Более же всего утешаем был мыслью, что приближается осенняя ярмарка, и папанька обещался повезти меня на нее, и не просто повезти, а дать мне "аж цельный полтинник", которым я смогу распорядиться по собственному усмотрению. И я знал заранее, на что растратить эту неслыханную сумму. Я куплю, конечно, пугач, похожий на "револьверт", наган то есть, какой висит в кобуре у правого бедра нашего милиционера Завгороднева. Этим-то пугачом я и прибью Ваньку насмерть – не в буквальном, разумеется, смысле, а просто Ванька сам умрет от зависти.
Вот какой коварный план вызревал в моей голове.
18
Каждый год на юго-западной окраине поселка Баланды, за большим прудом, на утрамбованном коровьими и лошадиными копытами и присыпанном овечьими орехами пустыре вырастал странный город из телег, фур и фургонов, ручных колясок, палаточных рядов, фанерных и брезентовых перегородок с нарядной, разукрашенной во все цвета радуги каруселью посредине. Центральную часть этого, как бы возникшего за одну ночь по щучьему велению городка плотною крепостной стеной окружали возки, и их было так много, что каждому приехавшему на площадку велено было поднимать вверх оглобли и дышла, чтобы смогли поместиться все. Имя этому однодневному городу – Ярмарка. Она проводилась в году дважды: весною, сразу после посевной, и осенью, сразу после уборки урожая. Их так и называли – весенняя и осенняя ярмарки, или ярилки, как именовались они в наших приволжских краях: наречены так, пожалуй, за неизменно солнечные, яркие краски, в которые облачалось это развеселое народное торжище, которое, в сущности, и было праздником урожая: весною – со светлою, горячею надеждой на него, ну а осенью – когда урожай уже собран и можно, ежели окажется излишек, продать его и купить по сходственной цене какую ни то одежонку и обувчонку для семьи.
Главная же суть ярмарок заключалась в том, что землепашцу, до последней степени измотанному тяжким трудом, хотелось перевести дух, затеряться и забыться в пестрой ярмарочной сутолоке, потолкаться среди знакомых и незнакомых людей, схватившись языками, посостязаться в остроумии, поторговаться ради смеха, набить и сбить цену на немудрящий товар, заглянуть приведенной для продажи лошади в зубы, глубокомысленно вздохнуть, покачать головой и отойти прочь, озадачив и купца, и нацелившегося на конька-горбунка покупателя, поймав затылком хлесткую матерщинину. На ярмарку приводилось много детей – это для того, чтоб порадовать их, прежде всего, нарядной каруселью с ее оранжевыми, зелеными, красными и синими конями, ослепительно белыми лебедями, которых можно за копейку оседлать и пронестись с ветерком по кругу под веселую музыку граммофона, спрятанного где-то вверху, под самым куполом этого воздушного, невесомого, словно бы пришедшего сюда прямо из сказки сооружения. За одну копейку тебя могут впустить за белую занавесь, на которой изображены ученый медведь и красноносый клоун, и показать такие чудеса, что ты во весь свой век не забудешь. Клоун, которого ты видел на картинке, предстанет перед тобою живым в широченных смешных клетчатых штанах с отвисшей далеко книзу мотнёю и будет запускать руку до самого локтя то в один, то в другой карман, нашаривая что-то там; потом вытащит бутылку с самогоном и будет носиться с нею по кругу с притворным паническим воплем, улепетывая от другого клоуна, который погнался за первым якобы для того, чтобы отнять у него драгоценную добычу. Побегав так и поорав, клоуны скроются, и на арену импровизированного цирка, раскачиваясь из стороны в сторону, выскочит, преогромный страшный медведь, таща за собою на веревке своего хозяина-дрессировщика, за которым обязательно вылетит, подпрыгивая, в одних серебряных трусиках и в таком же лифчике его жена-ассистентка, вылетит не для того, чтобы помогать мужу, а для того, чтобы себя показать, особенно привлекательную рядом с наполовину облезлым медведем и старым мужем-дрессировщиком, у которого с нею за минуту до выхода могло быть тяжелое объяснение. Фурия фурией минутою раньше, теперь она ослепит зрителей прелестною белозубою улыбкой, и всем станет еще веселей и от этих ненатуральных улыбок, от ровного ряда кипенно-белых зубов цирковой феи (в продолжение всего представления она уж не прикроет рта, ибо отлично помнит, где у нее наиболее выигрышные места), и от неуклюжих трюков ленивого замордованного медведя, который, разверзши в готовности кроваво-красную пасть, за каждый свой номер потребует немедленного вознаграждения в виде куска сырого мяса, свежей рыбины, пряника, раздетой донага шоколадной конфетки или кусочка сахару, помещавшихся в таком же, как у клоуна, бездонном кармане дрессировщика, действующего, как и полагается в таком случае, кнутом и пряником не в переносном, а в буквальном смысле. Затем ты можешь натерпеться страху за акробата, кувыркающегося черт знает на какой верхотуре, или за канатоходца, балансирующего одетыми в мягкие сапоги ногами на тонкой, провисающей под ним проволоке, – пока он доберется до противоположного мостика, сердце твое несколько раз екнет, сожмется от холодка, проникшего под рубашку. Правда, ты сейчас же получишь разрядку, завидя знакомого красноносого клоуна, который выбежит на сцену, растянет на полу шнур и, кривляясь, скорчив испуганную рожу, вытаращив глаза, будет пародировать канатоходца под ликующий рев неприхотливой публики. Под конец тебя могут угостить обезьянкой-наездницей, которая промчится несколько раз по кругу на маленькой, похожей на игрушечную, живой лошадке и на полном скаку спрыгнет прямо в объятия своего счастливого повелителя, чтобы получить от него длинную махровую конфетину; обезьянка аккуратненько освободит ее от полосатой одежки и только уж потом начнет поедать, откусывая кусочек за кусочком, а вы будете удивляться ее человечьим повадкам и, удивляясь, от души хохотать.
От цирка, размещавшегося по соседству с каруселью и как бы конкурирующего с нею, радиально, лучами, во все стороны убегают ряды мелких торговцев, среди которых окажется немало вчерашних коммерсантов, принявших личину советских служащих, продававших, однако, не столько государственные изделия, сколько свои собственные, те, что не успели реализовать в обидно короткий золотой свой век, именуемый нэпом. Тут уж глаз твой и вовсе потеряется, будет метаться, не зная, на чем остановиться: на том ли вон качающемся на резиновом шнурке оранжевом фонарике, на леденцовом ли петушке, вспорхнувшем на кончик белой палочки, на размалеванной ли в разные яркие цвета трещотке, которая не умолкает ни на минуту в жирной руке баландинской хохлушки (при желании вы сможете увидеть ее и на весенней, и на осенней ярмарках на одном и том же месте и все с одним и тем же товаром; чтобы покупатель подумал, что эта трещотка у нее последняя, а остальные все уже распроданы, хитрющая баба основную массу игрушек до поры до времени укрывала под своей широченной юбкой). С правого и левого торговых рядов в ваши уши будут назойливо ввинчиваться звуки разноголосых свистулек и дудочек, глиняных и жестяных, вылепленных, вырезанных, раскрашенных под соловья, и под канарейку, и под синицу, и под зяблика, и под снегиря, и даже под воробья; напевая на все лады, они дружно примутся уговаривать вас, чтобы вы поскорее купили их и сделались обладателем певучих инструментов. Не станут сидеть молча и сами торговцы и продавцы. Заглушая друг друга и перебраниваясь, они начнут заманивать вас, заклинать, уверяя, что их товар единственный в своем роде и что не купить его – все равно что совершить преступление перед самим же собой, обездолить, сделать несчастными детишек (это когда по торговому ряду проходит взрослый); детишек же схватят за руку и силком потянут к игрушке, тут же дадут устную инструкцию, как с нею обращаться. Наслушаешься вдосталь и разных шуток-прибауток, на которые больно горазд русский мужик, в особенности когда подвыпьет (на ярмарке без этого не обойтись), когда от соприкосновения с другими балагурами на него накатит творческое вдохновение.
В самом конце торговой узкой улочки ты можешь в конце концов натолкнуться заблестевшими глазами на то, ради чего и приехал на ярмарку. Ни конфеты с махром, ни свистульки, ни фонарики, ни даже цирк и карусель меня не занимали в этот раз. Я искал пугач. Ничего другого мне не нужно было. А потому и зарделся весь, затрепетал от радости, когда в руках одного пьяненького и веселого дяди увидал искомое. Отливая серебром, пошевеливаемый пальцами мужика, передо мной лежал натуральный, во всем своем ослепительном великолепии пугач-наган с ребристым барабаном для патронов (потом, правда, выяснилось, что барабан этот не проворачивался и в нем не было отверстий), с длинным стволом, увенчанным мушкою на конце, с курком, который взводился, как у всамделишного револьвера. Дрожа и от нетерпения, и от боязни, что кто-нибудь перехватит у меня эту драгоценность, я поскорее спросил:
– Сколько стоит, дяденька?
Мужик хоть и был под высоким градусом, но, верно, успел приметить, что скрывалось в моем туго сжатом кулачишке, а потому и объявил, не раздумывая:
– Полтинник, сынок. Пятьдесят, стало быть, копеек.
Страшно обрадовавшись, я тут же разжал кулак, и серебряная монета перекочевала в руки мужика, ну а в мою – пугач.
– Ты б, сынок, прикупил у меня и пробок с десяток. А то чем же будешь стрелять?
– У меня, дяденька, больше нету денег.
– А ты пошарь хорошенько в кармане-то.
– Нету. Я знаю. Папанька мне дал толечко вот этот полтинник.
– Скупой, знать, у тебя папанька, – мужик вздохнул и, видя, что в глазах моих скапливались слезы, а губы уже кривились, сжалился надо мною: – Ну, ну, не реви. Пяток пробок, так уж и быть, дам тебе бесплатно. Покупатель ты хороший – не рядился, не торговался со мною, а сразу... Бери, сынок, и бабахай на здоровье!
Взял на минуту у меня пугач и показал, куда надобно вставлять пробку, чтобы она "бабахнула" под ударом бойка.
– Вот так. Понял?
– Понял, – сказал я, поскорее забирая покупку. Насилу отыскал свою телегу, которую оставил, когда она находилась немного на отшибе, почти у самой высокой насыпи пруда, а теперь сплошь была обставлена другими повозками, и поднятые наши оглобли затерялись в частоколе чужих оглобель и дышл. У телеги, а точнее, под телегой, лежали животами вниз мой отец и его старый приятель Авраам Кузьмин Сергеев, отличавшийся от своих односельчан тем, что обязательно затеет на своем подворье какое-нибудь новшество с единственной целью – удивить всех. Незадолго до осенней ярмарки он неожиданно для монастырских жителей и даже для своей большой семьи продал двух добрых кобыл, потом, ничего не сказав ни жене, ни детям, куда-то на целый месяц исчез с деньгами. И когда семья собиралась уж объявить всесоюзный розыск, прикатил вдруг в село на двуколке, в которую был впряжен преогромный одногорбый верблюд. Поскольку ни люди, ни животные у нас отродясь не видывали такое страшилище, то все и шарахнулись от него в разные стороны, а собаки по всем дворам подняли такой лай, какого не подымали даже с приближением волчьей стаи. Всеобщий этот переполох не только не смутил Авраама Кузьмина, а поприбавил ему спеси. За полуверсту до своего дома он взмахнул кнутом, дотянулся его кончиком до вершины стоявшего прямо высокого горба и, разбойничьи свистнув, заорал диким голосом:
– Бухар, гра-а-абют!
Верблюд рявкнул, кинул на землю шматок зеленоватой пены и, вытягиваясь, раскачиваясь, разбрасывая ноги, наддал так, что в ушах гордого донельзя нового его хозяина засвистел ветер, а избы по обеим сторонам улицы помчались назад, как сумасшедшие.
И вот теперь, приканчивая под телегой, в ее тени, поллитровку, отец мой и Авраам обсуждали, как бы это вывести Бухара на ипподром и принять участие в скачках.
– Как ты думаешь, Миколай, пустят меня туды, а?
– Должны пустить, – размышлял вслух папанька, предвкушая веселое, небывалое зрелище. – Отчего не пустить?.. Ты ить сделал заявку?
– Сделать-то сделал, да только не указал в ней, что выеду на верблюде.
– Ну, давай попытайся. Попытка – не пытка. Я с тобой поеду, вон и Мишка мой вернулся. Посидит, покараулит телегу.
– Што ж. Опробуем.
– Пошли. Там всем распоряжаются Шадрин да Завгороднев, а они мои дружки. Не прогонят.
– Ну, ну. Дай-то Бог. Пошли, Миколай Михалыч.
Двуколка Авраама Кузьмича стояла далеко в стороне от ярмарочного табора, куда, чтобы не пугать лошадей, Бухар не был допущен. Теперь он, поджав под себя длиннющие ноги, лежал возле целившихся в небо оглобель и преспокойно шевелил большими оттопыренными губами, разминая жвачку. Белая с прозеленью пена клубилась по углам рта, временами срываясь наземь. Появление хозяина и его товарища для Бухара, судя по злой, презрительной морде, не было желанным. Он недовольно рявкнул и окатил обоих, точно из огнетушителя, теплою пенистою струей.
– И за каким только... он тебе понадобился? – сейчас же заорал отец, оправляясь от верблюжьего плевка. – Да я б такую уродину и за так не взял!..
– Не торопись, Миколай!.. Вот как я возьму нынче главный приз, ты по-иному заговоришь.
– Ну, ну, поглядим. – В рыжих усах папаньки шевельнулась ухмылка. Авраам, однако же, ее не приметил и принялся уговаривать Бухара, чтобы тот поднялся на ноги.
Недовольно вскрикивая и отплевываясь, верблюд никак не хотел подыматься, лишать себя блаженного состояния, в котором пребывал и которое ему хотелось бы продлить.
– А ну, встать, Бухар! – повелительно в десятый раз уж приказывал хозяин, а в ответ верблюд посылал ему ругательства, то есть безобразно рявкал и плевался.
– Бухар, грабют! – разозлившись окончательно, взревел и хозяин, выпучив по-бычьи окровенившиеся глаза.
Сильная дрожь пробежала от ушей через всю длинную кривую шею и по напружинившемуся вдруг горбу верблюда. Он еще раз рявкнул, погримасничал, кинул на мужиков откровенно брезгливый взгляд и медленно поднялся сперва на задние ноги, а потом уж и на передние. И во взгляде этом, и в отвисшей губе, и в пошевеливающихся коротких, словно бы обрезанных ушах, помимо крайнего отвращения к тем, кто нарушил его покой, был еще немой вопрос: "Ну, вот я встал. Что же вы от меня хотите?" И, очевидно, решив про себя, что будет все-таки лучше, ежели он в дальнейшем во всем покорится воле хозяина, Бухар смиренно попятился назад и оказался меж оглобель: пожалте, мол, запрягайте, я готов!
Скачки были в самом разгаре, когда два слегка охмелевших друга подъехали на верблюде к ипподрому.
– А это еще что?! – закричал Завгороднев, инстинктивно хватаясь за кобуру. Узнав в одном из седоков моего отца, сменил тон, поубавил в нем милицейской строгости: – Миколай Михалыч! Никак, и вы на скачки с этим чудовищем?
– Аль нельзя? – полинявшим голосом осведомился Авраам.
– А ты как думал? Неужели можно?! Да от него, как от черта, все рысаки разбегутся. Ты... как там тебя?.. смотри не вздумай! Угодишь прямо со скачек в нашу каталажку!..
– Да брось ты, Завгороднев!.. Если б ты знал, какой у этого черта скок, какая рысь!.. Пусти мужика, дай попробовать! ..
В продолжение всего этого объяснения Бухар стоял неподвижно, возвышаясь над всем и вся тут, как изваянный, а его хозяин изловчился и переправил из своего кармана в карман Завгороднева бутылку самогону. Милиционер сделал вид, что не заметил этой операции, и начал понемногу сдавать позиции. Поохав, повздыхав для отвода глаз и для очистки совести, сказал вполголоса:
– Хрен с тобой... как тебя там?.. выводи. Вставай вон с очередной тройкой... Только не говори потом, что это я тебе разрешил.
– Спасибо. Хорошая у нас пошла милиция. Завсегда уважит простого хрестьянина, – расчувствовался Авраам Кузьмич, возвратившись на двуколку и разбирая вожжи. – А ты, Миколай, со мной али как?
– Нет, уж, валяй, Авраам, один, а я отсюда погляжу, – ответил отец, уже немного подрагивая от скапливавшегося в нем смеха; кто-кто, а он-то уж хорошо знал, чем вся эта затея кончится.
Переполох, общее смятение начались на ипподроме даже раньше, чем ожидал озорной мой родитель. Едва рыжая каланча выплыла из-за ворот и заявила о себе характерным, не услаждавшим ни слуха, ни души ревом, три рысака, построившиеся было в ряд на беговой дорожке и готовые уж сорваться с места, всхрапнули, насторожили уши, взвились на дыбки и, выйдя из подчинения наездников, понеслись прочь от ипподрома, сбрасывая по пути с седел хозяев.
Другой бы на месте Авраама, завидя такое, сейчас же вернулся бы назад, но так поступил бы другой и вообще любой разумный человек, но только не тот, о котором идет речь. Решительно не обращая внимания ни на угрожающие крики устроителей скачек, ни на панику среди соревнующихся, ни на восторженный вопль зевак-болельщиков, он вывел Бухара на отметку, на которой только что находились ускакавшие бог весть куда кони, взмахнул кнутом, прокричал свое заклинание: "Бухар, грабют!" – и верблюд попер, увеличивая и увеличивая скорость. Ни он, ни тот, кто сидел позади него на двуколке, ничего не слышали и не видели, кроме свиста в ушах и несшейся им навстречу, под мягкие лапы и под колеса дребезжащей таратайки, беговой полосы. Верблюд, которого еще полчаса тому назад с великим трудом подняли на ноги и расшевелили, теперь был похож на осатаневшего, распаленного погоней за добычей зверя; могучее тело его вытянулось, он кидал свои длинные ноги на две сажени вперед; ржаво-желтая пена кусками срывалась не только с ощеренного в ярости рта, но и с пахов, и весь он уже дымился, делая круг за кругом, и никто (и менее всего его хозяин), никто решительно не знал, когда он остановится и остановится ли вообще. Смех в толпе сменился удивленным молчанием и готов был уступить место страху: дети, которых было тут очень много, прижимались к своим отцам и просили, чтобы увели их поскорее отсюда. Первым, однако, дал деру мой батька: ему меньше всего хотелось быть соучастником этого безумия. С растерянною, виноватою улыбкой вернулся он к своей телеге и долго не мог свернуть цигарку: пальцы не слушались, тряслись, они, знать, были совестливее своего хозяина...
Чем кончились скачки для Авраама Кузьмича и Бухара, мы узнали только на другой день, когда, отсидевши остаток ярмарочного дня и последовавшую за ним ночь в обещанной Завгородневым "каталажке", Авраам вернулся к себе в село, убрал Бухара и заглянул в сельсовет. Никто, разумеется, не решился на ипподроме выскочить на беговую дорожку и преградить путь разгоряченному зверю. В конце концов Бухар утомился и сам преспокойно вывез Авраама за черту соревнований. Вот там-то их обоих и заарестовали. Вместо главного приза, на коий рассчитывал Авраам Кузьмич, ему самому пришлось выложить красненькую в качестве штрафа за учиненный беспорядок на ипподроме и за нанесение если не материального, то морального ущерба честным гражданам – владельцам скаковых лошадей. Но бутылка самогона, в нужную минуту переправленная в карман милиционера, сделала все-таки свое доброе дело: Завгороднев не дал этой истории дальнейшего хода, не привлек к ней внимания прокурора со всеми вытекающими последствиями. И на том ему спасибо!