За и против. Заметки о Достоевском - Виктор Шкловский 21 стр.


В смешном человеке есть сам Достоевский не только потому, что это герой, им написанный, но и потому, что он знает такие словечки, которые писатель знал сам для себя; во всяком случае, этот человек свой для Достоевского.

Писатель рассказывает про самоубийцу, который возроптал в гробу и был воскрешен. Неведомая сила перенесла его к далекой Звезде, к той самой, которую он увидел в провале над городом.

"Она росла в глазах моих, я уже различал океан, очертания Европы, и вдруг странное чувство какой-то великой, святой ревности возгорелось в сердце моем: "как может быть подобное повторение и для чего? Я люблю, я могу любить лишь ту землю, которую я оставил, на которой остались брызги крови моей, когда я, неблагодарный, выстрелом в сердце мое погасил мою жизнь. Но никогда, никогда не переставал я любить ту землю, и даже в ту ночь, расставаясь с ней, я, может быть, любил ее мучительнее, чем когда-либо".

Человек жил на земле оскорбленным и воскреснул на новой земле – Звезде, на исправленной планете.

На этой Звезде Достоевский видел людей золотого века, людей, не знающих оскорблений, унизительного труда, нужды.

"Они были резвы и веселы, как дети. Они блуждали по своим прекрасным рощам и лесам, они пели свои прекрасные песни, они питались легкою пищею, плодами своих деревьев, медом лесов своих и молоком их любивших животных. Для пищи и для одежды своей они трудились лишь немного и слегка. У них была любовь и рождались дети, но никогда я не замечал в них порывов того жестокого сладострастия, которое постигает почти всех на нашей земле, всех и всякого, и служит единственным источником почти всех грехов нашего человечества".

Достоевский не скрывает от нас, что эта Звезда – Звезда золотого века, звезда воспоминаний, та мечта, которая подняла социал-утопистов.

"Я часто говорил им, что я все это давно уже прежде предчувствовал, что вся эта радость и слава сказывались мне еще на нашей земле зовущею тоскою, доходившею подчас до нестерпимой скорби; что я предчувствовал всех их и славу их в снах моего сердца и в мечтах ума моего, что я часто не мог смотреть, на земле нашей, на заходящее солнце без слез".

Человек своего времени, смешной человек, внес разлад и муку на эту Звезду.

"Да, да, кончилось тем, что я развратил их всех! Как это могло совершиться – не знаю, но помню ясно. Сон пролетел через тысячелетия и оставил во мне лишь ощущение целого. Знаю только, что причиною грехопадения был я. Как скверная трихина, как атом чумы, заражающий целые государства, так и я заразил собой всю эту счастливую, безгрешную до меня землю. Они научились лгать и полюбили ложь и познали красоту лжи",

Началась борьба со злом, началось подвижничество.

Явились праведники, которые приходили к этим людям со слезами и говорили им о потере меры и гармонии, об утрате ими стыда. Над ними смеялись или побивали их каменьями. Святая кровь лилась на порогах храмов.

Люди Звезды развратились: "…быстро родилось сладострастие, сладострастие породило ревность, ревность – жестокость…"

Достоевский видит здесь как социальное зло то зло, которое он часто называет злом сущности человека. Он видит историчность зла, то, от чего обычно старается уйти, переводя все на религиозные и физиологические категории: "Они познали скорбь и полюбили скорбь, они жаждали мучения и говорили, что Истина достигается лишь мучением… Увы, я всегда любил горе и скорбь, но лишь для себя, для себя, а об них я плакал, жалея их. Я простирал к ним руки, в отчаянии обвиняя, проклиная и презирая себя. Я говорил им, что все это сделал я, я один; что это я им принес разврат, заразу и ложь! Я умолял их, чтоб они распяли меня на кресте, я учил их, как сделать крест".

Так много создавший Достоевский ничего не забывал и никому ничего не прощал. Вопрос об обитаемости звезд старый. За ним стояла одна из неудач журнала "Время".

Н. Страхов напечатал статью "Жители планет", доказывая, что планеты необитаемы. Статья вошла в ироническую поговорку.

Вопрос был связан с религией: мнение об обитаемости планет считалось еретическим. За него преследовали в XVIII веке епископа Фенелона.

Если во Вселенной есть несколько человечеств, то с точки зрения христианства Иисус не мог, сойдя на землю, искупить мир; ему пришлось бы сходить столько раз, сколько существует человечеств.

Сон Достоевского не только утопичен, но и атеистичен. Он прямо противоположен статье Н. Страхова. Во сне совратитель, принесший грехопадение на Звезду, сам просит об распятии, и мысль о страдании как бы становится частью зла; человечество золотого века выше идей искупления.

Если судить по "Дневнику писателя", то между созданием "Сна смешного человека" и речью Достоевского над могилой Некрасова прошло немногим более полугода. Это было время, когда Достоевский как будто возвращался к прошлому.

Похороны поэта происходили на кладбище Ново-Девичьего монастыря. Вынос с Литейной был в 9 часов утра. На похоронах было несколько тысяч человек. На кладбище говорили речи.

Наступили сумерки. Достоевский протеснился к раскрытой еще могиле и слабым голосом произнес несколько слов. Он сближал Некрасова с Пушкиным и Лермонтовым, ставил его выше Тютчева по тому месту, которое должен был занять поэт в литературе нашей.

Из толпы молодежи один голос крикнул, что Некрасов выше Пушкина и Лермонтова, что те поэты были только байронистами.

Несколько голосов подхватили и крикнули: "Да, выше!"

Спор этот был начат молодым Плехановым, который был тогда в толпе.

В "Дневнике писателя" 1877 года Достоевский отвечал:

"…словом "байронист" браниться нельзя. Байронизм, хотя был и моментальным, но великим, святым и необходимым явлением в жизни европейского человечества, да чуть ли не в жизни и всего человечества. Байронизм появился в минуту страшной тоски людей, разочарования их и почти отчаяния".

Он говорил о том, что после французской революции "все задыхалось под страшно понизившимся и сузившимся над человечеством прежним его горизонтом. Старые кумиры лежали разбитые. И вот в эту-то минуту и явился великий и могучий гений, страстный поэт… Это была новая и неслыханная еще тогда муза мести и печали…"

Некрасов сближался Достоевским с Байроном, как могучий крик, в котором соединились и согласились все крики и стоны человечества.

Печаль над человечеством, месть тем, кто унизил человечество, скорбь человека над самим собой – вот что была для Достоевского поэзия Байрона и Некрасова.

Жене, Анне Григорьевне, Достоевский завещал у могилы Некрасова: "Когда я умру, Аня, похорони меня здесь…"

Анна Григорьевна в своих воспоминаниях прибавляет, что тут же он завещал не хоронить его на Волковом кладбище на литераторских мостках, говоря, что там лежат его враги.

Там лежали в это время Белинский, отношение к которому у Достоевского было неровным, и Добролюбов, который поддерживал Достоевского и с которым Федор Михайлович спорил очень уважительно.

Людей, к которым Достоевский относился враждебно, Салтыкова и Тургенева, там еще не было.

Анна Григорьевна вспоминает неточно. Почему ей изменяет память, я скажу позже.

С Некрасовым Достоевский был связан в лучших моментах своей жизни. Перед похоронами Некрасова Федор Михайлович всю ночь читал стихи поэта, том за томом, читал без сна, читал так, как смотрят звезды.

В "Братьях Карамазовых" Достоевский как будто начисто отказывается от своего прошлого и приходит к новым утверждениям и, может быть, хочет говорить устами своего сверстника Зосимы.

Но вместо утверждения произошел спор.

Идет спор за и против; так и названа одна из книг романа, и голоса бунтарей убедительнее голосов защитников.

Он принуждал себя, но навсегда не смог принудить остаться "вне истины с Христом". Идея страдания, мысль о том, что страдание это выше и человечнее счастья, та мысль, которая лежит в основе спора Достоевского о преступлении и наказании, для самого писателя навсегда осталась художественно недоказанной.

Тем сильнее шел спор, и так как спор этот не мог кончиться, то он осуществлялся героями, которых писатель как бы выделял из своего сознания, раскалывая его.

Сопоставляя бунтаря с иноком в "Братьях Карамазовых", он связывает бунтаря братством и соучастием в преступлении с лакеем и пошляком Смердяковым; это должно было унизить бунтаря. Нужно было победить волю человека. Уже само христианство казалось Федору Михайловичу свободой, христианство надо было подменить, подчинить воле сверхдиктатора, великого инквизитора, который освобождал людей от спора совести. Великий инквизитор обеспокоен, он как будто знает о надвигающейся революции.

Христос поцеловал Великого инквизитора и ушел: он смирился. Алеша целует Ивана. Иван Карамазов это называет плагиатом, но бунтарь в этом поцелуе получает то прощение, которое было даровано угнетателю. Бунтарь оправдан.

В споре с богом выигрывает обвинитель Иван; это понимал и Победоносцев и Достоевский. То, что сказано против, отрицание – в романе сильнее религиозных утверждений романа. Черт и Иван говорят убедительнее. То, что говорит Достоевский против, сильнее того, что сказано за.

Достоевский продолжал спорить, пересматривая всю историю и литературу.

Как пророк Валаам, проклинал он того, кого хотел благословить, и благословлял проклинаемых. Он не мог изменить ни хода звезд, ни хода истории.

Социализм остается не только "злобой дня", но и надеждой века.

Воплотившиеся в спор мечты юности не проходили и воплощались в сомнениях времени.

Достоевский не верит Толстому в том, что Левин найдет успокоение в религии, хотя сам именно в религии и ищет успокоения.

Бунт нарастает, приближается буря. Противоречия жизни все более обостряются. Достоевский продолжает "Братьев Карамазовых, и герой – Иван – в своем бунте ближе к Достоевскому, чем благостный и преждевременно состарившийся, остроносый, слабоногий старец Зосима.

Иван Карамазов не только спорит с богом, но и позволяет убивать старика – содержателя питейных домов, отрекаясь от отца.

Преступление Раскольникова как бы повторяется, удваиваясь.

Великий инквизитор – пастырь людей, принявший на себя всю ответственность и снявший с людей свободу, пошедший на деспотизм и шпионство, – тоже остается в сомнении.

Достоевский говорит, что это католицизм, но вряд ли только о Севилье думали Карамазовы, споря о свободе и рабстве.

Может быть, Великий инквизитор, запрещающий все, даже чудо, – это черный двойник самого Достоевского, его отречение от мечты, его смирение.

Великий инквизитор – это, конечно, не выразитель католичества и не тень полудруга Достоевского – Победоносцева.

Это сам Достоевский – в измене.

Он говорит: "Я ушел от гордых и воротился к смиренным для счастья этих смиренных".

Смирися, гордый человек, – говорил Достоевский.

Гордость для Достоевского – это социализм.

II

Теперь перейдем к анализу речи на празднестве Пушкина.

Сперва посмотрим прежние высказывания Достоевского о Пушкине.

В статье 1861 года "Книжность и грамотность" Достоевский судьбу Онегина понимал как начало трагедии человека того и своего времени; тут же и упоминаются споры западников и славянофилов: "Тогда, т. е. в эпоху Онегина, мы с удивлением, с благоговением, а с другой стороны – чуть не с насмешкой стали впервые понимать, что такое значит быть русским, и, к довершению странности, все это случилось именно тогда, когда мы только что начали настоящим образом сознавать себя европейцами и поняли, что мы тоже должны войти в общечеловеческую жизнь… Поняли и – не знали, что делать. Мало-помалу мы стали понимать, что нам и нечего делать".

Все это объясняется, правда, тем, что "самодеятельности для нас не оставалось никакой, и мы бросились с горя в скептическое саморассматривание, саморазглядыванье" .

"Саморазглядыванье" здесь взято как черта еще пушкинской эпохи и связана она с тем, "что нам и нечего было делать".

Жизнь Онегина и Печорина не жизнь, а замена ее. Поэтому Печорин характеризован "жаждой истины" и "вечным роковым нечего делать".

Исторический подтекст для Достоевского иногда уничтожает самый текст произведений, которые он анализирует: говорится, что "Печорин бросается в дикую, странную деятельность, которая приводит его к глупой, смешной, ненужной смерти"; получается, будто бы Грушницкий убил Печорина, потому что нельзя же назвать смерть Печорина в Персии смешной. Но здесь за судьбой Печорина стоит и заменяет ее судьба Лермонтова.

В какой-то мере Печорина заменяют и такие герои Достоевского, как Ставрогин.

Остановка на историческом пути, которая произошла для России после неудачи декабрьского восстания, ощущалась всеми.

Не только Шевченко называл Николая I тормозом, но и Гоголь говорил, что "мы попали на станцию и нам видится один ко всему равнодушный станционный смотритель с черствым ответом – нет лошадей".

Все творчество Достоевского объясняется ощущением запаздывания остановки в развитии не только России, но и всего человечества. Во время остановок и начинается саморазглядывание.

Достоевский в этой статье видит судьбу Онегина, вероятно, четче, чем могли увидать ее современники Пушкина.

Саморазглядывание приводит к опровержению сегодняшнего дня и к сомнению в завтрашнем.

Онегин – дворянин; "Онегин – член этого цивилизованного общества, но он уже не уважает его. Он уже сомневается, колеблется; но в то же время в недоумении останавливается перед новыми явлениями жизни, не зная, поклониться ли им, или смеяться над ними".

В этой ранней статье Татьяна – обаятельная девушка, и то, что она отказывает в результате Онегину, не объяснено как "нет", сказанное идеалам Онегина. Идеалы Онегина у Достоевского прояснены опытом его времени. Он говорит, что было много "странных колебаний, невыяснившихся идеалов, погибшей веры в прежние идолы, детских предрассудков и неутомимой веры во что-то новое, неизвестное, но непременно существующее и никаким скептицизмом, никакой иронией не разбиваемое".

Судьба Пушкина для Достоевского здесь подобна судьбам других поэтов Европы.

Говорили тогда, что Пушкин не всем понятен. Достоевский возражает: "А вам бы хотелось такого народного поэта, который заговорил бы прямо народным языком, прежде совершившегося в народе процесса развития и сознания? Да когда же и где это бывало? Трудно и представить себе такого поэта. Если у французов есть, например, Беранже, то разве он для всего народа поэт? Он поэт только парижан: огромное большинство французов и не знает, и не понимает его, потому что не развито и не может понять, а сверх того, исповедует и другие интересы".

Проходят годы внутреннего спора Достоевского с самим собой. Этот спор с его кажущимся полным самоопровержением он воплощает в знаменитой речи о Пушкине.

Казалось, что сомнения кончились и вера в идола вчерашнего дня погибла.

Но в то же время ясно было, что именно эта вера объясняет настоящее и дает путь в будущее; история двигалась в сторону опровергаемых верований.

Сама повседневность настаивала, и реальным становилось то, что было мечтой.

Достоевский был и против "Войны и мира", и против "Анны Карениной". В "Войне и мире" он неправильно видел мираж – дворянскую идиллию. Говоря от имени воспитателя в "Подростке", он иронически замечал: "О, и в историческом роде возможно изобразить множество еще чрезвычайно приятных и отрадных подробностей! …Это была бы картина, художественно законченная, русского миража, но существовавшего действительно, пока не догадались, что это мираж. Внук тех героев, которые были изображены в картине, изображавшей русское семейство средне-высшего культурного круга в течение трех поколений сряду в связи с историей русской – этот потомок предков своих уже не мог бы быть изображен в современном своем типе совсем иначе, как в несколько мизантропическом, уединенном и несомненно грустном виде" ("Подросток", ч. III, Заключение. 1875 год) [13] .

Но в "грусти" Левина Достоевский видел только отзвук мечты фурьеристов, а не отражение самой изменившейся жизни.

Трогало Достоевского другое.

В 1877 году Достоевский в "Дневнике писателя" напечатал о романе "Анна Каренина" главу под названием "Злоба дня".

Сперва, говорит Достоевский, "Анна Каренина" показалась ему повторением "Войны и мира", причем повторением ослабленным. Вронского он называл "жеребцом в мундире". Поразили Достоевского в романе две сцены: примирение Каренина с Вронским у постели больной Анны и разговор на сеновале.

Сцена примирения, которая у Толстого является только частью развития характера Каренина и потом сменяется отказом Каренина дать развод, для Достоевского был окончательный, не только кульминационный, но и разрешающий всю трагедию эпизод.

Достоевский писал: "Вместо тупых светских понятий явилось лишь человеколюбие. Все простили и оправдали друг друга. Сословность и исключительность вдруг исчезли и стали немыслимы, и эти люди из бумажки стали похожи на настоящих людей! Виноватых не оказалось: все обвинили себя безусловно и тем тотчас же себя оправдали".

Эта сцена, в которой временно торжествует все, но не навсегда простивший Каренин, а Анна смиряется, для Достоевского как бы конец романа.

Но Достоевский увидел и другую сторону романа, не связывая ее с решениями моральных проблем. Глава об этой стороне названа "Злоба дня"; это споры о социализме.

"Злоба дня" – сцена на сеновале; оказалось, что Левин, как когда-то Онегин, "готов броситься на колени перед новым убеждением и жадно с благоговением принять его в свою душу".

Твердо стоящий на земле Толстой, успехам которого Достоевский ревниво завидовал, увидал будущее, определил "злобу дня", хотя так же, как и Достоевский, пытался заслониться от знания религией. Но у Толстого семейная история Карениных и Левиных и спор на сеновале – результаты одного процесса.

Вера собственников истлевала и искуривалась; Левин не знает, почему он имеет право жить лучше, чем живет мужик. Разговор идет о собственности, и Достоевский, приводя его, восклицал:

"Вот разговор. И уже согласитесь, что это "злоба дня", даже все, что есть наизлобнейшего в нашей злобе дня. И сколько самых характерных, чисто-русских черт! Во-первых, лет сорок назад все эти мысли и в Европе-то едва начинались, многим ли и там были известны Сен-Симон и Фурье – первоначальные "идеальные" толковники этих идей, а у нас, – у нас знали тогда о начинавшемся этом новом движении на Западе Европы лишь полсотни людей в целой России. И вдруг теперь толкуют об этих "вопросах" помещики на охоте, на ночлеге в крестьянской риге, и толкуют характернейшим и компетентнейшим образом, так что, по крайней мере, отрицательная сторона вопроса уже решена и подписана ими бесповоротно. Правда, это помещики высшего света, говорят в Английском клубе, читают газеты, следят за процессами и из газет и из других источников; тем не менее уж один факт, что такая идеальнейшая дребедень признается самой насущной темой для разговора у людей далеко не из профессоров и не специалистов, а просто светских, Облонских и Левиных, – эта черта, говорю я, одна из самых характерных особенностей настоящего русского положения умов".

Вопрос о собственности кажется морально решенным не только правдолюбцу Левину, но и жуиру, умеющему наслаждаться жизнью, Стиве.

Этот потомок Рюриковичей легкомысленно соглашается, что никакой нравственности уже и нет.

Назад Дальше