* * *
Чтобы не пугать Юльку, деда перенесли в дом тетки Анисьи. Лысый прозрачный звонарь всю ночь читал псалтырь. Впервые за много лет он тонко и бесслезно плакал, и его пришлось отваживать водой.
Петенбурга хоронили в обособицу. Миновали деревенское кладбище по пояс в снегу - столько его навалило в последнюю пургу, что едва проторили тропку, - и на узком крутом мысу, там, где Иньков ручей впадает в море, вырыли могилу. Вазицкие женки ходили смотреть ее, еще неуютную и черную. Деловито судили:
- Суха Парамону могилка-то.
Тетка Анисья, овдовевшая прошлым летом, грустным голосом поверяла:
- А моего-то хоронили, дак сырости сколь. Хоть белье полощи. А тут что, одна благодать лежать-то.
Через два дня Парамона Ивановича Селиверстова, по прозвищу Петенбург, спрятали в землю и поставили на берегу высокий поморский крест. Так повелел однажды старик: "Хочу вечно зрить море".
7
Утром младший Крень подошел к отцовой кровати, что стояла у русской печи. Раньше на ней спала бабка, но она давно уже померла, потому обычно на ней ночевали гости. Но Пелагея едва приволокла мужа в кухню и закатила на эту кровать. Федор дышал хрипло, при каждом выдохе что-то булькало внутри. Мишка подошел к отцу, склонил лысеющую голову и спросил:
- Батя, каково чувствуешь?
Отец не ответил, потому как был без сознания.
Мишка оказал матери, что поедет к старому приятелю Прошке Явтысому оленей купить, а через две недели, как только Юлька Селиверстова встанет на ноги, так и свадьба будет.
- Ты что, сынок, уж и слюбился с нею? Удобно ли нынче со свадьбой заводиться? Вон и Парамон под стражу забрат, - сказала Пелагея.
- А неужли откажут? - ответил Мишка. - Да я…
- Господь с тобой, сынок, - уже зауспокаивала Пелагея. - Кто противу тебя осилит? Сряжайсе да поезжай, бог даст, все образуется.
Сразу после обеда Мишка запряг жеребца в легкие санки и к вечеру выехал на Мегру, больше не глянув на отца.
Старый Крень лежал на смертном одре очень спокойно. Дыхание едва волновало атласное толстое одеяло, и только редкие хрипы нарушали горестную, пропахшую могильным тленом тишину. Пелагея неспешно подносила тяжелое тело к кровати, пытаясь заговорить с мужем. Старуха ловила в его давно ли красивом лице свое, знакомое выражение, ну, что ли, строгость и власть прежнюю, к которым так привыкла и даже ныне скучала. Но видела только печальную сухость щек и сливочную желтизну лба, а в подкрыльях носа уже мертво лежали серые постоянные тени, и высохшая голова заметно таяла, угасала в сальной подушке.
Крепь уходил из этого мира отчужденно и спокойно. Но сердце его билось упруго, боясь смерти, Оно не умолкало и не уставало, это сердце, и упрямо сражалось с Креневой душой, которой все так осточертело. Крень упрямо не отворял глаз, упорно сдвигая все свои мысли к предстоящей смерти. Он молил ее, и от такого навязчивого желания все постороннее и глуше становился голос жены, а ноги, что вчера так нестерпимо мерзли, сегодня совсем ушли от него. Только порой где-то в уголке сознания вспыхивала сердитая картина: лопата, удар, навоз лезет в рот. И тогда внезапная искра зло прожигала тело, вызывая в правом боку мгновенную нестерпимую боль. От нее-то и хрипел старый Крень.
А однажды, случилось это два дня назад, Пелагея устало шепнула в Кренево ухо: "Петенбург-от помер". Но лицо Федора было безмолвно, и не колыхнулись на нем серые тени, и только, словно легким воздухом, омыло закрытые глаза. Под вечер, очевидно, устав умирать, а может, по другой какой причине, только он впервые открыл глаза, и откуда-то из беспамятной глубины вынырнул лучик сознания. Шевельнулись тонкие губы, вызмеились в больной улыбке, обнажив чернеющие от голоданья десны. А потом волна сознания широко растеклась по лицу, мягко так прошла по морщинам, чуть оправила их и вдохнула в сухую дряблость щек едва уловимую алость.
Видимо, последнее известие оживило старика, потому что Крень повторил:
- По-мер, го-во-ришь?
- Да-да, царствие ему небесное, преставился Парамон, - отозвалась Пелагея.
Посторонние слова о смерти своего странного приятеля словно приподняли больное тело, а где-то, как отзвук на эти слова, среди полнейшего тупого безмыслия появилась ощутимая радость - отзвук каких-то ранних настроений и переживаний, которые совершенно забылись.
- Помер Петенбург-от, помер, - бормотала старуха, вытирая мужу внезапно вспотевшее лицо.
Крень опять закрыл потухшие глаза тяжелыми веками, и только хрип выдавал, что он жив еще.
Через два дня Федор, правда, не без помощи Пелагеи прибрел к столу. Он сидел на своем постоянном месте, сухой и маленький, удивительно повторяя теперь своего отца, и только бугристый лоб выдавал прошлую силу. Пелагея, чувствуя всем телом взгляд мужа, пробовала заговорить, чтобы хоть немного снять с себя непосильный постоянный страх. Но Крень молчал, только изредка, словно чужую и постороннюю, подносил костистую руку к седой голове.
Суп он хлебал вяло, дрожащая рука останавливалась на полпути, кренилась набок, и тогда щи грязнили рубашку. Порой он порывался что-то опросить, может, о сыне, может, о Петенбурге, могилу которого так хотелось навестить, чтобы убедиться в смерти Парамона. Ловя эти мимолетные движения, Пелагея готовно подавалась всем телом вперед, но ни звука не проронил старый Крень. И чуть позднее, когда придут к нему незваные гости, он только и скажет: "Все берите. Все-все… Нищим родился, нищим и поплыву на тот свет".
* * *
Получилось так, что Аким Селиверстов, к утру добравшись до Койды, узнал, что фельдшера там нет, нет его и в Мезени, потому как в дальних заканинских деревнях появилась испанка, и оба фельдшера срочно, еще неделю назад, выехали к морю. И к тому же упала на Зимний Берег редкая для этих мест пурга, навалила снегов по лошадиную холку и надолго перемела и без того ненадежный зимник. Две недели пришлось Акиму высидеть в Койде, а потом с пустыми руками и горькими мыслями возвращаться в Вазицу. Тут-то и узнал он, что Марьиными усилиями Юлька уже сидит на кровати, а Парамон Петенбург в земле, но Юльке о том не говорят, как бы не случилась с нею горячка.
Аким поздоровался с Юлькой, но в глаза не посмотрел, боясь выдать растерянность и горе, и ушел в сельсовет, где за своим столом нашел Ваню Тяпуева. Тот и поведал все подробности.
Первой мыслью Акима было броситься в дом Мишукова, где остановился уполномоченный в кожаном пальто м, громко стукнув кулаком по столу, наговорить ругательных слов. Потом внезапная усталость и безразличие навалились на него: видимо, виною была дорога. Казалось Акиму поначалу, что он только на минутку присел на краешек стула, чтобы отошли набрякшие ноги, а потом встать оказалось делом трудным, потому что ничего нельзя изменить - так пусть все катится к чертовой матери. Сейчас он брякнет на стол печать в затерханном мешочке и амбарный замок. И когда уполномоченный и Мишуков зашли в сельсовет, Аким был в том состоянии человеческого духа, когда человеку уже на все наплевать, хочется напиться и уйти в больное забытье.
Аким всмотрелся в рыхлое лицо уполномоченного и заметил, что у того близорукие добрые глаза, но щеки серые и в точках, и оплыли вниз: вероятно, этот человек редко бывал на свежем воздухе. Протянутую руку Аким не пожал, и навстречу не поднялся, и стул не предложил, а так как он был единственный, то гостю из города пришлось стоять. Спохватившись, уполномоченный сунул руку в карман и достал кожаный портсигар, одаривая всех папиросками. Но Аким папироску не взял, все глядел пристально в глаза уполномоченного и заметил боязливую нервическую дрожь век. Злости у председателя сельсовета уже не было, только глухое недоумение и смятение ворошили душу.
Не скрывая недоброжелательства, Селиверстов спросил:
- Тебе чего нужно?
И этим "тебе", резким и грубым, подчеркнул нежелание разговаривать. Но уполномоченный не смутился, только круто шевельнулись желваки.
- Митрофанов… Из губземотдела. Да не смотрите вы на меня волком, товарищ Селиверстов, ей-богу, съедите, - и хохотнув, собрался даже добродушно хлопнуть Акима по плечу, но раздумал, натолкнувшись на холодный взгляд.
- Человек-то умер… Умер человек, - вдруг сказал Селиверстов тихо-тихо, всматриваясь в стол и соскабливая незаметное для посторонних пятнышко. - Понимаешь, дубовая ты голова, умер Парамон Селиверстов, мудрый человек. Ему же Буденный руку за храбрость жал, а ты его в холодную.
- Вы так не разговаривайте со мной, - отрывисто перебил уполномоченный. - Ничего с ним страшного не случилось. Подумаешь, взяли старика на пару дней, пугнули. А он ведь контра.
- Контра, - поддакнул председатель артели Мишуков.
- Почему старика? - повторил раздумчиво Селиверстов, вслушиваясь в слова и удивляясь вдруг открывшемуся новому смыслу. - Ста-ри-ка… А ему всего пятьдесят шесть на рождество стукнуло. А если бы тебя, уполномоченный, пугнуть, а?
- Вы мне шуточки бросьте, не забывайтесь.
Эти слова охладили Акима. Понял он бессмысленность утомительного разговора. Захотелось просто плюнуть на пол и плевок растереть валенком, потом обойти стороной этих людей и пойти домой, где сейчас Юлька небось сидит на кровати, опустив ноги в лохань с водой, и зябко ворошит плечиками от удовольствия. Но что будет с ней, когда узнает о смерти отца? И это случится не сегодня, так завтра.
Аким машинально провел ладонью по щеке, ладонь заскрипела на трехдневной щетине, и, устыдившись своей неряшливости, он отодвинул ящик стола, где рядом с бухгалтерской книгой лежал осколок зеркала милиционера Вани Тянуева. Легонько напружинил языком сначала одну щеку, потом другую, а захлопнув ящик стола, внимательно вгляделся в уполномоченного, словно впервые заметил его, и спросил:
- Митрофанов, значит? Ну-ну… Так зачем к нам, дикарям, пожаловали?
- Решено у вас сетевязку организовать на весь куст, - сухо сказал уполномоченный. - Мне товарищ Мишуков подсказал, что у Федора Креня большая изба.
* * *
Так и случилось, что когда Федор Крень с трудом тащил ко рту очередную ложку щей, в дверь авторитетно постучали. Стук был неожиданным, ибо в любое другое время Крень, сидевший на заглавном месте у окна, еще на подходе гостей к избе поймал бы их взглядом. Тут же вдруг распахнулись двери - и в клубах морозного пара вырос уже знаемый на деревне уполномоченный в шикарном кожаном пальто, в котором было ему, наверное, здорово холодно. Потом появился председатель сельсовета Аким Селиверстов в старой шерстяной тужурке с налипшим на нее оленьим волосом - после дороги Аким даже не успел почиститься - и председатель артели Мишуков. Пелагея сразу обмахнула табуретки, придвинула к порогу, но уполномоченный, будто и не заметил ее, прошел к передней лавке и сел рядом с Кренем. Широко сел, уложив громоздкий локоть на край стола и этим здорово стеснив хозяина. Но Крень не шевельнулся, только вроде бы перекосило его набок. Он поймал взглядом Селиверстова, и тому захотелось как можно скорее исчезнуть из этой кухни от тошнотворного запаха овчины и тлена и от полубезумных глаз плешивого старика. А уполномоченный что-то говорил и говорил, а Крень смотрел на Селиверстова, словно бы вспоминал что-то, хотя и не мог ничего припомнить, ибо ничего в прошлом уже не было у Креня, как не было ничего и впереди.
Бабка Кренева плакала навзрыд, раскидав неряшливые волосы по лицу, и не могла ничего путного ответить на вопросы.
- Низ освободите, и горницу мы займем, а вы на кухне можете располагаться и в светлице, - мягким голосом втолковывал уполномоченный. - Так уяснили? - еще раз спросил Митрофанов, уже обращаясь к Федору Креню.
Старик вдруг резко столкнул локоть уполномоченного со стола.
- Люди кушают тут, а ты пачкаешь. Я послезавтра помру, тогда и приходи. Все будет ваше, с собой не понесу.
Пелагеино лицо сразу просохло, она испуганно смотрела на мужа, лаская пальцами фартук, и столь же испуганно обглядывала уполномоченного: "Не дай бог, освирепеет и погонит на улицу. Лишенцы мы, дак куды пойдешь жаловаться".
- Насчет помиранья, дед, ты сам по себе, живи, не запрещаем. А с избой мы сами рассудим.
Последнее слово осталось за уполномоченным.
* * *
Только ушли гости, как Крень попросил Пелагею принести "смертную" рубаху, а одевшись в нее и как бы совсем освободившись от мирского, опираясь на жирное плечо жены, пошел на поветь, где лежала та самая кожаная лодочка, на которой он когда-то приплыл с Моржевца.
Можно было подумать, что Крень только затем и возвращался с того света, чтобы еще раз посмеяться над. добротой Петенбурга, "христова воина".
Над дряблой от старости лодочкой Крень скривил плечо и попробовал приподнять ее, но слишком мало было сил, и тогда Федор повелел старухе тащить лодочку в светлицу. Пелагея не удивилась и не возмутилась, а покорно, как старая усталая лошадь, вцепилась в корму посудины и затащила по лестнице в светлицу, туда же потом проводив и Креня.
- Мир, разделившийся в себе, не устоит, - сказал Крень. - Ты поди, старуха, поди. И не вой только.
С этими словами Федор широким взмахом перекрестил себя и, отвергая помощь Пелагеи, босыми ногами ступил на днище лодки, потом медленно опустился в нее - белая "смертная" рубаха спузырилась на коленях, - сложил руки крестом и умиротворенно сказал:
- Ну, тепере я поплыл.
8
Летит молва быстрее птицы и разит больнее пули. Настигла она Мишку Креня в чуме Прошки Явтысого, когда айбурдали - ели мясо после вольной охоты: совсем недавно Мишкин тынзей послушно летал в стадо, плечи наливались силой, и к ногам его, мерцая лаковой красниной в глазах, подползали сырицы - молодые оленихи. Прошка Явтысый, старый ненец с прокуренными зубами, хрипло кричал: "Телеваженка Крень, сырица Крень, хор Крень!" Десять голов взял из стада Мишка, уплатив золотом. Ненец волновался и кусал деньги остатками зубов: уж лет пять не видали глаза Прошки золотой пятерки.
А потом Мишка Крень, выкатывая коричневые глаза, жадно глотал строганину и запивал спиртом и, хмелея от вина и мяса, громко кричал на весь чум, и при каждом крике пугливо поднимала голову молодая жена Явтысого, что ползала на коленях у маленького столика, собирая чай.
- Женюсь… Прошка, слышишь, самоедина, женюсь, - и хлопал по короткому упругому плечу ненца.
От каждого удара чуть подрагивало Прошкино плечо, а в уголках его темных глаз вспыхивали злобные огоньки, но лицо приветливо ширилось и улыбалась.
- Женка молодой, спать карашо. Тепло спать.
Крень хмелел быстро и все чаще хлопал Прошку по плечу, но все терпел старый ненец. Знал он, что люди велики, пока сидят, а встанут - не больше пуночки ростом. Одни люди шумят, ой как шумят - от шума голова, как пустая оленья кость. У Прошки - олени. Но куда нынче олени? Длинные красные руки везде достанут. А у Мишки - золото, большая деньга. Золото можно сделать незаметным, золото может быть горячим и вкусным, как оленья кровь, и жирным, как мясо теленка. Большие планы роились в маленькой голове Прошки Явтысого, в голове, похожей на обдутый ветром одуванчик.
Тут-то, вслед за топотом коня, откинулся в сторону меховой полог, и вместе с клубами морозного дыма вполз на коленях человек. Секунду он еще не был виден, потом встал, широкоплечий и кривоногий, и Прошка Явтысый узнал председателя артели "Тюлень".
Мишуков скинул через голову совик и, не дожидаясь приглашений-упрашиваний, вытащил из котла оленью ляжку. Молчал Явтысый, гостеприимно подливая в кружку спирт, ведь бог Нума не велит лезть по лестнице вверх, пока не провалятся в тартарары тадебции - злые духи. Пусть утолит тело горячей едой старый приятель.
- Сон вчерась видел, - нарушил молчание Мишуков. - Будто бы гоню я лису. Только хочу пальнуть, а она в кусты. Мне жарко стало, весь опрел - штаны ватные, холку натерло, но, думаю, раз тако дело, уломаю тебя, рыжая. И нагнал ее, смотрю, языком снег лижет и меня дожидат. Я ружье навскидку - и бах-бах. А пули, ну видно, как летят. В шерсти у нее путаются, а шкуру не пробивают. И тут оказалось вдруг, что не лиса это, а волк, и грызет он у меня голову. К чему бы это, с перепою, что ли? Попили, правда, вчера винца.
Прошка Явтысый молчал - хитрый он, хитрее песца. Эти слова можно и не слушать: они как дым, только глаза щиплют, но не обжигают. Не затем приехал Мишуков.
Крень тоже молчал, зло и пьяно оглядывая Мишукова. Зачем Путко в чум заявился, нет ли тут подвоха какого? Да и председатель артели, оказывается, тут жданный гость.
Мишуков наслаждался мясом: теленок был молодой, и жилы еще не успели задеревенеть, мышцы - налиться силой. Как приятно, почти не жуя, глотать оленину. Каким сладким кажется спирт, когда льется в промерзшие губы и, словно жидкий огонь, расплавляет напряженное холодом тело.
- Лошадку гоняшь, отдыхать хорошо будешь? - закинул невод ненец.
Уж что-то слишком долго молчал гость.
- Вчерась председатель сельсовета товарищ Селиверстов вместе с уполномоченным посетили избу твоего батюшки, - улыбаясь, вдруг сказал Мишуков и вытер жирные пальцы о шкуры. И эта улыбка испугала и встревожила Креня. - Пелагея за стол садила…
- Небось и ты, артель вонючая, совался? - враз отрезвел Михаил.
Он угрюмо уставился на Мишукова, и тот почувствовал под коленками непонятную слабость и поспешил взять чайник, чтобы скрыть предательский страх. Что-то волчье было в креневском теле, когда он, поджарый и длинный, потянулся вдруг за уплывающей шеей председателя артели. Но Прошка Явтысый резко стукнул по распухшим Мишкиным пальцам.
- В чуме моем ножи не советчики.
- Говори, Путко. Не посмотрю, что партейный… Ведь у вас и папаша-то сволочь был. Ну?.. - и Крень сделал жест, каким отворачивают курице шею.
Мишуков уже овладел собой. Его смуглое, с сединой на висках лицо, опухшее после вчерашнего пьянства, казалось невозмутимым.
- Избу вашу забрали. Сетевязка там будет.
- А я? - почему-то увядшим безразличным голосом спросил Крень. - А я-то куда?.. Олешек купил… жениться надумал… сына хочу. - Мишка не уловил хитрости и сейчас путался в силках растерянности и злобы.
Больше ни слова не добавил Крень, а быстро накинул малицу, вылез, едва не своротив чум. Рядом стояла на приколе ездовая упряжка Явтысого. Забыв о своей лошади, Мишка схватил хорей, крикнул яро и погнал оленей по снежной целине. Услышав олений хрип и собачий лай, выскочил из чума Прошка Явтысый, крикнул визгливо: "Анэ-э!" - и погрозил кулаком вслед исчезающим нартам.