Картина девятая
Небольшая деревянная терраса около маленького беленого дома. Терраса увита плющом. На террасе стол, заваленный бумагами. На столе догорает свеча. Дверь с террасы в комнату открыта.
Раннее утро – то время, когда солнце уже взошло, но на небе еще сверкает луна. Солнце освещает косыми лучами заросли сада. Оно просвечивает через листву сотнями разноцветных – то зеленых, то пурпурных, то золотых – пятен. Утренняя тишина.
Из комнаты на террасу выходит Лермонтов. Он в белоснежной рубахе. Над дверью висит ветка винограда. Лист винограда задевает Лермонтова по лицу. Лермонтов останавливается, осторожно трогает лист рукой и рассматривает его.
Лермонтов. Весь в росе.
Голос Столыпина (за сценой). Миша, ты не спишь?
Лермонтов. Нет, Монго. Я еще не ложился.
Из сада на террасу входит Столыпин.
Столыпин. Все писал?
Лермонтов. Да. Какой-то бес поэзии вселился в меня. Он не дает мне отдыха. А ты что? Опять пришел браниться?
Столыпин. Миша, я тебя умоляю – уезжай в Железноводск, а я здесь улажу это дурацкое дело с Мартыновым.
Лермонтов. Ты все о том же. Да ничего не будет. Мы оба выстрелим в воздух, и все окончится бутылкой шампанского.
Столыпин. Дернула тебя нелегкая приехать в этот проклятый Пятигорск! Уж сидел бы лучше на Чеченской линии.
Лермонтов. Правда, Монго, здесь, на террасе, как будто внутри зажженной елки? (Показывает на разноцветные солнечные пятна.)
Столыпин. Уедешь ты или нет?
Лермонтов. Оставь меня, Монго. Если бы ты знал, какое время я переживаю, то не приставал бы ко мне со всяким вздором. Самое прекрасное в окружающем так трудно поймать словами. Но сейчас это неуловимое стало для меня таким ясным, что я с легкостью переношу его в слова.
Столыпин. Я не точно тебя понимаю, Миша.
Лермонтов (смеется). До сих пор у меня был один только настоящий друг – ты, Монго. А сейчас у меня появилось много друзей. Вот этот лист винограда – смотри! – каждый раз, когда я выхожу из комнаты, он задевает меня по лицу, и в этом прикосновении столько ласки и тихого напоминания о себе, что я улыбаюсь ему, как своему старому другу.
Столыпин (садится на перила террасы). Странные мысли приходят тебе в голову, Миша.
Лермонтов. По утрам я часто езжу в горы, Монго.
Столыпин. Я знаю.
Лермонтов. И порой мне кажется, когда я смотрю с поворота дороги на цепи гор и долины, что весь мир сделан из чистого и звонкого стекла. Я часами могу смотреть, как облака курятся над вершинами. Среди камней и цветов журчат родники. Ты пил когда-нибудь на рассвете родниковую воду? У нее привкус счастья, Монго. Ты не смейся. Так редко земля кажется мне праздником. Может быть, потому, что какая-то смутная и счастливая буря замыслов бушует во мне в последнее время. Иногда мне даже страшно, Монго.
Столыпин. Чего ты страшишься, Миша?
Лермонтов. Своей силы. Как будто мне приказали поймать на лету все капли дождя, услышать все неисчислимые звуки земли, узнать все движения человеческих сердец и передать все это в стихах и поэмах. Я устаю от бесчисленных находок и волнений. Да ты не поймешь этого, Монго.
Столыпин (с тоской). Миша, милый! Прошу тебя – уезжай.
Лермонтов. Временами я вижу огромные эпохи в жизни людей, в жизни России так ясно, как если бы я сам был их участником.
Голос Васильчикова (из сада). А вы все спорите. И днем и ночью? Можно на минуту?.
Лермонтов. Входи, Васильчиков.
Входит Васильчиков.
Здравствуй, мартышкин секундант!
Васильчиков. Здравствуй, Лермонтов. А я опять всю ночь не спал.
Столыпин. А что? Играли?
Васильчиков. Да. Играли. Я зашел сговориться. Почему бы нам после этой, – извините меня, друзья, за громкое выражение, – дуэли не устроить ужин с шампанским?
Лермонтов. Ну что ж. Я согласен.
Столыпин. Рано еще думать об ужине.
Васильчиков. Что ты чудишь, Столыпин? Я говорил с Мартыновым. Он выстрелит в воздух. А ты, Лермонтов?
Лермонтов (улыбаясь). Я, кроме как в воздух, ни во что не стреляю.
Васильчиков (Столыпину). Ну вот видишь. Ты нервничаешь, как старая дева. Ужин устроим, пожалуй, у меня.
Столыпин. Как хочешь. (Тихо.) Ты обещал привезти доктора на место дуэли.
Васильчиков. Зачем еще эта комедия? К чему посвящать в этот вздор постороннего человека?
Столыпин (настойчиво). Ты обещал, Васильчиков.
Васильчиков. Ну и беспокойный же ты секундант, Столыпин.
Лермонтов. О чем вы шепчетесь?
Васильчиков. Да все об ужине. (Столыпину, тихо.) Хорошо, я привезу доктора. (Громко.) А сейчас надо выспаться, – ведь все-таки к вечеру дуэль. (Прощается и уходит.)
Столыпин. Последний раз прошу тебя, Миша, уезжай.
Лермонтов (собирает со стола бумаги). Зачем, Монго?
Столыпин. Черт тебя знает, то ты смущаешь меня своим умом, то ты рассуждаешь, как форменный мальчишка.
Лермонтов (смеется). А что ж дурного? Я, Монго, съезжу сейчас верхом в горы и ко времени дуэли вернусь. А ты приготовь пистолеты.
Занавес
Картина десятая
Подошва Машука. Старый дуб. Вдали густой кустарник. Над Машуком висит тяжелая грозовая туча. От тучи дует ветром. Зарницы. Медленный, все нарастающий гром.
Лермонтов стоит в расстегнутом сюртуке на поросшей травой дороге. Рядом с ним Столыпин заряжает пистолеты. Второй секундант – белобрысый офицер, почти мальчик – Глебов ест из фуражки спелые вишни.
Поодаль стоит Мартынов. Он снял черкеску, но снова надел пояс с двумя большими кинжалами. Около Мартынова – Васильчиков.
Лермонтов (протягивает руку и пробует, идет ли дождь). Начинается дождь. Слышишь, Монго, как хорошо запахло. Пора кончать эту историю.
Столыпин. Пистолеты готовы. Миша, я очень прошу тебя – прикрой локтем сердце.
Лермонтов. Ну, глупости. Успеем ли мы до дождя?
Подходит Васильчиков. Он заметно нервничает.
Васильчиков. Ну что ж? Начинаем?
Глебов. Кончайте, ей-богу. Ужин стынет.
Столыпин (тихо Васильчикову). Где же доктор? Ведь ты обещал, Васильчиков.
Васильчиков (смущенно). Да знаешь, они такие трусы, эти господа, – ни один не согласился ехать.
Столыпин (пристально смотрит на Васильчикова, потом коротко, гневно говорит). Считай шаги!
Васильчиков – высокий и длинноногий – кладет на дорогу белую военную фуражку Глебова и отмеривает от нее небольшие шаги. После десятого шага кладет на дорогу вторую военную фуражку – Лермонтова.
Васильчиков. Здесь барьер!
Столыпин подает Лермонтову пистолет.
Лермонтов (Столыпину). С Мартыновым бесполезно стреляться. Попадешь в лоб – пуля отскочит. Попадешь ниже – там броня из кинжалов.
Васильчиков (подает пистолет Мартынову, кричит). Сходитесь!
Лермонтов стоит на месте. Мартынов начинает медленно идти на Лермонтова.
Столыпин (кричит). Погодите! В последний раз предлагаю вам помириться и разойтись, господа. Лермонтов. Я готов.
Мартынов (продолжает идти к фуражке, лежащей на дороге). Поздно!
Лермонтов стоит неподвижно. Быстро темнеет, начинается дождь. Молния. Мартынов подымает пистолет, целится и все так же медленно идет прямо на Лермонтова.
Столыпин (Васильчикову). Что это значит, Васильчиков?
Васильчиков пожимает плечами. Мартынов доходит до барьера, продолжая целиться. Делает шаг за барьер. Лермонтов, который сначала с легкой усмешкой следил за Мартыновым, меняется в лице. Усмешка исчезает с его губ. Он смотрит на Мартынова напряженно и вопросительно. Потом быстро закрывает локтем сердце.
(Кричит Мартынову.) Что вы делаете?! Стреляйте или я вас разведу!
Удар грома и выстрел Мартынова. Смутно видно, как Лермонтов падает плашмя, безмолвно. Столыпин бросается к нему и становится перед ним на колени.
Миша, очнись!
В темноте трусливо и стремительно пробегают Мартынов, Васильчиков и Глебов.
Крик Столыпина. Миша, милый! Очнись! Миша! (Кладет себе на колени безжизненную голову Лермонтова, отбрасывает волосы с его лба и рыдает.)
Гром. Ливень усиливается.
Занавес.
Картина одиннадцатая
Комната Лермонтова в доме у бабушки Арсеньевой в Петербурге. Осень. За окнами низкие рваные тучи, буря, ненастье. Арсеньева сидит в кресле, прижав платок к глазам. Входит Дашенька. Она в черном платье.
Дашенька. Графиня Мусина-Пушкина. Арсеньева (шепотом). Проси!
Далекий пушечный удар.
Дашенька. С ночи крепость стреляет. Как бы не было наводнения, матушка-барыня.
Арсеньева (повторяет шепотом). Проси!
Дашенька пропускает в комнату Мусину-Пушкину. Mусина-Пушкина в глубоком трауре, и от этого лицо ее кажется очень бледным. В руках у Мусиной-Пушкиной журнал. Арсеньева, не отнимая платка от глаз, протягивает ей руку-Мусина-Пушкина целует руку Арсеньевой и прижимается лбом к плечу старухи.
Ну что вы, что, милая моя?
Мусина-Пушкина (глухо). Нет, ничего… (Выпрямляется.) На улице буря, дождь, Нева уже поднялась вровень с мостовыми. (Замолкает.) Ничего… Я принесла вам статью знаменитого нашего критика Белинского о Михаиле Юрьевиче. Быть может, она послужит вам хотя бы слабым утешением.
Арсеньева. Где мои очки? (Отнимает от глаз платок.) Что-то в глазах у меня темная вода. Нынче с утра я уже ничего не вижу. (Шарит рукой по столику около кресла, опрокидывает стакан с водой и флаконы и растерянно бормочет.) Что-то я ничего не вижу, родная моя?.. Жжение в глазах страшное. Неужто я слепну?
Мусина-Пушкина. Что вы, Елизавета Алексеевна! (Наклоняется, заглядывает в глаза Арсеньевой, вскрикивает и отшатывается.)
Арсеньева (испуганно). Что? Что?..
Мусина-Пушкина. (становится на колени около кресла, сжимает ладонями лицо Арсеньевой и с отчаянием смотрит в ее глаза). Вы себе слезами сожгли глаза, Елизавета Алексеевна. Что же это, господи!
Арсеньева (шарит по столу рукой). Не нужны мне глаза… Убили Мишеньку, и не на кого мне глядеть. Никто мне теперь не надобен. Прочтите мне, прочтите, что о Мишеньке пишут.
Мусина-Пушкина (с трудом читает). "Давно ли приветствовали мы первое издание "Героя нашего времени" и, полные гордых, величавых и сладостных надежд, указывали русской публике на Лермонтова как на великого поэта в будущем, смотрели на него как на преемника Пушкина в настоящем. В сознании великой утраты, в полноте едкого грустного чувства, отравляющего сердце…"
Арсеньева закрывает платком глаза, плачет и машет рукой, чтобы Мусина-Пушкина перестала читать. Мусина-Пушкина кладет журнал на столик около Арсеньевой, подходит к окну и прижимается лбом к холодному стеклу.
По улице идут войска. Уныло гремит барабан. В окне видно, как равномерно качаются штыки.
Арсеньева нащупывает журнал на столе и гладит его дрожащей старческой рукой.
(Говорит с тоской.) Одни штыки, штыки, штыки…
Шум бури усиливается и постепенно переходит в заглушённые звуки торжественной и печальной симфонии.
1940
Перстенек
Пьеса-сказка в трех действиях и шести картинах
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Дед Никита.
Варюша, его внучка тринадцати лет.
Прохожая девушка.
Кутыркин, сержант.
Анисья, болтливая старуха.
Страходер, старый медведь.
Леденцов, продавец в лавке сельпо.
Нюрка, его дочь, однолетка Варюши.
Паня, деревенский мальчик.
Колхозный конюх.
Деревенский сапожник.
Мужички-лесовики, лесные звери.
Действие первое
Картина первая
Изба лесника деда Никиты. В избе бедно, но чисто. На стене – портрет фельдмаршала Кутузова с пышными эполетами, календарь, пучки сухих трав. Топится русская печь. Около нее возится Варюша – светловолосая девочка лет тринадцати, кипятит в чугунке воду. Дед Никита сидит в тулупе и валенках у стола. Вечер. На столе горит жестяная керосиновая лампочка. За окнами поет вьюга.
Варюша. Ты бы лег, дедушка. Сейчас на печке тепло! А то сидишь у стенки, а она холодная, во все щели дует.
Никита. Мне лежать хуже… Была изба у нас теплая, да сороки всю пеньку повыдергали на гнезда. Бессовестная птица!
Варюша. Я тебе чай на печку подам.
Никита. Боюсь я лечь, Варюша. Как лягу – дыхание у меня пресекает. Так вот ляжешь, а потом и не встанешь. Нет уж, лучше я посижу.
Глухой вой за окнами.
Варюша. Опять волки! Никита. Завыли. Теперь до утра. Варюша. Отчего они воют, дедушка?
Никита. От зависти. У него, у волка, жизнь, правду сказать, никудышная. Шкура вся оледенелая, питания зимой никакого. Иной волк до того дойдет, что мерзлую бруснику из-под снега выкапывает. Вот и ходят круг избы, воют. Им тоже небось охота у печки посидеть, шкуру высушить, почесаться, позевать да поспать.
Варюша (достает из печи чугунок, заваривает чай). Весь день мело. И всю ночь метет. Молодые сосенки снегом завалило до самой макушки.
Никита(тяжело кашляет). Долгая зима… Неделя проходит, месяц, а ей нет конца. Все лютует, свистит ветром, сыплет снегом. Да-а-а… Пришла бы весна поскорей. Может, болезнь бы меня и отпустила. Да нет. Долго еще до весны. Где-то она еще далеко, за синими горами, за теплыми морями. (Кашляет, ложится головой на стол.)
Варюша подбегает к нему, садится рядом, обнимает Никиту за плечи.
Варюша. Ты не кашляй, дедушка. Сдержись, милый.
Никита. И рад бы… (Задыхается, кашляет.) Да разве смерть оттолкнешь?
Варюша(сквозь слезы). А ты ей не поддавайся, дед. Ты про нее и не думай.
Никита. Как не думать! Об себе я не думаю. О тебе тревожусь. Живу я здесь лесником много годов. Мать твоя, Наташа, тут родилась и померла от простуды, я тебя здесь вырастил и, глупый человек, все надеялся, что проживу до ста лет. А вот, выходит, и до восьмидесяти не дожму.
Варюша. Что ты, дедушка! Ты не горюй. Выпей вот лучше горяченького. Я тебя выхожу, дед.
Никита. Куда там! Я не сегодня-завтра помру. Одна у меня забота – что с тобой будет. Ежели помру, ты уходи к добрым людям. Добрые люди всюду найдутся.
Варюша. Добрей тебя все равно нету.
Никита. Как так нету! Этого ты не говори. Это грех. Да-а-а… Был у меня в старое время один свояк. Отставной солдат. Корешки махорочные курил такой крепости, что как затянется – тараканы из избы бегут опрометью на вольный воздух, да и там никак не отдышатся. А которые, не поспеют за порог выскочить, те подыхают.
Варюша смеется.
Вот ты и развеселилась маленько. Да-а-а… Того солдата, бывало, нарочно в избы зазывали тараканов выкуривать. Однако и на солдата пришел срок: приплелась к нему Смерть – старушка такая, болтливая, костистая, въедливая. Села, значит, у стола и давай трещать про то да про се. А солдат на нее поглядывает и соображает: "Что-то ты, бабка, больно сладко поешь. Знаю я, что ты по мою душу пришла, старая ведьма Ну, погоди, неужто я с тобой не справлюсь?" Протянул руку к кисету. Едва дотянулся, такая в том солдате была предсмертная слабость. Однако скрутил козью ножку, запалил, разок затянулся, дунул дымом Смерти в лицо, а она сомлела – и бряк на пол! Сгреб он ее в охапку, да и выбросил за порог. С тех пор, говорят, прожил еще сорок лет.
Варюша. Вот кабы тебе, дедушка, такой махорки!
Никита. Як тому и клоню. Покурить бы мне, затянуться разок-другой, сразу бы болезнь меня отпустила. Да где ее взять, махорку?
Варюша. А может, осталась на донышке в горлаче? (Достает с полки кувшин, заглядывает в него, переворачивает над столом, – на стол падает несколько махорочных крошек.)
Никита. Эх, беда, беда!
Варюша. В Переборах, в лавке сельпо, должно, есть махорка.
Никита. Что ты! До Переборов далече. Не менее как двадцать километров. Нет уж, доживу без махорки. Мне и жить-то осталось всего ничего.
Варюша. Ты бы лег, дедушка. Может, дыхание не схватит.
Никита. Ну ладно. Попробую.
Варюша обнимает Никиту и осторожно ведет его к печке. Старик с трудом влезает на табурет и садится на печку.
Лес как гудит! Не дай бог, захватит кого в лесу такая погода. Пропадет человек. А у нас теплынь, чистота, ласковая ты моя! (Гладит Варюшу по волосам.) Помирать мне, Варюша, неохота. Век бы я жил. Ты тоже ложись. Час поздний.
Варюша. Я лягу, а ежели что, ты меня разбуди.
Никита. Ладно уж. Ложись. (Ложится.)
Варюша укрывает его тулупом, потом осторожно задувает лампу. Слышнее становится вой волков, гул леса и ветра. Слабый синеватый свет зимней ночи проникает в избу. Варюша торопливо надевает валенки, повязывает голову теплым платком.
Варюша. Ох и метет!.. (Заглядывает в окно.) Ну ничего… К утру добегу до Переборов. Куплю деду махорки. Может быть, и вправду ему полегчает.
Свист ветра, стук в стенку.