Затеси - Астафьев Виктор Петрович 13 стр.


- Однажды ночью, - рассказывал старый сибирский капитан - кондовые сибиряки избегают называть собственным именем дьявола и всякую нечистую силу - с тайным, коробящим душу трепетом употребляя слово "он", - темной осенней ночью, нарастив пять буксирных тросов, набросив стальную петлю на "него", рабочий буксир городского порта, откомандированный на эту работу, сронил "его" с постамента, сволок на середину реки. Речники передавали по цепочке с корабля на корабль, с теплохода на теплоход жуткую новость: "он" лежит вверх лицом и смотрит из воды"… Мы тоже нарвались на "него". Шли в межень с севера, груженные рудой. Вахтенный без стука ворвался в мою каюту. "Николай Андреич!.. Товарищ капитан…" - и показывает пальцем за борт. У самого губа дрожит, глаза под лоб завело, лицо белей бумаги.

"Ну, напоролись! - мелькнуло у меня. - Половину навигации без аварии и…" - глянул за борт и, веришь-нет, обмер, волос на голове вроде бы ветром подняло… Со дна реки глядит "он"! Лицо бело, скорбяще. Не лицо, прямо-таки лик. Всего, может, минуту-две и было нам видение, но памятно.

Год за годом, навигация за навигацией, время стирало видение, да и забило "его" ледоходом, занесло песком, зарыло каменьями, но до самой пенсии ходил я в том месте с опаскою, на всякий случай рулил не фарватером, бережней рулил - риску-то сесть на мель почти нету. Река здесь широкая.

И вот что еще любопытно: станок-то, поселок-то ушел со своего моста. Километрах в двух от станка было здание метеостанции и три домика с теплицей. Опытный овощной совхоз называлось это. Вот туда с худого клятого места один по одному и начали перемещаться дома. Перешли и кедрачом загородились. Школьники кедрач насадили, хотя здесь отродясь никто ничего не садил, здесь только рубили, ловили, стреляли… Слышал я - зауральское село, где сын предал отца, тоже со своего места ушло, и забытый, проклятый односельчанами мраморный памятник отцеубийце стоит, обмаранный птицами, среди дикого леса.

…В грустном фильме лукавого, в морализаторство на старости лет впавшего киномаэстро, услышал я, что так хорошо начавшийся двадцатый век испортили маньяки. Не испортили они его, испохабили совместно с нами. И стоят по всему свету многокилометровые очереди к сооружениям, напоминающим вермишельные ящики, замаливая грехи, жаждуя милости и благодати, несут люди цветы, кланяются, плачут в храмах и маршируют у монументов императорам, вождям, героям, а под слоем песка, на дне реки лежит "он", терпеливо дожидаясь, когда его раскопают. Может быть, и дождется. "Он" нетленен. Мы - смертны. Время и впрямь сильнее нас, сильнее бед и зол земных.

Пойти к Жуковскому

Молодой, но уже надменный бизнесмен, у которого на брюках сзади и спереди по-иностранному писано, что он очень модный, современный и богатый человек, кривя губу, спросил меня прошлым летом в Овсянке:

- А что это, Виктор Петрович, ваши односельчане вместо того, чтобы сказать "Пойду в магазин", говорят: "Пойду к Жуковскому". Кто он такой, этот Жуковский? Что за знаменитость?

- Кто он такой? Да всего лишь продавец сельского магазина, после - заведующий этим же магазином. Но, как видите, местная знаменитость - и до се почитаемый всеми односельчанами человек и хотя давно на пенсии, давно "не у дел", но помнят его люди, все еще идут "к Жуковскому".

Я много лет знал Филиппа Кузьмича, тихоголосого, иногда вежливого, даже застенчиво улыбающегося, ко всем приветливого, доброго соседа, отца, мужа, деда. Проработал он в овсянском магазине с сорок седьмого года до конца годов восьмидесятых, ни разу не судим, не садим, за растраты, мздоимство, воровство и плутовство не привлекаем.

Я листаю его красный документ - военный билет: год рождения 1911, солдат, рядовой, орудийный номер, окончил пять классов в 1927 году, в Даурском районе, в селе Смоленка Красноярского края, бес - почему-то с переносом - партийный, русский и наконец означено - служащий.

Ах ты, Господи Боже мой, как льстило это слово всякому деревенскому малограмотному мужику, как возвышало его в глазах односельчан, да и в собственных глазах тоже. Ныне шибко об себе понимающие борцы за народ и за гуманность высокомерно и презрительно, не говорят, но выплевывают, как харчок жевательной резинки - ин-тел-ли-ген-ция! А если к этому добавляется слово - сельская, то это уж и вовсе получается - тварь презренная, даже вредная.

Но Филипп Кузьмич понимал слово "служащий" буквально, безо всякого подтекста. Служащий - это человек, призванный служить народу. Он и "вид" и "марку" держал на людях соответственно редкостному званию - всегда в костюме, пусть и недорогом, но поглаженном, всегда в чистой рубашке, при галстуке, если сам за прилавком, то и с голубым карандашом за ухом. Летом и осенью в плаще ходил, зимою - в полупальто с меховым воротником, которое берег, и оно живо до сих пор, и его уж надевают только по хозяйственной надобности.

Родная и до стону народом любимая партия и ее подручная, ополоумевшая от успехов, безнаказанности и разнузданности, советская власть в очередной раз перетряхивала страну, как старую вшивую шубу, и гнала с места на место народ, в первую голову крестьян, чтоб они не забывались, сидючи на земле и работаючи от темна до темна, что идет борьба за всеобщее счастье и при борьбе такой совсем не обязательно иметь свой дом, свое хозяйство, трудиться и детей труду учить, а надо в страхе куда-то бежать, охать, двигаться, разорять деревни, рушить храмы, жечь иконы и неугодные книги, орать на митингах и вечерами в клубах и бараках: "Все пропью, гармонь оставлю…" и "Стали, побольше бы стали, меди, железа вдвойне…"

Их табунами гнали из Забайкалья в Красноярский край, а из Красноярского края табуны пылили туда, в Забайкалье. Повезло тем, кто двигался вниз по рекам, каково было тем, кому выпало устремляться вверх по течению, в горы, в дремучую тайгу, в тундры, в степи, в пустыни?.. Но направители жизни и новой морали считали, что в движении супротив течения и есть величайший смысл, крепнет мускул и дух народа, а что ребятишек, стариков да мужиков и баб в придорожье иль в ледяные торосы на Енисее закапывают - так без потерь борьбы не бывает, "лес рубят - щепки летят", - сказал мудрейший из мудрых, отец, учитель и "корихвей всех наук", как его именовали речистые пропагандисты.

Жуковские попали в благословенный приенисейский Даурский район, в село Смоленка, которое стоит так и на таком месте, что с него можно картинки рисовать иль открытки сымать и за деньги продавать. Я об этом говорю так уверенно, что уже во времена новые бывал здесь, на подпором обезображенных берегах, на воде, называемой морем, а на самом-то деле это дико и наплевательски заросшая, мертвая во всех смыслах лужа, и ловил хариусов нa подпертой, подмытой, робко, в кустах и средь полей прячущейся, окороченной и униженной речке Смоленке, в которой ключевая, студеная вода и без сахара сладка. Но и здесь, на выселении, хорошо обжившимся трудягам-крестьянам не давали спокойно жить, все их гоняли по разнарядке на лесозаготовки, на сплав леса, на какие-то бурные, многолюдные стройки. Увезут, забросят в котлованы, в ямы, во льды и снега, подержат, поморят, погоняют и бросят. Хочешь - возвращайся, хочешь - тут оставайся, к индустриальному раю прикрепляйся.

Вот и служба подошла-приспела. Попал Филипп Жуковский в 98-й артиллерийский полк, орудийным номером семидесятимиллиметровым пушкам и два года около них учился родину защищать. Потом его уж все кренило к хозяйственным службам: был завом военной столовой, в танковом полку и механизированном корпусе при хлебозаводе - пекарем, ну, а в поход на восток, воевать с японцами отправился стрелком отдельной мех. дивизии.

У-уф-ф-ты - передых! Мирная жизнь началась, женился на выселенке из Забайкалья, с коей знался еще до армии, да и отвековал с ней весь век. Ох, сколько же за зтот век они отработали, отпахали вместе. Ведь он-то, служащий-то - хоть днем при карандаше за ухом и за прилавком отдохнет, а она-то, Феня-то - я уж так ее и буду называть, как все в деревне знают и зовут ее - на производство, да при дворе и при детях. А производство-то, Господи, спаси и помилуй - все те же лесозаготовки, все тот же лесосплав.

- До того устряпаемся, Виктор Петрович, что мокрые норовим на нары упасть. И никаких мечтов о гулянках иль о баловстве каком. Иной раз так одежонка и не досохнет на теле, в сыром снова в лесосеку.

Какое-то время Филипп Жуковский работает в городской торговле, но не может найти свою жизненную ячейку в городе, по природе и складу души он - деревенский мужик, и когда ему предлагают поехать из Красноярска в недалекую деревню Овсянку, он с радостью соглашается.

В этом доме и сейчас магазин, начал он переходить из рук в руки, потому как маникюрная в нем торговля происходит: иностранные бутылки, соки, жвачка, дорогущие предметы обихода. Дожили до того, что соли в магазине не стало, хлеб перестали привозить, спичек не купишь. Воистину догнали друг друга город и деревня, сравнялись в беспутстве, разгильдяйстве и безответственности - полная смычка города с селом наконец-то произошла, и хоть плачь от осуществления древней мечты деревенский люд.

И плачут, особенно старухи и старики, которым непосильно подниматься в гору, в поселок Молодежный за покупками, или ехать на Усть-Ману, а то и в Дивногорск.

А было, было всеобщее возбуждение в селе и тихий говор собравшегося возле магазина люда, сидят, пересуживают друг друга, молодежь продергивают, былые дни и годы вспоминают, и чем ближе к обеду, тем кучней у магазина.

Это значит, с утра пораньше Жуковский уехал на базу. На городскую. База та где-то на Бугаче, и работают там сплошь дружки-приятели Жуковского, и он уж непременно привезет товару всякого от дядюшки Якова.

И вот она, долгожданная машина, забренчала, зафырчала, лбом в ворота уперлась, стоит, радиатором парит. Из кабины выходит сам, усталый, халат на нем мукой измазан, пахнет от него табаком, конфетами и фруктой. Карандаш, как всегда, на месте, за ухом.

- Граждане-товарищи, - говорит он народу. - Зря сидите. Домой идите. Будет разгрузка, распаковка товаров, занос их в магазин, раскладка, то да се, да и мне надо пообедать - с утра, как юшковский кобель, - голодный. Так что откроюсь не раньше трех-четырех.

- Да ничё, Кузьмич, ничё, подождем - время у нас цело беремя. Может, помочь?

И никто не расходится, ребятня в щель ворот заглядывает, бабам и дедам сообщают, чего привезли и в ящиках на склады понесли.

Народ прибывает, напряжение возрастает.

Но вот звякнуло что-то внутри магазина, звякнула шкворина в ставне окна, и двери открылись - заходи, народ честной, чем богаты, тем и рады!..

Всякое бывало в жизни Кузьмича. И писали на него, и докладывали, и комиссии насылали - одна строже другой. Главное преступление: утаивает товары, хитрован - для начальства пасет, на всякий случай бережет. Но никогда никто не говорил, навета не давал: себе, мол, взял, унес, присвоил.

- Да он, - рукой махнет Феня, - еще и из дому чего-нибудь в лавку свою уташшыт, метлы, веники, дерюжку под ноги - это уж непременно унесет.

Помаргивая глубоко сидящими, стеснительными глазами, жаловался Кузьмич:

- Да я ж, для них жа, для деревенских покупателей и придержу товар: кому на похороны, кому на свадьбу. У меня завсегда на этот случай все есть, - помолчит, отвернется и вздохнет. - А и комиссия та же: не дай ящик тушенки, альбо колбаски деликатесной и коньячку - не отвяжется, понапишет, магазин запрет, все как есть кишки вымотает…

Сам Жуковский был человек непьющий, если уж в праздник да с гостями рюмочку замучает, и то как-то не к душе, через силу вроде бы.

А жизнь шла, бежала, и до пенсии дело дошло, но еще долго и не по разу на день бегал Филипп Кузьмич в магазин - "помочь девкам", покалякать о делах торговых, об обороте, плате - наценках - ух, он в этих делах знал толк, за три метра в земь видел.

- Поедет, бывалоча, на курорт, - смеется Феня, - отдохнет-не отдохнет, мчится в Овсянку на всех парах, а тут девки из магазина со слезами - растрата, недочет, на базе омманули. Мы еще и чаю не попьем (так вот деликатно Феня называет свидание после долгой разлуки), а мой Кузьмич очки на нос, шшоты на стол - и пошел считать-пересчитывать. Скоко он их, этих сикушек от тюрьмы спас - и сказать невозможно.

Ушел на пенсию Кузьмич, отрешился от торгового дола, спокинул свой магазин - и начал расклеиваться, болеть, но все корову, поросенка, домашнюю птицу держали - дети и внуки в городе живут, помощь им нужна, понаедут на выходные полон двор народу. Но трудно стало с сенокосом - негде скот пасти - все удоби, поляны, электротрассы дачами застроены. И нот отчего-то заболела корова - лишились главного кормильца, притих двор, и сам Кузьмич слег, как оказалось, окончательно и навсегда.

Среди лета, в погожий солнечный день провожали односельчане Филиппа Кузьмича Жуковского в последний путь, и невольно вспоминались мне строки одного провинциального поэта, и очень мне хотелось, чтоб их прочел не только тот новоявленный, форсистый бизнесмен, а все, кто еще способен думать о своей судьбе и конце жизни:

А так ли прошли мои годы?
А много ль осталось прожить?
И мною ли будет народу,
Когда понесут хоронить?..

За гробом сельского продавца, Филиппа Кузьмича Жуковского, шло все село. И вот уже много дней и месяцев прошло со дня его кончины, а в Овсянке все еще люди говорят:

- Пойду к Жуковскому.

Манская грива

В начале века, может, и позднее, на Манской гриве был пожар и огнем смахнуло с нее всякую растительность. Огонь произошел, скорее всего, от палов, с помощью которых на Майском перевале деревенские мужики расчищали земли для пашен.

Во время моего раннего детства, когда дозволено мне было самостоятельно ходить на Усть-Манскую заимку деда, все уже на Манской гриве отросло, воскресло и освежилось. Поднялся лес, среди которого там и сям, из травы, мха и цветов черным дулом целилось сгоревшее когда-то дерево иль выступала, блестя синей сажей, что вороным крылом, вся в рыжей трухе, в дырках на месте выгоревших сучков валежина, со всех сторон обросшая земляничником, костяникой и клубничником. Цветов и ягод в молодом лесу было море. Не знаю, доводилось ли кому-то видеть покрытую ало-красным ковром земляники гору? Я видел этакое чудо на Манской гриве.

На горах же, за Королевым логом, образовались пашни, звалось это место Бетехтинско-Шахматовским улусом. Земли на горе были неважные, намного хуже, чем на Усть-Манском и Фокинском улусах, где нынче располагается плодово-ягодный совхоз "Манский", а на месте крестьянских заимок вырос целый городок дач, принадлежащих в основном престижной публике. Губа у этой публики не дура - здесь, с этих земель наши крестьяне меньше тридцати центнеров зерна с гектара не брали. Овощи здесь не росли, можно сказать, перли из земли дуром. Девкам и парням фокинского рода из-за тех земель, следовательно, и "богачества", отбою от женихов и невест не было.

Не знаю, сколько хлеба брали на горах, по-над Манской гривой, однако же не голодовали, за океан с протянутой рукой не бегали. И красиво же здесь было, на Бетехтинско-Шахматовском-то улусе! Особенно приглядно делалось на исходе лета, когда желтые хлеба, как бы выпроставшись из-под зеленого покрова леса, отделившись от окошенных покосов, уйдя от сочно-цветущих ложбин, горели, переливались золотом под высоким небом и звон колосьев был так нежен, что, казалось, они играли на солнечных лучах, будто на тонко натянутых струнах.

Отдельные великаны-деревья, устоявшие при выжиге тайги, стояли средь хлебов, завороженно опустив ветви, и на каждом из них, как некое дополнение, на самой ветреной вершине непременно дремал, окаменев, соколок или коршун. Всякой птицы тут: перепелки, коростеля, жаворонка, тетеревов - было так много, такой тут происходил хор, что, бывало, невольно замедлишь шаги, а когда дух займется от восторга - и вовсе остановишься, пораженный дивом и щедростью природы.

Прежде на Усть-Ману из Овсянки были две дороги: одна, от деревенского кладбища занявшись, пролегала через Фокинскую речку и затем взнималась в долгий подъем в гору, звавшийся точно и емко - "тянигусом"; вторая уходила по-за деревню, в верхнем ее конце, почти на займище петляла в крутую каменистую гору, заслоненную тайгой, от того места, где нынче располагается деревообрабатывающий заводик, оставленный в наследство гидростроителями, надоевший и овсянцам, и властям, и себе, да дурдом, с каждым годом все плотное заселяющийся. Обе нелюдные травой-муравой, гусятником и другой придорожной неприхотливой травкой заросшие дороги соединялись возле Королева лога и далее - по змеиному распадку, по тому самому, где нынче никто не ездит, спускались к Усть-Манским пашням и заимкам.

С тридцатых годов, с полного воцарения в стране победного строя большевиков началось вытеснение местных крестьян с их пашен и заимок; в тридцать четвертом году размашисто действующие сплавщики, в основном самоходы-пролетарьи, которым никого и ничего не жалко, избуровили, изувечили усть-манские благодатные пашенные земли, потом и кровью отвоеванные у тайги, понастроили на них шумные, клопяные бараки, столовую, клуб, понакопали ям под мертвяки, сшибли избы - заимки - тракторами и всяким сподручным нахрапистым железом, вроде лебедок, воротов, и наши растерянно помалкивающие мужики, уцелевшие от коллективизации, гонений и нападок, не заметили, как оказались вытуренными на горы вместе с чадами и женами.

Бабушке и дедушке участок (не пашня уже, нет, участок!) достался там, где сейчас печалью заселяет ромашковые поля и березовые рощи новое овсянское кладбище. Одну лишь осень копал я здесь картошку вместе со старшими, точнее, помогал копать, стало быть, собирал клубни, таскал сучья в костер, бегал за водой в ручеек, ел духовитые, рассыпчатые печонки. Мне кажется, я не забыл вкус той жженой картошки и по сей день.

Потом овсянцев выжили и с этой земли, спустили их вниз, в свои дворы, пообрезали кругом, пообузили. Земля и деревня отошли в ведение Березовского, потом Емельяновского района. Через горы, через перевалы ходили парни пешком за паспортами, через горы, через перевалы - на приписку, на призыв в армию, на фронт.

Мой двоюродный брат опоздал на работу, и сплавная контора спровадила его за это в суд. В Березовке нарушителю припаяли полгода принудиловки, но пока он возвращался из этой самой Березовки домой, снова опоздал на работу - и тем же судом ему добавили еще полгода принудиловки, и он снова опоздал на работу. Тогда уж ему, как злостному нарушителю социалистической дисциплины, присудили год тюрьмы. Более он пешком через перевалы не ходил, его увезли в город бесплатно, на катере или на специально наряженной подводе.

Когда, как, какими головами придумано было передать эту вне своего района болтающуюся деревню, - никому не известно, сама-то деревня с ее дурдомом, лесопилкой, блатным поселком энергетиков под бодрым названием Молодежный и двумя слизневскими, стихийно возникшими, поселками никому не нужна, а вот земли, прежде всего манские, богатые - всем необходимы, и все ими распоряжались как хотели. В чьем только распоряжении они не перебывали, кто их не обгаживал, кто под дурнорост не пускал - хозяина-то фактически нет. Хозяев загнали в Игарку, в Верх-Енисейские прииски, кого и еще дальше, поумертвили там, поистребили - гуляй, свободная земля! Дурей и опускайся, родина!

Назад Дальше