Валдаевы - Андрей Куторкин


Новый роман заслуженного писателя Мордовской республики Андрея Куторкина представляет собой социально-историческое художественное полотно жизни мордовской деревни на рубеже прошлого и нынешнего столетий. Целая галерея выразительных образов крестьян и революционной интеллигенции выписана автором достоверно и впечатляюще, а события воссозданы зримо, со множеством ярких бытовых деталей.

Содержание:

  • ОТПУЩЕННЫЙ ГРЕХ 1

  • КОНЕЦ ПАТРИАРХА 7

  • ГИБЕЛЬ АНИСЬИ 15

  • ПРЕРВАННАЯ ПЕСНЯ 20

  • ЧЕЛОВЕК БЕЗ УЛЫБКИ 25

  • ГУРЬЯН ВАЛДАЕВ 30

  • НА БЕЛОЙ ГОРЕ 38

  • ПРОБУЖДЕНИЕ 44

  • ВИСОКОСНЫЙ ГОД 47

  • СОЛНЦЕ ВСХОДИТ ЗА СУРОЮ 51

  • ДВУМУЖНИЦА 55

  • РАЗЛУКА 61

  • ВЕРОЛОМСТВО 68

  • МЕЧЕНЫЙ МЕШОК 75

  • УРАГАН 79

  • ПЬЯНАЯ РЕКА 83

  • ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО 87

  • Примечания 93

Андрей Куторкин
ВАЛДАЕВЫ
Роман
Перевод с мордовского Олега Осадчего

ОТПУЩЕННЫЙ ГРЕХ

Перед рассветом воцаряется такая кромешная тьма, что кажется, во веки вечные больше не будет света. Наступает столь тревожно жуткая и чуткая до звука тишина, что каждый шорох слышится гораздо громче.

В такое время и проснулся дед Варлаам Валдаев. Спал старик на толстом слое ржи, разбросанной на печке для просушки. Встал он, почесался, покряхтел и, аккуратно подвернув конец одной штанины, стал надевать валенки. Приставшие к ним зерна ржи затараторили по чистым половицам частым градом.

Осторожно слезая с печи, по приступочкам, дед Варлаам старался не шуметь. Из деревянного ведра, висевшего над кисло пахнущей лоханью, зачерпнул ковшом и плеснул в ладонь водицы, окропил волосатое лицо, утерся длинным полотенцем и, перекрестившись на образа, пробормотал:

- Оймеца и сына и светама духа, стала буть. Амень.

Согнулся над шестком, нашел в загнетке под золой тлеющий уголек, вздул огонь на лучину, засветил висевший на стене фонарь и вышел с ним во двор.

В конюшне перебирали ногами отдохнувшие за ночь четыре лошади, в хлеву отдувались пять дойных коров, телка, в овчарне лениво жевали сено семнадцать овец, а в свинушнике пощелкивали желудями пятнадцать свиней и подсвинков, не считая поросят. Племенной боров, сыто похрюкивая, лежал на спине, и ноги его торчали, напоминая капустные кочерыжки на грядке, что выходят из-под снега весной.

Кивая корявым указательным пальцем, дед Варлаам пересчитал кур и петухов на насесте под крышей. Все пятьдесят восемь голов оказались на месте.

Потом, грохнув дверью, вернулся в избу, снял со стены пастуший кнут, истово хлопнул им о ровный и чистый, как воск, пол. И все, кто мог держать ложку, повскакали с постелей.

Тридцать восемь душ в семье, но в избе ни шума, ни суетни. Как пчелы в улье знают свою матку, так и в доме Валдаевых почитают старого Варлаама. Кроме его слова законов не ведают. Но втайне мечтают о разделе все пятеро его сыновей. Они сами давно деды: внуков нет только у младшего - Романа.

Едят в семье в три очереди. Сначала садятся за стол одни мужики, потом бабы, в последнюю очередь - малыши.

После завтрака дед Варлаам задает работу взрослым и подросткам на целый день.

- Тебе, Тимофей, на мельницу - рожь смолоть, она высохла. Кондрату с Гурей на кузню. Прокофию с Фадеем ехать по дрова. Роману всю волну разделать на шерсточесалке. Бабы, да и девки тоже, поплетутся в поле убирать поспевший лен…

Гурьян, внук Варлаама Валдаева, слыл в селе Алово силачом и вожаком парней. Почтенные аловские жители постоянно жаловались его отцу, кузнецу Кондрату, - то ночью колья в огороде повыдергал, то телегу под гору укатил.

В тот самый день, когда исполнилось ему двадцать три года, вечером, когда еще не появилась луна, он со своей оравой обошел Старое и Новое село и перетрепал за бороду многих уважаемых и рачительных мужиков.

Постучится какой-нибудь охальник в окно:

- Наум Устиныч!

- Ась?

- Тебе письмо!

Выглянет хозяин, а его за бороду - цап!

Все знали, - Гурьян чудит, но помалкивали, друг дружке не жалобились. Какой от жалобы толк? Тебя же и просмеют!

Но по садам и огородам Гурьяновы озорники не лазали. И других отваживали.

Перед ярмаркой у Туриных в Низовке кто-то оборвал все решета спелых подсолнухов. Аксинья Турина, девушка на выданьи, жалостливо покачала головой, глядя на будылья. На земле, еще влажной от росы, остались следы озорников. Но чьи? Что-то сверкнуло на солнышке, будто битая стекляшка, нагнулась - а это серебряное колечко. Значит, девка лазала. Но кто?..

В первое воскресенье после ярмарки девки и парни - так повелось испокон - собрались на Охрин луг посреди Нового села, истоптанный за лето, будто ток. Завертелись на лугу хороводы, будто снова расцвел он. Гурьян Валдаев в легком нанковом пиджаке внакидку шатался от одной компании к другой и вдруг услышал звонкий Аксиньин голос:

- Девки, чье кольцо? - Она выставила ладошку с колечком. Ее окружили. Гурьян протолкнулся в середину круга.

- Не мое.

- Не наше.

И лишь одна, тоже низовская, сказала:

- Мое!

Размахнулась Аксинья - и девка упала на землю. Знать, увесистая затрещина!

Все загалдели.

- Ты за что ее?

- За подсолнухи. Она ведь где кольцо потеряла? У нас в огороде!

А у посрамленной слезы на глазах, говорит:

- Я не одна была.

- Не одна? Ты с кем была, с тем мою награду и раздели!

- Не такая дура, как ты…

Гурьян потащил за собой из круга упирающуюся Аксинью.

- Не лапай!

- Сватов засылать?

- Попробуй! С крыльца спущу!

- С характером, как я погляжу, - говорил Гурьян, таща ее из круга. - А скажи, сватов-то ждать будешь?

- Ишь, какой ты! - Аксинья вырвалась и опустила глаза. - А какой… которой я у вас в семье буду? - голос ее стал мягче.

- Тридцать девятой.

- Ну!..

- Вот тебе и "ну". Не нукай, коль еще не запрягла.

Гурьян отошел от девушки и ни разу не посмотрел в ее сторону, хотя чувствовал, что она рядом и, наверное, искоса бросает на него свой взгляд.

Он отошел в сторону, весь вечер в задумчивости глядел, как на Охрином лугу кружатся хороводы.

…Недели через две Кондрат Валдаев слушал венчальное пение, глядел на разнаряженного сына и думал: "Чего там один Исайя - все пусть ликуют и веселятся: может, и вправду Гуря женится - переменится".

А древняя старуха, вся в черном, ткнула клюкой в сторону голубоокой красавицы Аксиньи и прошамкала:

- Вон каку конфетку отхватил…

Прошел месяц, потом - другой. Как-то заявился к Гурьяну его друг Аристарх Якшамкин, синеглазый великан, и уговорил составить компанию - вместе с Афоней Нельгиным он собирался поехать в Симбирск на заработки.

Гурьяну давно мечталось поглядеть на белый свет. Но отпустит ли дедушка. Пошел к нему со своей докукой. Валдаев-старший крякнул от Гурьяновой наглости, но вспомнив, что и сам в молодости прошелся однажды по бурлацкому бичевнику, отпустил внука, дал ему на дорогу трешницу и как положено благословил его. Когда постучались к ним в окно товарищи Гурьяна, вышел провожать спутников, окинул их проницательным взглядом и стал поправлять усы и бороду, пряча непрошеную улыбку.

На Аристархе Якшамкине была красная с черными подпалинами телячья шапка-ушанка и старый, будто ржавчиной поеденный, кафтан, из-под которого черной каймой вершка в три торчала нанковая поддевка. Гурьян был в темно-синем бобриковом пиджаке на вате и лохматой, изрядно порыжевшей папахе. Самый маленький из них, словно забрызганный веснушками, Афоня Нельгин - в коричневой подрубленной шубе и серой, местами облезлой, шапке-татарке. Все трое были в лаптях и белых портянках.

Крякнув, старый Варлаам сказал:

- Одеты и обуты вы, признаться, не по-городскому, только, может статься, и не в этом дело… Час вам добрый, милые ребятушки!

Заиндевелые столбы, словно тянущие на проволоке друг друга по обочине большой дороги, прощально ныли, надрывая душу. Гурьян пробормотал:

- Прощай, Алово, и ты, Сура…

- Не каркай! - оборвал его Афоня. - Сердце мне не береди. Нето вернусь, пока не поздно, - пригрозил он. - Ведь не к теще на блины идем: беду накличем. Вон и заяц нам перебежал дорогу. Не к добру…

Аристарх заговорил по-русски:

- Крепкой нерва нады нам иметь.

- Оно и верно, - согласился Гуря и, приплясывая, весело запел:

Давай, дедушка, резделимся с тобой.
Тебе дом и дверь, соха и борона,
А мне, молодцу, чужая сторона…
До свиданья, до свиданья, дорогой!

Лохматые крупные хлопья падавшего снега напоминали то белые папахи, то головы дерущихся петухов. Снежинки сновали в воздухе, словно разыскивая знакомых, чтобы шепнуть им на ухо светлую весточку: "Завтра рождество Христово".

Скоро большой праздник, и вечерний Симбирск весь в нетерпеливом ожидании. Среди предпразднично оживленных прохожих лишь рослый мужик на Покровской улице, прислонившись к стене высокого двухэтажного дома, облицованного синим кафелем, с огромными окнами, бросающими яркий свет в вечерние сумерки, казалось, оставался совершенно равнодушным и к предпраздничной сутолоке на тротуарах, и к шепоту мятущихся снежинок.

Изжелта-смуглое лицо его сморщено, точно печеное яблоко. Заплаты на вконец изношенном нагольном полушубке выглядят, как днища пришитых наспех лубяных коробов; ноги утопают в большущих, тоже латаных-перелатаных валенках с резко загнутыми вверх носами.

Немало простоял так человек, пока не подошел к нему городовой и не потрогал за плечо, уронив с него комья снега.

- Чего стоишь?

Мужик смерил городового долгим взглядом и сипло спросил:

- Разве нельзя? Кто запретил?

- Я.

Мужик пожал плечами.

- Жалко места, что ли?

- Хм! Так ведь это же дом губернатора.

- Не съем я его.

- Не положено без дела здесь торчать.

- Гм…

- Чего гмыкаешь? В участок захотел?

- За что.

- Молча-а-ать! - взревел городовой, который, по правде говоря, в другое время, если б не завтрашний праздник, вообще не стал бы долго с таким разговаривать. - Как звать?

- Яграф Чувырин.

- Граф Чувырин? - городовой растерянно попятился. - Ежели вы, ваше сиятельство, малость перепить изволили…

- Не пьян я… Силушки не стало…

- Понимаю-с…

- Со вчерашнего дня не емши. Нынче с утра из дому ушел, думал, хоть на праздник полтинник занять… Не у кого…

- Чудно! Граф… а полтинник занять не у кого. Оно, конечно, бывает. Вон Березовский - штабс-капитан отставной, а тоже… В ночлежке живет. Спился, имение свое пропил, в босяках ходит…

- Я не босяк, я - сторож Троицкого собора.

- Вон оно какое дело… Звать тебя не иначе Евграфом, а ты, мосол, себя в Яграфа перекрестил, за графа выдаешь.

- Так, выходит…

- То-то же… Пшел вон, гр-р-раф Чувырин!

И Евграф пошел, натыкаясь на встречных, на фонарные столбы; прохожие шарахались от него в сторону, как от пьяного. Об одном он думал: где найти полтинник? Начать, как нищему, просить - язык не повернется, да и рука не протянется. Но другого не придумаешь. А если уж так, начинать просить надо не здесь, а с трактира - там удобнее, мимо будут проходить подвыпившие, а пьяный денег не жалеет…

Подчиняясь людскому потоку, Евграф дошел до трактира, встал у дверей; но и стыд пришел вместе с ним - рта открыть не дал я руку протянуть помешал…

А свежий декабрьский снег все падал и падал.

"А что, если украсть?" - промелькнула мысль, и Евграф почувствовал, как пробежали по спине мурашки, и стал озираться по сторонам, боясь, не подумал ли вслух, не слышал ли кто-нибудь. Но нет, никому нет дела до Евграфа… Безучастно спешат мимо прохожие. Вот шагает черной дубки полушубок с полными покупок карманами; за ним ковыляет кривобокий старик, у которого одно плечо выше другого. Он в пальто на кенгуровом меху. Покупки его несет понурый дворник. Господи! Хоть бы этот большой праздник встретить по-человечески! Неужто и завтра, в светлое рождество, ему с малыми ребятишками снова глотать осточертевшую мурцовку?

Поравнялся Евграф с большой застекленной витриной гастрономического магазина и остановился. В витрине замер в стремительном беге, точно живой, пряничный мальчик; вместо щек - огромные красные яблоки, кудри завиты из шоколада; на вытянутых руках огромный торт - нарядный, аппетитный; по этому лакомству цепочкой вьются синие, зеленые, красные буквы: "С рождеством Христовым!"

Тяжело вздохнул Евграф и зашагал от соблазна подальше. Вот и Венец, тут тоже много народу; с высокой набережной не видно Волги - утонула она в снежной пелене; из-за гончаровского дома, похожего на замок, какие рисуют на почтовых открытках, вынеслась лихая тройка. Над головой коренника - расписная дуга с яркой надписью: "Еду к любушке своей!" А под дугой весело вызванивает гирлянда бубенчиков с голосистым колокольчиком посредине. Кучер с белым пером на шляпе, сидя на облучке, лихо понукивает вихревую тройку, и Евграф услышал, как двое прохожих, провожая ее взглядом, сказали:

- Купец Наумов!

- Богатей из богатеев!

И будто наитие какое нашло на Евграфа, словно ждал он этой встречи. Купец Наумов! Его посмертная одежда поручена Евграфу на хранение в подвале Троицкого собора. Каждое лето жена Калерия развешивает ее для просушки. И как он не вспомнил о ней до сих пор? Ведь кроме наумовского, там хранятся еще двадцать сундуков именитых купцов с посмертной одеждой. А ключи от них у него, Евграфа. Чего проще? - возьми из этого богатства любую вещь и заложи ростовщику, получишь деньги, а как только разживешься - выкупишь и положишь на место.

Кнутом подстегнула мужика спасительная мысль: не своровать, а только взять на время! Сорвался с места - и к собору, толкая встречных, которые чертыхались ему вослед.

Бежит Евграф, и на глазах его растет собор. Макушкой креста проткнул он тучу на мрачном небосводе. И вот уже виден лик бога-отца над входными дверями - божий взгляд пронизал Евграфа, словно отгадывал, зачем он здесь, перед собором, в такой поздний час, и Евграф осенил себя крестным знамением. Страшно подумать, что собирался совершить он! Калерия, жена, простит его за грех, но как же бог? Потерпит ли? Ведь совершить задуманное - значит, оголить раба божьего Наумова, если тот вдруг представится перед божьим оком…

Встал Евграф перед выбором: голодный праздник или грех?

Решил сначала натаскать в собор побольше дров, натопить его получше. Нынче - всенощная, завтра - заутреня, обедня и вечерня, и надо бы хорошо натопить, чтобы православным было тепло. Когда внес в собор последнюю ношу и, не наклоняясь, грохнул ее на железную обшивку пола у дверцы изразцовой печи, поленья дружно рявкнули: "Гр-ррр-раф!" И гулкое эхо пошло гулять по всем углам, ходам и закоулкам. Хоть и мрачновато и темно в соборе, Евграф и ухом не повел, слушая раскаты отзвуков: привык.

Отряхнул с шубы прилипший снежок, поводил варежкой под носом и только после этого взглянул на икону Ильи-пророка. Недаром говорят, что он не только "громовержец", но и всевидящий. Давно побаивался Евграф его сурового и осуждающего взгляда. И встретившись с ним, крепко зажмурился; когда же открыл глаза, показалось, будто Илья подмигнул ему. Евграф опешил, помотал от наваждения кудлатой головой, снова зажмурился, открыл глаза - и снова, во второй раз, суровый с виду, но доброжелательный и ведающий человеческую душу Илья подмигнул: делай, мол, что задумал…

Выгорели в печи дрова; Евграф закрыл голландки, вздохнув, взял ключи от подвалов и сундуков, вышел из собора, сунув в карман пять огарков от свечей.

Снег перестал; прихватывал морозец. Крадучись, прошел Евграф мимо сторожки, притулившейся под сенью огромной корявой липы, и торопливо выскользнул на улицу. Нет, не лежало сердце к тому, что он уже решил сделать, и теперь оттягивал время, как мог, - пошел побродить и забыться. И по-прежнему попадались навстречу люди с покупками; и эти кульки, свертки, короба и коробки так и лезли, лезли в глаза…

Сгибаясь, как старушонка, девочка лет восьми несла большую вязанку дров, - шла медленно, пошатываясь, - и Евграф почувствовал, как потеплело на сердце, и мягко сказал:

- Ах, маленькая, куда же ты?..

Хотел было помочь и уже взял ее ношу, но девочка вскрикнула и повисла на конце веревки, испуганно тараща на него глаза, в которых появились слезы:

- Ой, дяденька, Христа ради, не отнимай!..

- Помочь тебе хочу, - успокоил ее Евграф. - Сам донесу вязанку, а ты вперед иди, показывай дорогу. Косточки-то у тебя, поди, заныли. Так пущай хоть отдохнут.

Девочка выпустила из рук веревку, но смотрела на него все еще недоверчиво.

- Тяжелые дрова, - сказал Евграф. - А где ж мамка твоя?

- Она совсем хворая… А у нас дома холодно…

- Тятька-то у тебя где?

- Он помер давно. Я маленькая тогда была, - ответила девочка и снова с любопытством взглянула на Евграфа: - Дядь, скажи: ты - не боженька?

- Хе… Сказанула!.. Сторож церкви я. У боженьки и поважней делов не мало. Не до нас ему… А почему так спросила?

- Я маме сказала: я дрова со станции не донесу, а мне мама сказала: "Боженька тебе поможет".

- А зовут тебя как?

- Еленкой…

- А по фамилии?

- Горина.

У калитки ее дома Чувырин сбросил дрова на землю и сказал:

- Вон ту церковь видишь?

- Да.

- Как кончатся дровишки, приходи в сторожку рядом с тем собором. Если меня дома не будет, скажешь: "Мне Яграф Филипыч обещал беремя дров". Тебе дадут.

- А послезавтра, знамо, ты забудешь про меня…

- Да што ты! Буду помнить. Приходи.

И глядя, как, согнувшись под тяжестью вязанки, она идет по двору к дому, Евграф вспомнил про своих детей, вздохнул, подумал, что у взрослых много грехов, и за них приходится страдать, но ведь и дети маются не меньше, а грехов у них - кот наплакал. Он повернул назад, и будто не он шел к собору, а сам собор надвигался на него - вставал перед ним все выше, все грозней, будто вознамерился защитить то, что было в его подвалах.

Дальше