- Мои. Пятеро со мной, да двоих взяли на побывку; тут в приюте добрые люди устроили. Деточки-то соскучились… Дома-то хоть немножко побудут, отдохнут. А уж как я-то стосковалась: по году не видим их… - Лицо у нее сморщилось, и она задергала бровями, удерживая слезы. - По селам ездим и по городкам, - тут кто нас смотреть будет!
И вдруг застонала и закусила губы.
- Вы бы прилегли.
- Нет… ничего… отошло…
- Ну, вот что…
Ирина Николаевна стала оглядывать помещение деловым, привычным взглядом. Все, с чем она сжилась, - ровная трудовая жизнь, не дарившая улыбок и красок, спокойная и требовательная, вступила в свои права. Как будто то, что пережила, случилось давно, когда-то, много лет назад, подернутое странной дымкой сомнения: не то было, не то нет.
А кругом так просто, обычно и грязно: черные щели разошедшихся досок потолка кишат шепчущимися тараканами; выглядывают с разных сторон из тряпья грязные ножонки и головенки тихо дышащих детей; попугай, ухватившись кривым носом за кольцо, молча покачивается над шкапом, позабыв приглашать публику; тифозный, с огромным телом, кумачово-красным лицом, тяжким и торопливым дыханием, глядит мутно-остановившимся взглядом на кишащих на потолке тараканов.
- Я здесь не могу принимать.
Губы ее были сжаты, и глаза глядели упорно, с непреклонностью профессиональной ответственности.
Глаза у женщины в ужасе раскрылись, а бледное исхудалое лицо стало еще белее.
- Господи, да как же?..
- Не могу. Ни за что… Собирайтесь, сейчас едемте.
- Да как же бросить-то: этот - больной, деточки - маленькие…
- Я здесь не могу. Поймите, - грязно, тиф, это - заранее убить вас. Я вас отвезу в приют.
- Да на кого же я их? Кто же без меня их накормит да присмотрит? - И она заплакала.
- Оставьте того человека, что привез меня.
- Ванюшку? И он замучился, другую ночь не спит, да и глухой.
- Говорю вам, здесь отказываюсь, это убийство будет, я же в конце концов отвечу. Собирайтесь сейчас же, время уходит… - И она решительно взяла свою сумочку.
- Но что ж… о господи!.. Зараз соберусь… - И стала надевать рваную длиннополую шубу.
Потом на минуту вышла и вернулась.
- Сейчас, Савушка, лошадка-то наша, обиделась, побила задними ногами ящик. Ванюшка зараз справит.
- Вы бы лучше в сани запрягли.
- То-то, что нету. Один ящик, - зверей и детей возим.
Подошла к детям, долго смотрела жадными материнскими глазами на бледные личики, потом долго крестила каждого, целовала в разные места, все торопливо крестя маленькими крестиками. Потом подошла к мужу и долго плакала над ним, утираясь рукавом шубы, и говорила ему, неподвижно глядевшему в потолок невидящим взглядом:
- Да подымись ты, Ферапонт Митрич, подымись, кормилец ты мой… Покеда вернусь, а ты подымись… Глянь-ко, ребятеночки-то… Подымись, родимый…
Тот глядел на тараканов.
Когда вышли, уже расползался просыпающийся зимний день, постепенно открывая заборы, деревья, редкие домишки, все захолодавшее, густо и бело запушенное инеем.
Под навесом стоял знакомый ящик на полозьях и запряженная в него ученая лошадка. Когда стали садиться, из проступившей в углу, под навесом, будочки выскочили десять собак, дрожащие, несчастные, голо выстриженные снизу, и стали усердно танцевать на задних лапах, подпрыгивая и приседая, наивно и покорно загнув набок мордочки.
Ирина Николаевна отвернулась.
Поехали. Больная правила сама. Лошадь трусила. Отходили заборы, пустыри, маленькие домишки, а надвигались прямые улицы, большие дома. По улицам уже начиналось движение. Останавливались и с удивлением смотрели на странный ящик, везший двух женщин.
"Этого еще недоставало…" - горько думала Ирина Николаевна и, чтобы заглушить неприятно подымавшееся чувство, проговорила:
- Кто этот, что привез меня вчера?
- На улице подобрали, сирота. Мы и выкормили.
- Отчего у него такое лицо, как будто смеется всегда?
- Представляет, так привык. Со зверями умеет искусственно перед публикой разговаривать; как выйдет, публика покатом ложится, до бесчувствия, бесперечь гогочут… От этого и доход. Глухой.
- Отчего?
- С трапеции упал, ухи лопнули.
На углу лошадь остановилась, нагнула голову и четыре раза стукнула копытом. На панели засмеялись.
- Да ударьте ее, - почти крикнула Ирина Николаевна, чувствуя, как краска бросилась в лицо, - не давайте ей этого делать, ударьте кнутом!
- Господи, нельзя. Обидится - и весь ящик разобьет ногами. Не привыкла она к черной работе, брезгует. Она даже на задних ногах ходить может и очень любит, чтоб публика смотрела - сахаром все кормят.
"Комедия… вот бы посмотрела вчерашняя компания…"
И, чтоб отвлечь назойливые мысли, Ирина Николаевна, стараясь не глядеть на прохожих, проговорила:
- Отчего у него глаз такой?
Лицо женщины болезненно передернулось.
- Муж выбил.
- И вас бьет?
- Бьет.
Женщина конфузливо помолчала и проговорила тихо:
- Не без этого.
И вдруг воодушевилась:
- А животную-то любит. Господи, иной аж до слезы прошибет - сам не пометь, зверя накормит.
Лошадь опять стояла на перекрестке и усердно выбивала ногой, а больная говорила ей просительно-заискивающе:
- Милая, иди… мне больно… Савушка, иди скорее, мне очень больно…
Снова затрусила.
- Ох, боже мой!.. Оттого и живут. У других вон дохнут, а у нас по скольку лет живут. А ведь зверь-то дорогой, меньше четвертной и не ухватишься. Вон есть по две, по три сотни плачено. Как вы думаете!.. Тошно… Иди, милая.
Въехали в бойкую улицу. Она жила, вся повитая скрипучим морозом. Шел народ; на перекрестке стояли извозчики, прохаживался городовой, отворяли магазины. Ребятишки, с сумочками и с красными от мороза лицами, съежившись, бежали в школу.
Лошадь, увидя публику, остановилась и добросовестно начала выполнять номер за номером. На панели стали останавливаться, из магазинов выскакивали приказчики; бежали как угорелые, размахивая книжками, ребятишки.
- Гляди, ученая лошадь…
- Братцы, скорей!..
- В карете приехали…
- Из Саксонии две фрелины…
- Хо-хо-хо… ха-ха-ха!..
- Милая, иди!..
Все столпились около лошади. Она кланялась из-за дуги, стучала копытом, становилась на колени, наконец, подхваченная всеобщим вниманием, поднялась на задние ноги, потопталась, присела, сделала реверанс и стала, мотая головой, раскланиваться на все стороны.
Извозчики поползли из саней, держась за животы; ребятишки с диким визгом плясали; покатывались приказчики, купцы, прохожие; у всех вдруг пропали глазки в складках красных багровевших лиц. Самые вывески и стекла магазинов, казалось, широко ухмылялись.
И среди гомона, говора, хохота, среди высоких строгих домов с бесчисленными окнами, среди веселого морозного звона просыпающихся церквей метнулся дикий, звериный, так знакомый Ирине Николаевне крик:
- Ох… ох… о-о-ох-ох… а-а-а…
Больная исступленно корчилась на дне ящика.
Улица безумно хохотала.
МЫШИНОЕ ЦАРСТВО
Было темно, и в темноте, в противоположность сонной неподвижности, всюду стояло неуловимое белое мелькание.
Порой, странно нарушая его беззвучность, носилось еле уловимое шушуканье, нежное и странное, не людское, и тоненький, как стеклянный, сейчас же гаснущий писк. И опять белое мельканье, суетливое, торопливо-озабоченное, смутное и таинственное в предрассветной мгле.
Когда робко посветлел четырехугольник низкого окна, заваленного снаружи снегом, проступил позеленелый потолок, сбоку выпятилась огромная печь, забелела посуда на полках, и стало видно, что всюду бесчисленно снуют белые мыши, с розовыми подвижными носиками, с внимательно настороженными розово-просвечивающими ушками.
Они озабоченно мелькали по полу, взбирались на табуреты, на скамьи, на стол, становились столбиками, торопливо вытирали лапками мордочки или сбивались большим кишащим клубком, перекатывались и рассыпались, - и опять озабоченное торопливо-белое мелькание всюду. Была в этом своя, полная особенной значительности, нервно-торопливая бесшумная жизнь, которую точно спешили закончить до людской,
Под окном - стена влажная, бархатисто-зеленая, точно дорогой ковер ее одевает. А возле - огромная двуспальная скрипучая, в клопиных пятнах кровать. И стоит богатырский храп.
Под пестрым из кусочков одеялом кухарка, - лицо клейкое, и два подбородка. Рядом на подушке голова пожарного, - на гвоздике блестит каска.
Это сегодня пожарного голова, а то - либо соседского дворника, либо городового, либо из мясной приказчика; - уж чья-нибудь голова да похрапывает рядом на ситцевой, в разводах, подушке.
В глубине, в трех местах вместо дверей темнеют рваные грязные занавески, и из-за них тяжелый удушливый храп, а в одном месте детское сонное дыхание.
Одна занавеска дрогнула, отодвинулась, на минуту открыв чернеющее каменное углубление, смутно проступившую кровать и живой красный глазок лампадки. Вышел человек в длиннополом кафтане, с доброй седеющей бородой. На рот густо наросли корявые деревенские усы, а волосы гладко примазаны деревянным маслом.
В добрых чуть прищуренных глазах стояло: "Ничего, все по-ладному…"
Провел шершавой ладонью, точно ночные сны снимая с лица, и, вытянув шею, стал глядеть в темный уголок, шепча и крепко прижимая сложенные мозолистые пальцы ко лбу, к животу и плечам. Стал на колени, долго смотрел в угол, все шепча, и, нагнувшись и упираясь по-стариковски руками, так что сверху выступили лопатки, прижался к каменному холодному полу. Мыши сзади любопытно становились столбиками, глядя на отвороченные, громадные подошвы его сапог, или, играя, прыгали друг через дружку, или катались, свившись в живой клубок. А когда он стал подыматься, что есть духу понеслись, вытянув хвосты, в дальний угол и, блеснув белизной в полумгле, исчезли.
Человек с доброй бородой поднялся, покрестился еще и ушел, надевая шапку и скрипнув дверью.
Опять тихо и неподвижно, только сонное дыхание; мыши снова повыбрались, торопливо обнюхивая.
Совсем посветлело; по углам ясно обвисла траурная бахрома паутины. У пожарного подушкой подмяло под щеку ус, и лицо от этого стало кургузое.
За другой занавеской, такой же рваной и грязной, проснулось слабое чириканье. Кто-то сторожко и робко шуршал и возился, и опять чириканье и тоненький, тоненький голосок, а может быть, это только прозвенели упавшие капли.
Мыши, белея, взапуски носились по полу.
Подошла снаружи к окну кошка и, прислонившись усами к стеклу, долго и неподвижно глядела, подняв из талого снега лапку и поводя кончиком хвоста. Потом, показав между усами красный рот и белые зубы, жалобно промяукала и, отряхнув мокрую лапку, ушла.
Снова робкое чириканье: "Пи-пи-пи… теннньи… дзя-дзя… дзя… дзя…"
Потом шепелявящий голосок:
- Ой, не щипайся!.. а то укусю…
- Па-а-апе сказу…
- Цыть!..
- Дзяка!..
- На дво-ол…
Из-под занавески вылезает в одной распашонке двухлетний мальчонок. Перегнувшись назад от большого, выставившегося, с вылезшим пупком, живота, с трудом держа голомозгую, стариковскую с отвислым бледным затылком голову, он заковылял на кривых ножках- не управляя движением, точно пол был покатый, он неудержимо катился в одном направлении, трясясь, как желе.
Доковылял до печки, толкнулся и, так же трясясь, заковылял в угол. Доковылял до угла, толкнулся, громко шлепнул пухлым задом о холодные плиты и стал неловко мотать ручонками, ловя мышенят, прыгавших через голые стынущие ножонки.
- Пи-пи-пи-пи!..
И, подумав, добавил:
- Дзяка!
За ним из-за занавески вышла девочка, с синими жилками на зеленовато-прозрачном личике, с широко открытыми, спрашивающими глазками под безбровым лбом.
Она поджимала покрасневшие от каменного холода ножки, то одну, то другую. Вдруг присела и стала ловить мелькавших мимо мышей, заливаясь, точно тоненький фольговый колокольчик, да вспомнила, перебежала, мелькая ножонками, и стала у кровати на одну ножку, поджав другую.
Долго стояла и смотрела на храпевшего пожарного, не спуская глаз с полуоткрытых обсохших губ, за которыми белели зубы: на подушку набежала тягучая слюна. Потрогала пальчиком рыжий завернувшийся под щеку ус и испуганно отдернула, когда пожарный громко всхрапнул…
Поднялась на цыпочки, прижимая пальчики к холодному полу, и подергала за рубашку.
- Дядя Сяватей, встявай, а то невесту пьяспись… а то саёки воёта обдеяи…
Пожарный открывает красные, как мясо, глаза, не понимая, где он и что с ним. Потом сразу спускает мозолистые, с изуродованными пальцами, мохнатые ноги и начинает быстро натягивать штаны, сапоги.
- Ах, едять те мухи с комарами - опять проспал. Ты чего же раньше не разбудила? А эта храпит, аж стены трясутся. Гора иерихонская!
Он торопливо надевает форменную тужурку, туго подпоясывается кушаком, на голову - сияющую каску и застегивает под подбородком, отчего становится совсем другой, большой и страшный.
Девочка с заплетенной косичкой все стоит на холодном полу по-гусиному: на одной ножке, и не сводит глаз.
- Дядя Сяватей, у тея голёва, как самавай.
Тот, как матерый гусь, охорашивается и оправляет мускулистую фигуру, тщательно расправив измятый ус.
- Какой самовар, а то и самовару далеко.
И, еще раз оправившись и выправив из тугого воротника подбритую красную набегающую шею, уходит. Девочка долго смотрит, не мигая, светлыми, широко открытыми, точно испуганными глазами на дверь, поджимая ножонку. Потом, глянув на бегающих мышей, торопливо приседает на корточки и начинает ловить белых мышенят, которые, проворно, как масляные, проскальзывают между пальцев. В полуподвале посветлело от тоненького детского смеха.
Показывается заспанный вихрастый мальчишка с курносым лицом; руки засунуты в штаны, и в карманах играет пальцами. Следом торопливо выползает из-под занавески совсем маленький, в завязанной на спине узлом рубашонке, и бойко подвигается, торопливо, пересаживая по полу покрасневший голенький зад, восторженно повизгивая.
Мальчишка хмуро стоит, смотрит, не видя, думает о своем. Потом, глянув на ребятишек, как кобчик, с лисьим проворством, нагнувшись, шлепает одного, другого и с такой же скоростью и так же ловко потаскал за косичку девчонку.
- Не трожьте мышей, не трожьте мышей, мокрохвостые!
Дружно, точно сговорившись, все трое заревели на разные, но все на тоненькие голоса.
Мальчишка хмуро стоит и смотрит, запустив руки в карманы и шевеля пальцами.
Кухарка шевельнулась, заскрипев кроватью, и села, заняв много места.
- И когда вас угомон возьмет, пострелы? Ни дня, ни ночи, ни покою, ни отдыху… Ги-ги да гу-гу… Да эти мыши проклятые, чтобы они передохли! Барыня и то уж говорит: "Марфа, что у вас судак по-польски мышами воняет?" Да как же не кипятиться, когда ни свет ни заря содом подымут, ни проходу, ни проезду…
Из-за той же занавески проворно выскочил небольшой мужичок с ярославской ухваткой и, туго покраснев, закричал фистулой:
- Мыши понадобились!.. А чем они препятствуют, мыши? Божья скотинка… живут с них люди, чего вам надо?.. А то наберет меделянов цельный полк, ажнык кровать разваливается…
- Во как! - загремела кухарка и встала с кровати, - ты что тут за антересан!.. Я за тобой считаю, с кем ты треплешься? Вот возьму да выкину на улицу совсем с мышами да с щенятами твоими…
- Накось, выкуси!.. Не доросла… Господам плачу, не тебе…
И, чувствуя необходимость ослабить напряжение, проговорил заботливо:
- Базар вон отошел… до свиных полден проклаждаетесь…
Марфа, все так же понося злым голосом, взяла корзину, накинула платок и ушла, хлопнув дверью.
- А ты чего, стервец, детей бьешь!.. - зашипел мужичонка на невозмутимо стоявшего с руками в карманах мальчика.
Ребятишки продолжали визжать.
- Кто их бьет? Мышей давют… - проговорил он нагло.
Отец поймал его за волосы и замотал голову из стороны в сторону. Тот, не вынимая рук из карманов, нагнул голову, как баран, и так ловко завертел ею, что выдернул волосы, отошел к печке и стал обувать рваные сапоги.
- Опять побью, ежели будут хватать, - вызывающе пробубнил он.
А в полуподвале уже носились шлепки: шлеп… шлеп… шлеп!
Мужичонка звонко шлепал малышей.
- Цыц!.. Чтобы духу вашего не слыхать!.. Цыц!..
Девочка с косичкой и голопузый мальчик с выпятившимся пупком замолчали и стояли перед отцом, только губенки судорожно и жалобно трепетали, да глаза были полны горьких слез.
Зато маленький, сидя в луже на холодных плитах и запрокинув голову, орал во весь круглый, слюнявый, беззубый рот: "Нате, мол, вот ору - и все!"
- Возьми Ванятку, выдра голенастая! - закричал мужик, топая ногами и мотая кулаком. - На место!
Девочка схватила маленького под живот и, отогнувшись назад от тяжести, с трудом понесла его, волоча ножонки, которые оставляли по полу мокрый след. А малыш с большим пупком сам заковылял, все ускоряя шажки, как под гору.
Отец поднял и прихватил рваную занавеску. В темном каменном, без окна, углублении стояла широкая кровать, заваленная тряпьем, и несло прокисшими пеленками и давленными клопами.
Девочка, часто дыша открытым пересохшим ртом, донесла маленького до кровати и, напрягшись, последним усилием взвалила на край, да не одолела, и он повис на краю, а она уперлась в него коленом, чтоб не упал. Маленький, выпучив глазенки, молчал, дожидался, так как знал, что это не наказание и не игра, а дело. И когда отдохнула, он надул животик, чтоб легче перекатиться, она его перекатила, подсадила другого, влезла сама, и они весело стали ползать, барахтаться и играть на кровати, поминутно ссорясь, смеясь, визжа и прыгая. Но головенки их постоянно были повернуты туда, где было светло, просторно и бегали веселые мыши.
Из-за других занавесок вышли две бабы. Одна - коротенькая, толстенькая, нос пуговкой и набегающие вокруг рта сорокалетние морщины, но глаза были чудесные и лучились непотухающей добротой и лаской, в которых своя особая затаенная радость, и были они голубые.
Другая - костлявая, высокая, с впалой грудью, с запалыми, потускнелыми глазами, как у измученной, непоенной, жаждущей отдыха лошади.
- Мирону Василичу почтение. Забеспокоились нонче рано.
- Вишь, мыши ей помешали… Да я те за мыши голову проломлю!.. Ей-богу, вот проломлю, и никаких.
- Чего там, всякого рукомесло кормит.
- Слышь, Груня, будешь стирать, прихвати пеленки. Я тогда ни то… не обижу.
- Ну-к что ж, ладно, постираю, - проговорила, и морщинки вокруг глаз ласково залучились.
- Васька! - злобно загремел Мирон. - Заснул? Возьми Машку, Хрипуна да Пищуху. Идтить надо, запоздались.
- У Пищухи пахалки распухли.
- О?!