- Это я знаю, - с самодовольной улыбкой ответил Пойгин. - Мне он о том не раз говорил. Рассказывал про племя людское - индейцы называются. Живут там, далеко, на Аляске, и еще дальше…
Дверь отворилась, и на пороге появился Антон. Как много было связано в жизни Пойгина с этим человеком и с его отцом!
Увидев бубен, прислоненный к шкафу, Антон шутливо сказал по-чукотски:
- Я вижу, у нас сегодня в доме будет встреча восходящего солнца. Правда, над нашими горами его краешек покажется лишь через трое суток. Но если не терпится, можно уже сегодня как следует ударить в бубен.
Пойгин поднес руки к глазам, растопырив пальцы. Большой палец левой руки загнул.
- Да, по моему счету тоже так получается, - подтвердил он.
Зять Пойгина работал на полярной станции главным человеком по солнцу. Он следил за солнцем глазами каких-то диковинных железных коробок, что-то измерял, вычислял, записывал в толстые тетради. Потом писал про солнце ученые книги, ездил с ними в Москву.
Пойгин знает, что в тех краях, где Москва, солнце ведет себя совсем по-другому, никогда не покидает земной мир на долгое время, половину года греет так тепло, что там растет не только трава, но и огромные деревья. Все это Пойгин видел собственными глазами, когда летал туда первый раз на самолете. И что странно: чем выше там над землей поднимается солнце - тем жарче становятся его лучи, А здесь оно совсем близко, до самой середки небесного купола никогда не поднимается, а греет намного слабее. Однако это, может быть, и лучше, хотя само по себе и непонятно.
В Москву первый раз Пойгин прилетел летом и попал в такую жару, что ему показалось: во вселенной что-то случилось, может, сместилась со своей твердой точки сама Элькэп-енэр, и как бы земной мир не заполыхал от пожара. Но Пойгину объяснили другие чукчи, прилетевшие вместе с ним, которые здесь бывали не однажды, что в этих местах летом всегда бывает именно так, нужно терпеть. А один мудрец из чукотских охотников даже пришел к такому выводу: жара - это холод наоборот, кто может переносить холод, тот перенесет и жару. И Пойгина настолько успокоили эти слова, что он и вправду стал свыкаться с жарой. Но все-таки нет лучше места для жизни человека, чем его родная Чукотка, и жаль, что Москву построили не там.
…Антон взял бубен, но ударить в него не посмел, опять осторожно поставил его у шкафа.
- Знаешь, как бы я рад был послушать твой бубен, - сказал он Пойгину, усаживаясь рядом с Кэргыной на кровати.
Был он широкоплечим, очень похожим на отца, с такой же кудрявой рыжей бородой. А вот глаза у него, пожалуй, от матери. Удивительные глаза: когда смотришь в них, то приходят на память море, синее небо и лучистое, теплое солнышко.
Пойгин долго смотрел на зятя и вдруг спросил:
- Что такое пи-ло-соф?
Антон изумленно вскинул брови, посмотрел на Кэргыну.
- Я ему сказала, что ты его иногда так называешь, - призналась Кэргына.
Антон улыбнулся, но тут же посерьезнел, сказал после некоторого молчания:
- Философ - это человек, умеющий думать о самом главном в жизни, он пытается понять, в чем смысл ее, и даже кое-что в ней исправить.
Пойгин приподнялся, устремляя по-детски радостный взор на дочь:
- Что я тебе говорил? Антон не мог сказать обо мне иное.
- Это я тебе говорила.
- Ну ладно, пусть ты. Дайте-ка мне бубен. Хотя нет, я сам.
Пойгин встал и, поддернув кальсоны, довольно твердым шагом подошел к бубну. Долго стоял в глубокой задумчивости, наконец сказал, горько улыбаясь:
- Нет, не могу, Линьлинь стоит перед глазами. Скорбно мне, очень скорбно.
- Ну что ж, тогда мы подождем, - сказал Антон с глубоким сочувствием. - Подождем. Хочешь, я тебе кино покажу о Линьлине? У меня есть…
- Да, да, я знаю, - сказал Пойгин, переводя взгляд на кинокамеру, висевшую на стене. - Но я не смогу пока что смотреть это кино, печаль не позволяет. Я лучше побуду один в думах о нем. Не обижайтесь. Я сейчас снова лягу на шкуру умки, буду вспоминать всю свою жизнь. Так надо…
- Когда же ты будешь есть? - досадливо спросила Кэргына.
- Когда захочу, тогда и поем. А сейчас принесите мне горячий чайник и уходите. Я буду долго идти по тропе воспоминаний. Да, да, мне надо еще кое-что вспомнить такое, без чего невозможно уйти в Долину предков…
- Она еще далеко, эта долина, - шутливо сказал Антон. - Ты нам нужен здесь…
- Подайте чайник чаю! - уже не попросил, а приказал Пойгин. - И никого ко мне не пускайте. Разве только Ятчоля. Я должен с ним еще поспорить…
И Ятчоль, будто услышав слова Пойгина, оказался тут как тут.
- Я тебе большущий кусок нерпы принес! - воскликнул он, распираемый чувством самодовольства. - Откуда-то уже весь поселок знает, что я убил три огромные нерпы, а ты всего лишь одну, притом очень маленькую.
Пойгин тонко усмехнулся и весь подобрался, поудобнее усаживаясь на кровати, как бы всем своим видом говоря: "А ну, ну, мне-то как раз тебя и надо".
- Странно, - сказал он все с той же тонкой усмешкой, - кто бы это мог такую весть по всему поселку разнести? Ты человек нехвастливый, вряд ли бы стал о своей удаче и моей неудаче болтать…
- Что ты! Я скорей язык себе откушу и собакам выплюну,
Пойгин поморщился, налил из чашки в блюдце крепко заваренного чаю, сдержанно пригласил:
- Садись чай пить. Кэргына, подвинь стул.
- Нет, я лучше на полу. - Ятчоль сорвал с себя кухлянку, бросил на пол, уселся. - Я чукча. Был чукчей - останусь чукчей. Не хочу сидеть на деревянных подставках.
- А я кто? - предвкушая неизбежность поединка, спросил Пойгин.
- Не знаю, кто ты. А я чукча. - Ятчоль поискал пуговицы на вороте засаленной, неопределенного цвета рубахи, но они все были оборваны. - Вот сейчас сниму и рубаху, а потом и штаны. Буду сидеть голый.
- Нет, ты уж штаны не снимай, а то мне будет противно чай пить. Кэргына, дай гостю чашку и оставь нас вдвоем. Это хорошо, что он пришел, очень хорошо. Я не смог бы перекочевать в Долину предков, если бы еще раз не поспорил с ним.
- Ты собрался к верхним людям? - без особого удивления спросил Ятчоль, зная, что Пойгин уже не однажды объявлял о предстоящей великой перекочевке.
- Да. Собрался. Слышу, как Линьлинь зовет меня. Умер волк. А ты, конечно, знаешь, сколько моей души переселилось в него…
- Знаю. Порой мне казалось, что ты скоро научишь его по-человечески разговаривать. Даже снилось, как он со мной по-человечески говорил…
Кэргына поставила перед гостем, сидевшим на полу, чайный столик на коротких ножках, принесла чашку с блюдцем и вышла с видом глубокого отчуждения и даже вражды: Ятчоля она ненавидела. Пойгин встал, снял с кровати медвежью шкуру, постелил на полу, сёл на нее напротив гостя. Да, это очень хорошо, что Ятчоль пришел. Он, Пойгин, заставит его ответить на самые главные вопросы. Спорить о пустяках нет ни желания, ни времени.
Ятчоль снял с себя рубаху, принялся усердно и словно бы даже с вызовом чесать оголенные плечи, живот.
"Будет опять говорить, что хочет вернуться к прежней чукотской жизни, когда не было ни бани, ни матерчатых одежд, ни электрического света", - подумал Пойгин. Совсем недавно Ятчоль уже говорил об этом Пойгину, стараясь навязать спор о том, что же такое настоящий чукча. Странный человек, сам еще смолоду старался быть похожим на пришельцев, приплывавших на шхунах из-за пролива. Ноги широко расставлял, как это делал его американский частый гость, губу нижнюю оттопыривал, сплевывал сквозь зубы. Даже слух пустил, что истинным родителем у него, пожалуй, был кто-нибудь из американцев. Похвалялся своей выдумкой и нисколько не беспокоился, что это оскорбляет его мать и отца. Потом и под русских подлаживался настолько нелепо, что тем самым смешил и здорово их удивлял. Однажды заставил жену пошить ему "русские" штаны с крыльями по бокам, "галипэ" называются. И Мэмэль сотворила ему "галипэ" из оленьих шкур, такие крылья выкроила, что Ятчоль стал похож не то на птицу, не то на летучую мышь. Весь поселок потешался над ним, кое-кто норовил подергать крылья его меховые "галипэ" или залезть ему в карман. Ятчоль отбивался от насмешников, стращал, что упрячет в крылья "галипэ" капканы, пусть после этого кто-нибудь попробует залезть в его карман - без руки останется. Ятчолю отвечали, что он сам, пожалуй, может остаться без того единственного признака, по которому его пока различают как мужчину, и тогда ему придется сменить "галипэ" на женский керкер.
Приноравливаясь к новым порядкам, Ятчоль часто ездил в районный центр, заходил в райгосстрах, каким-то чутьем постигнув, что это как раз то самое место, где из него могут сделать очоча - начальника. И своего добился: однажды вернулся домой агентом "райгочстраха".
В дом из яранги Ятчоль перешел одним из первых в поселке и ничего в новом очаге не оставил чукотского. Купил три стола, расставил их в таком же порядке, какой запомнился ему, когда он приглядывался к конторе "райгочстраха"; ничего не забыл, даже купил корзину для бумаг, и на каждый из столов установил по тяжелому чернильному прибору из камня - мрамор называется. Зазывал в свой дом людей, показывал на столы и важно говорил: "Да будет вам известно, что я теперь здесь самый главный очоч. Главнее председателя сельсовета и председателя колхоза. Я все про вас записываю. Видите, сколько у меня бумаг? А вот это портфель называется. Скоро скажу, кто из вас должен отморозить ногу, а кто - прострелить руку. Иначе как же я вам буду выписывать страховку?" И трудно было понять - шутит он или говорят всерьез.
Недолго продержался Ятчоль в "самых главных очочах"; выбросил из дома столы, потом кровати, стал стелить шкуры на пол. Когда у него развалилась печь, а углы дома покрылись инеем, он поставил в комнате обыкновенный меховой полог и стал жить, как в яранге. Снаружи посмотришь - дом как дом, а внутрь зайдешь - все как в яранге. Но это не помешало ему однажды купить жене туфли на высоком каблуке.
Обулась Мэмэль в лютый мороз в туфли, надела ватные штаны, пошла в кино. Пока добежала до клуба - обморозила ноги. Плакала Мэмэль, когда оттирали ей ноги, мужа проклинала. "Не знаю, где он нашел такие обутки. Это же копыта, а не обутки. - Норовила ударить мужа по голове каблуком туфли. - Может, это какие-то птицы с клювами, а ты заставил меня обуться в них, как в торбаса". Ятчоль разглядывал туфли, сконфуженный, рассерженный, и упрекал жену за то, что она как была чукчанкой, так и осталась чукчанкой. А уж как он хотел, чтобы Мэмэль его потеряла чукотский облик, стала похожей на русскую женщину.
И вот теперь Ятчоль упрекал Пойгина за то, что он перестал быть чукчей, и похваляйся тем, что сам-то он не собирается изменять ничему чукотскому.
- Хватит об этом, - оборвал его Пойгин. - Лучше вспомни свое галипэ. Главное дело не в том - чукча ты, американец или русский, дело в том - какой ты человек.
Ятчоль насупился и сказал с искренним страданием:
- Не знаю, какой я человек, знаю только, что я несчастный.
Пойгин снял со спинки кровати полотенце, вытер вспотевшее от чая лицо, спросил несколько озадаченно:
- Наверное, понял, что люди тебя не любят, а? Потому и вселилась мысль, что ты несчастный…
- Нет, в меня вселилась мысль, что люди не боятся меня, как боялись когда-то. Надо мной смеются. Я даже привык к тому, что я - человек, вызывающий смех. Другой раз нарочно дурачусь, чтобы посмешнее было. Тогда люди смеются и, кажется, меньше ненавидят меня.
Пойгин печально покачал головой, словно сочувствуя собеседнику, и сказал:
- Да-а-а, хотел быть страшным, а стал смешным. - Улыбнулся торжествующе. - Хорошо-о-о-о. Очень хоро-шо-о-о-о. Пожалуй, за всю жизнь ты первый раз сказал мне самое приятное, что я хотел бы слышать от тебя. Особенно теперь… перед моей великой перекочевкой.
- Ну, ну, радуйся. - Ятчоль яростно подул на блюдце с чаем. - Зубы когда-то у меня были. Крепкие зубы. Правда, тогда тоже посмеивались надо мной, но тайно… в рукав кухлянки посмеивались, рукавицей прикрывались, чтобы я не заметил. Потом повыбивала жизнь мои зубы… А я-то думал, что к своим костяным еще и железные добавлю. - Ятчоль ощерился, постучал пальцем по съеденным зубам. - В шаманстве тебя уличал, думал, гожусь для новых порядков, надеялся, что русские большим очочем меня сделают. Не сделали…
- Не сделали, - охотно подтвердил Пойгин.
- Все началось с Чугунова. Думал, глупый он человек, совсем торговать не умеет. А что получилось?
- Ай-я-я-яй, как все скверно получилось, - с притворным сочувствием подыгрывал Ятчолю Пойгин и даже сокрушенно покачал головой.
- Не люблю я его…
- Не любишь?
Пойгин, издевательски улыбаясь, какое-то время разглядывал Ятчоля в упор. Потом лицо его помягчело, умиротворилось, глаза отрешенно уставились куда-то вдаль, чуть выше головы собеседника. Странный взгляд. Ятчолю даже хотелось оглянуться, но ему было страшновато: что, если Пойгин уже увидел ту черту, за которой начинается Долина предков? Неужели он не боится великой перекочевки? И почему это он, Ятчоль, так часто стал думать с содроганием о смерти? Не уверен, что уйдет к верхним людям, боится, что провалится под землю, к ивмэнтунам?
Ятчолю очень хотелось прервать затянувшееся молчание, но Пойгин все еще неподвижно разглядывал что-то такое, что было видно только ему одному. Суеверный страх заползал в душу Ятчоля. "Проклятый шаман", - подумал он и тут же испугался, что Пойгин угадает его мысль. Осторожно прокашлявшись, сказал с видом угодливым и льстивым:
- У тебя глаза такие, будто видят что-то для меня недоступное. Что ты видишь?
Пойгин с огромным трудом очнулся, но, кажется, вопроса Ятчоля не понял, спросил о своем:
- Значит, не любишь ты Чугунова? А скажи, к кому ты за всю свою жизнь хоть один раз по-настоящему мягким сердцем располагался?
- Мягким сердцем?
- Да.
- Что это такое?
- Вот видишь, ты даже не знаешь. Это… когда ты кроме себя чувствуешь… будто еще и другой человек в тебя вселился… Сидит в тебе и ждет…
- Чего ждет?
- Твоей души.
- Он что, как злой дух, за твоей душой охотится?
- Нет. Он не злой дух. Он - мать. Он, возможно, твой отец. Он, допустим, твой друг. Он тот, кем была для меня, допустим, Кайти…
- Не знаю, ждала ли моей души Мэмэль. Если и ждала, то как ждет душу человека злой дух. - Ятчоль рассмеялся своей шутке и добавил, ткнув себя пальцем в грудь: - Нет, я - это я, и только я. И никто другой во мне никогда не сидел и ничего не ждал.
- Значит, ты всегда был не обширнее собственной груди. - Пойгин болезненно поморщился, сделал такое движение, будто хотел высвободиться из какой-то щели. - Узко, тесно. Дышать невозможно.
- Как это человек может быть обширнее самого себя? - Ятчоль недоуменно помигал, прикладывая руки к пухлой груди.
- Когда человек вселяет в себя других людей… он… настолько становится обширным внутри, что кажется, там может стая лебедей с одной стороны далеко-далеко показаться… пролететь под солнцем… и в другой стороне в небе исчезнуть. А люди, которых ты вселил в себя… смотрят на тех лебедей и тебя самого в себя вселяют. Пролетали в тебе хоть один раз такие вот лебеди?
- Это шаманское наитие порождает в тебе подобные видения. Жаль, что ты раньше об этом не говорил… было бы вечественное доказательство. Я не шаман. Внутри меня утроба, и больше ничего. Иногда слышу, как в животе бурчит, вот и все. А может, это медведь во мне ворочается? У тебя лебеди… у меня медведь. - Ятчоль пошлепал себя обеими ладонями но голому животу и снова рассмеялся, премного довольный своей новой шуткой.
Пойгин раскурил трубку и словно забыл о Ятчоле. Уязвленный тем, что собеседник не протягивает ему трубку, Ятчоль закурил свою, спросил с ядовитой усмешкой:
- Ты и к Антону сердцем располагаешься? Он тоже сидит в тебе и ждет?
- Сидит, сидит, - не выходя из состояния отрешенности, подтвердил Пойгин.
- Может, вспомнишь, как плакала твоя дочь, когда он ее бросил?
Пойгин только на какой-то миг кинул в сторону собеседника пронзительный взгляд и снова застыл в отрешенности, не вынимая трубку изо рта.
Было, было такое. Несколько лет тому назад. Уехал Антон в Москву со своими бумагами о солнце, чтобы сделать их ученой книгой. Полгода ждали его, еще полгода, Кэргына ходила сама не своя, однажды призналась отцу: "Наверное, мы уже никогда не увидим Антона". - "Как не увидим? - спросил Пойгин потрясенно. - Он что, заболел, умирает?" - "Нет, не заболел. Он, наверное, ушел к другой женщине", - с печальной улыбкой сказала Кэргына и заплакала. Лицо Пойгина потемнело, будто скала в дождь. Ушел он в тундру и бродил в одиночестве целые сутки. Антон прочно вселился в него, и потому этот русский парень мог представить себе, каков простор в душе его тестя для той особой лебединой стаи, которая должна бы видеться и ему, как во сне. И вот теперь, блуждая по тундре в угрюмом одиночестве, Пойгин вглядывался вовнутрь себя и видел уже не вереницу лебедей, а беспорядочную стаю черных воронов. Это не было ненавистью, это скорее была глубокая печаль, обида за дочь, за себя, за внуков.
Да, случилось что-то такое нехорошее с Антоном. Но он все-таки вернулся, потому что любил Кэргыну, не мог жить без своих детей, без не заходящего в летнюю пору чукотского солнца, которое он наблюдал уже много лет через таинственные стекла и трубки на полярной станции. Да и он, Пойгин, тесть его, наверное, был для Антона не чужим человеком, сколько они вместе дум передумали, охотничьих троп исходили, полморя на вельботах измерили.
- А если Антон опять Кэргыну бросит? - осторожно спросил Ятчоль с улыбкой того притворного сочувствия, за которым еще откровеннее оскаливалось мышиными зубами злорадство.
- Почему ты радуешься, когда делаешь людям больно? - тихо спросил Пойгин, не уходя взглядом от какой-то бесконечно дальней точки, которую продолжал разглядывать отрешенно.
- Я не верю твоему Антону. Он такой же, как Чугунов. Может, и Чугунов сидит в тебе и ждет твоих лебедей?
- Сидит, сидит.
- Ну ладно, пусть будет так. Зато я никогда в тебе не сидел и ничего не ждал. А вот скажи… Мэмэль моя вселялась в тебя?
- Во мне всегда была Кайти…
- Да, твоя Кайти, пожалуй, вселялась и в меня. - Ятчоль вздохнул с таким откровенным чувством тихой, искренней радости, что Пойгин опять очнулся и какое-то время разглядывал собеседника с крайним изумлением. - Да, Кайти вселялась в меня, - повторил Ятчоль, испытывая все ту же радость, однако нисколько на сей раз не стараясь сделать собеседнику больно: это была не месть, это было человеческое признание. - Так что и моя утроба становилась небом и долиной, и там пролетали какие-то птицы. Может, и не лебеди, но и не просто жирные морские утки.
Пойгин трудно прокашлялся, будто слова, которые он собирался произнести, вдруг стали рыбьей костью. Переждал, когда рыбья кость опять станет словом, и сказал:
- Что ж, Кайти есть Кайти. Даже у камня стучало сердце, когда он смотрел на нее. Жаль, что она не знала Линьлиня. Впрягла бы его в нарту, чтобы принять меня за земной чертой печальной страны вечера…
Ятчоль почувствовал, как спину его поскреб острыми коготками мороз. А Пойгин кинул на него взгляд, наполненный страдальческим упреком, и заговорил о другом: