешь мине?
Ведь ты гуляешь с теми, с кем попало,
Совсем забыла обо мне.
- Долго сидел? - спросил Олесь.
- А это, между прочим, гражданин начальничек, никого не касается. Дорога у нас одна, а фарт разный. Дай еще сигаретку.
- А та, что за ухом?
- Та для моего кореша. Он богу за всех нас намолился. Дрыхнет.
Олесь достал сигарету и, когда спичка осветила парня, увидел вытатуированный на запястье крупной руки крест, обвитый змеей, и надпись: "Не забудет мать родная".
- Это вы с морячком, что ли, потолковали? - спросил Олесь, указывая на вспухший подбородок собеседника, который при ближайшем рассмотрении отливал синевой.
- Этот фраер пусть боженьку благодарит, что мы на пароходе, а вот сойдем, я ему телевизор так распишу, что мать родная не узнает.
- По решетке соскучился?
- А что я, Иисусик какой паршивый - правую щеку подставлять, когда тебе по левой съездили? Да я из него кишки выпущу и жрать их заставлю. Мой кореш проспится - спроси, кто такой Мамочка. - И, сердито развернув мехи, он дурным голосом пропел: - "Катись ты, умба, умба, переумба, с своими разговорами", - и пошел назад в каюту, не забыв при этом, однако, бросить за борт недокуренную сигарету.
Морячок, отодвинув книгу, что-то выписывал в толстую тетрадь. Он только поднял глаза на вернувшихся и продолжал записи. Парень со странным прозвищем "Мамочка" тихо наигрывал блатные мотивчики, и Поперечный все с большим интересом посматривал на него. Знавал он когда-то одного такого. Приписали на одной из первых послевоенных строек к его экипажу одного зека - уголовника с большим сроком - в качестве подсобного рабочего. Оказался он сноровистым, сообразительным и вскоре мог в случае необходимости заменять даже механика. Олесь мечтал, засвидетельствовав его трудовые успехи, походатайствовать о сокращении срока. Как вдруг случилось страшное, так и не объясненное потом до конца. То ли этот парень проиграл кому-то в карты, то ли его проиграли, только вынужден он был по приговору барака зарезать кого-то. Потом, когда подоспела охрана, яростно отбивался с ножом. Двоих ранил и был приговорен к высшей мере наказания...
- Вместе едем, а не познакомились, - произнес Олесь.
- Сирмайс, Илмар Сирмайс, - рекомендовался, учтиво вставая, тот, кого он называл про себя морячком.
- Поперечный Александр Трифонович, - и, пожав руку Сирмайсу, Олесь протянул ее Мамочке.
- Кто вас не знает! - Парень с челочкой тоже тянул поросшую белым волосом руку, широкую как лопата. - Третьяк. Константин Третьяк. Сын солнечной Белоруссии. Медвежатник. Гражданская профессия - поднять да бросить. Следую перековываться.
- Ну а песни, только этот скулеж и знаешь? - спросил Олесь у Мамочки.
- Всякие знаю, начальничек. Вот слушай. Эта про всех нас. - Он небрежно повел локтем в сторону тех, кто спал на лавках и на полу. Пальцы быстро перебрали лады, и баян, словно бы отрезвев, перешел с егозливых, похабных мотивчиков на грустную, задумчивую мелодию. И уже иным голосом Мамочка тихо пропел:
...Мы осенние листья,
Нас всех бурей сорвало,
Нас все гонит и гонит
Неизвестно куда...
Но, заметив, что морячок отодвинул тетрадку и тоже слушает, оборвал мелодию, выбранился, смолк. А Поперечный задумчиво смотрел на спящих. Вся эта шумная, проплясавшая всю прошлую ночь молодежь забылась в крепком сне. Сквозь глухое гудение паровой машины доносилось ровное дыхание, здоровый разноголосый храп.
Молодые, совсем юные парни и девушки спали в беззаботных позах, как спят вдоволь набегавшиеся дети, И, глядя на них, Олесь вспоминал, как когда-то и он, такой же вот юный парубок из большого украинского села, с котомкой, с жестяным чайником, со старыми отцовскими сапогами, связанными за ушки и повешенными на палку, босиком, чтобы попусту не тереть подметок, по горячему июньскому шляху шагал на Днепр, где тогда еще только завязывался Днепрострой. Шагал с коротенькой мечтой подзаработать на яловые сапоги, на "кобедняшнюю" справу да на картуз, шагал, не зная, что не вернется он уже больше на отцову полоску и с Днепростроя путь его ляжет в иную сторону. Конечно, эти не о яловых сапогах мечтают. Не желание "подзашибить деньгу" влечет их из больших, обжитых городов в тайгу. Однако знал бывалый строитель, что случится с ними то же, что наблюдал он когда-то на золотопромывке: породу полегче унесет вода, многие сбегут, не выдержав первой зимы, другие, покрепче, продержатся, отработают срок контрактации, и только третьи, как драгоценный золотой песок, промытый сердитыми валами воды, крепко осядут на новом месте. Их останется немного, но, как те солдаты, что обстрелялись в боях, испили горечь отступления и радость побед, они пропишут свои паспорта в городе, который сами построят. И, как обстрелянный солдат, один такой будет стоить десятерых.
- Сявки, - пренебрежительно произнес Мамочка, точно бы угадав мысли Олеся. - Им без отрыва от мамкиной цици и не прожить. - Он плюнул сквозь зубы, и плевок его, пущенный с поразительной точностью, упал как раз возле двух девичьих голов, лежавших на футляре скрипки, - одной лохматой, по-мальчишески остриженной, другой с целой копной пушистых, редкого пепельного цвета волос, обрамлявших бледное маленькое личико. Девушкам было лет по семнадцать. Спали они обнявшись, как сестры. Лица у них были нежно-беспомощные, и Поперечному стало не по себе оттого, что спят девушки на полу, а рядом находится этот уркаган по прозвищу Мамочка.
- Вон та чернавка, что на скрипке пиликает, без очков ничего не видит. Покорительница Сибири! А вон тот, - снова метко пущенный плевок с предельной точностью упал у изголовья худого, бледного юноши с угловатым, пестрым от веснушек лицом, - вон этого из суворовского вышибли по здоровью - тоже гроза тайги... Мой кореш говорит: "Фекалии".
- Ну а ты?
- А между прочим, начальничек, меня не тычь, я не Иван Кузьмич... Я? Что я? Если я вам все про себя расскажу, атомная война сниться будет. Но перед мильтами чист: паспорт. - Он похлопал себя по карману. - А теперь извольте меня перековывать, как вам советская власть велела.
Тот, что назвал себя Илмаром Сирмайсом, отложив книгу, слушал. Продолговатое лицо с длинным носом, с острым подбородком было спокойно, строго. Он ничего не произнес. И все-таки Мамочка стал говорить тише, перешел почти на шепот. Нет, когда этот Сирмайс не спит, ничто не угрожает всем этим парням и девушкам. Можно, пожалуй, и возвращаться в каюту, пока Ганна не проснулась и не хватилась.
Олесь осторожно пробрался между спящими, поднялся на палубу. Вырвавшийся из-за утесов ветер заметно оттеснил туман с реки. Всё вокруг - поручни, стены, оконные рамы - блистало от сырости, будто их за ночь отлакировали. На скамейке под электрической лампочкой сидел худощавый человек, державший перед собой клетку. Вытянув губы, он как-то по-особому посвистывал: "Тю-тю-тю..."
- Вот заболел. В Старосибирске в аэропорту клетку уронили. Зашибли. Совсем заскучал. - Он показал Поперечному на желтенький комочек, нахохлившийся на жердочке. - Ну, чего ты молчишь? Тю-тю-тю... Худо, не ест, как бы не помер. - Только тут человек этот разглядел Поперечного, торопливым движением снял с головы нескладно сидевшую на ней шляпу. - Здравствуйте, Александр Трифонович! Слышал, что едете, а не видал, все вот с ним, с больным, вожусь.
- А откуда вы меня знаете?
- Ну как же, коллеги! Я ведь тоже землерой и тоже на "Уральце" копаюсь... На Лене вот уже пятый год...
У нового знакомого были странные лицо и руки - худые, розоватые. А волосы, брови, ресницы белы, так что казалось, через них просвечивает кожа. Это лицо было светло там, где обычно лица человеческие отмечены красками. Оно напоминало негатив, и, так как незнакомец не назвал себя, Олесь мысленно и окрестил его Негативом.
- Узнал, что вы тоже в Дивноярское следуете, обрадовался.
- Это почему же?
- Да разве Олесь Поперечный худое место себе выберет! У нас тоже, скажу вам, неплохо: зашибаем прилично, полярные идут, но уж больно тоскливо. Ночь накроет - спирт рекой... Неохота там корни в землю пускать, а пора, ох пора!
"И этот о корнях", - подумал Олесь и вспомнил, что сейчас вот Ганна, наверное, потребует ответа, а он не знает, что ей сказать, не знает, хватит ли у него духу расстаться с привычным образом жизни, со старыми друзьями и начальниками, кочующими со стройки на стройку. Лучше бы разговор этот отложить. Впереди два три года. Но он чувствовал, надо решить, а трудно, ох трудно ломать жизнь!
- И вот услышал я, вы едете, успокоился. Стало быть, верная карта - Дивноярское, стало быть, и подзашибу как надо. И осесть будет можно... Каковы там расценки-то?
- Понятия не имею. Приедем - узнаем.
- Ну что перед своим-то темнить? Что я, из газеты, что ли? - с укоризной сказал Негатив. - Будто уж так, выгоды своей не узнав, и подняли семейство. Да и что стыдиться? Деньги-то и при коммунизме будут. Фактор сейчас: всякому по труду...
- Нет, я всерьез не знаю, - несколько растерянно ответил Олесь. - Знаю, что не обидят, - и ладно.
- Оно, конечно, обидишь Поперечного! Это ведь не я. Однако ж рыба ищет, где глубже, а человек - где лучше. Это ведь тоже не отменено.
В голосе Негатива звучала укоризна. Но как мог Олесь объяснить этому незнакомому человеку то, что не сумел объяснить даже Ганне? Ведь не ответишь же ему словами, которые обычно вставляли ему в рот в своих очерках беседовавшие с ним журналисты: "высокий долг", "радость созидания", "моральная ответственность", и другими подобными, настолько уж примелькавшимися, что давно стерся их первоначальный большой и хороший смысл. Этих слов Олесь не любил, а ничего другого не приходило на ум. Он постарался увести разговор в сторону.
- Певун? - кивнул он на нахохлившегося кенара.
- Сережка-то? Ну, второго такого, наверное, во всей Сибири нет. Тю-тю-тю... Ах, беда! Плох, совсем плох! А как пел! Мы его и Сережкой-то в честь Лемешева назвали, такие коленца отхватывал по утрам... А с харчами-то как там, в Дивноярском, не узнавали? Ну ничего, мы с Сережкой съездим, обнюхаемся, а в случае чего - назад на Лену, спирт тянуть, нам не внови.
Как это ни странно, разговор с Негативом несколько успокоил Поперечного. Докурил последнюю, бросил за борт окурок, вернулся в каюту. Не включая света, разделся, забрался под одеяло и, когда жена, не просыпаясь, обвила его жилистую, морщинистую шею своей полненькой ручкой, ощутил вдруг такой покой, что мгновенно уснул. Уснул без видений.
4
В дороге быстро привыкаешь к путевым шумам. Стук колес, гул моторов самолета, шлепанье пароходных плиц, даже гудки начинаешь воспринимать как тишину. Олеся разбудили необычайные, тревожные звуки.
За окном едва обозначился серенький рассвет. Мелодично хлюпала за бортом вода. Но гулко стучали торопливые шаги, звучали возбужденные голоса. Кто-то бежал. Что-то кричали. Нервно провыла сирена. "Может, уже Дивноярское?" - подумал Олесь, настороженно поднимая голову. Нет, по расписанию туда должны прийти не раньше девяти, а на дворе вон еще и не рассвело. И вдруг показалось, что в торопливых разговорах, доносившихся с палубы, он различил слово "горит". Потом отчетливо услышал, как кто-то, грохая по палубе сапогами, скверно выругался и произнес: "...Да ее там рулонов двадцать, этой кинопленки", а в коридоре женский голос почти с плачем выкрикнул: "Да куда он девался, этот огнетушитель, боже ж ты мой?!"
Будто ветром сдунуло Олеся с койки. Он сейчас же взял себя в руки, разбудил жену, заставил себя спокойно сказать ей:
- Там что-то загорелось. Одевай ребят, в случае чего, вещи отнесите на палубу. Я сейчас. - И, выбежав из каюты, устремился по коридору в кормовую часть, откуда уже ощутимо тянуло противным запахом горящей масляной краски.
Что такое пожар на судне, он знал. Работая в войну сапером на волжской переправе, видел он, как горел подожженный "мессершмиттами" пароход, на котором из города эвакуировали детей. Вниз по реке плыл полыхающий костер, и время от времени из дыма и пламени в воду выбрасывались ребята, воспитательницы, матросы с малышами на руках. Истребители с черными крестами на желтых крыльях кружились над полыхавшей добычей. Несмотря на обстрел, саперы на понтонах, рыбаки на челнах вылавливали людей из черной воды, а огромный костер, сопровождаемый огненными смерчами, несло все дальше. Эта картина как-то сразу высветилась в памяти. Олесь ринулся в набитый дымом узкий коридор, где помощник капитана в наглаженном белом кителе и почему-то босой вместе с матросами пытался с помощью огнетушителей подавить огонь. На палубе несколько ребят и девушек из пассажиров, толково действуя под командой молчаливого Сирмайса, растаскивали баграми горящую переборку. Из дымной мглы кто-то отчаянным голосом кричал: "Вода, где вода?!" Пожар уже креп, обретал силу. Пламя гудело, изрыгало на тех, кто пытался подойти к нему, зловонный жар, клубы ядовитого дыма.
Китель на помощнике капитана дымился. Волосы опалены. Со щеки капала кровь. На мгновение Олесь остановился, белье стало прохладно-влажным, а ноги сами понесли прочь из объятого пламенем коридора в другой конец судна, где была семья. Но семье пока ничего не грозило, пожар был далеко, и он приказал себе остановиться. В это мгновение кто-то, чуть не сбивший его с ног, выругался ему в ухо:
- ...Путаешься под ногами...
Это был помощник капитана. Он отбросил еще сипевший, но уже пустой огнетушитель. Схватил другой.
- Чем могу помочь? - спросил Олесь.
- Под ноги не соваться! - огрызнулся речник. - Титов, Куприянов, бейте из брандспойта в огонь, в самый огонь! - Потом, должно быть разглядев лицо пассажира, усталым голосом сказал: - Худо, ох худо... Тут негде причалить. - И, вдруг что-то вспомнив, начальственным голосом произнес: - Тебе дело: спустись в трюм, там женщина была с мальчонком, нога у нее, что ли, сломана, на носилках принесли. В углу ее койка, глянь, вытащили ее?
Сирена выла хрипло, протяжно, надрывно. Казалось, звуки эти исторгает объятое ужасом смерти огромное допотопное чудовище. Но Олесь уже не слышал рева. Перепрыгивая через ступеньки, он спускался в общую каюту, где побывал недавно. Оттуда катили вверх клубы едкого дыма. Нельзя было разглядеть и вытянутой руки. Он крикнул несколько раз, но то ли голос сирены заглушал его, то ли каюта была пуста - никто не отозвался. Дыма же было столько, что, вспомнив военные пожары, Олесь пригнулся к полу, чтобы можно было хоть как-то дышать.
- Эй, есть кто живой?
Теперь, когда сирена смолкла, он расслышал: невдалеке кто-то стонет. Двинулся на звук и наткнулся на женщину. Она лежала на полу со странно подвернутой ногой.
- Минька, Минька там... мальчик, сын, - хрипела она, показывая куда-то в угол.
Олесь наобум бросился в шевелящуюся мглу и тут натолкнулся на кого-то.
- Осторожней: у меня на руках ребенок, - сказал девичий голос и спросил: - Где выход? Ой, прошу вас, выведите меня на палубу! Я ничего не вижу.
Ни о чем не спрашивая, Олесь схватил говорившую вместе с ее ношей и, спотыкаясь о скамейки, понес их наверх. Опустил на пол. Постоял, прислонившись лбом к холодной стене, тяжело дыша, собираясь с силами.
- Стой тут, я за матерью его сбегаю.
- И я с вами... Мишенька, постой здесь... Никуда не ходи, сейчас придет мама, - сказала девушка мальчугану, у которого на темной, закопченной рожице, как у негритенка, белели расширенные ужасом глаза. Это была та самая девушка, что днем играла на скрипке, но что-то изменилось в ее лице. Что, Олесь не понял. Они почти бежали по трапу. Вдруг девушка схватила его за руку:
- Подождите.
- Что вам?
- Я же ничего не вижу.
- Минька, Минька, Мишенька!.. - слышалось из мглы. Женщина ползла в глубь каюты.
- Она ранена, поддержите ей ногу! - скомандовал Олесь спутнице, поднимая женщину.
Так, неся женщину и волоча за руку малыша, они и добрались до каюты Поперечных. Ударом ноги Олесь открыл дверь. Ганна и ребята, уже одетые, сидели на чемоданах у входа, сидели кучкой, прижавшись друг к другу. Увидев Олеся с его ношей, Ганна ахнула, но, все поняв, быстро откинула одеяло на нижней койке.
- Сюда, опускай сюда. Осторожней. Что с ней?
- Нога. Что-то с ногой. В дыму чуть не задохнулась.
- Сбегай в медпункт за сестрой! - приказала Ганна сыну, а дочь попросила: - Сонечко, воды. Возьми графин в салоне.
Женщину уложили на койку. Раскрыли окно.
- Ну, что там, плохо? - спросила Ганна, возясь возле женщины.
- Гасят. От нас далеко... На другом конце.
- Пропала, скверная девчонка! А вы чего стоите? Возьмите вон термос, сбегайте к баку, - сердито сказала Ганна девушке в оранжевом, прожженном в разных местах костюме.
- Ничего не вижу: очки, потеряла очки... Там такой ужас! Дым, чуть не задохнулась. - Слезы катились по пухлым щекам. Глядя на нее, растерянную, дрожащую, трудно было даже представить, что несколько минут назад она спускалась в дымную преисподнюю искать ребенка.
- Как вы его там нашли? - спросила Ганна, садясь рядом с девушкой и прижимая к себе одной рукой малыша, другой - ее.
- Скрипка там осталась. Я... и вот... Ужас! Такой ужас!.. Я ведь плавать не умею...