2
Проводив мужа, Тин-Тин долго стояла возле яранги, наблюдая за отдаляющимся охотником. Гойгой становился все меньше, мелькая между торосов, надолго скрываясь за грядами нагромождений льдин, возникая на фоне чистого неба ясно видимым пятном. И хотя на нем была камлейка из выбеленной шкуры молодой нерпы, она все же выделялась среди льда и подтаявшего снега.
Вот Гойгой поднялся на высокую льдину. Он стоял там долго, и Тин-Тин казалось, что он издали смотрит на нее. Успокоившееся было сердце снова заволновалось, разгоряченная кровь бросилась в голову, затуманивая взор, вызывая сладостное чувство покорной слабости.
И все, что было совсем недавно в жарком меховом пологе, явственно вспомнилось, захлестнуло, как огромная мягкая волна нежности и счастья. Это было так сильно и неожиданно, что Тин-Тин пошатнулась, дыхание перехватило и она едва удержалась на ногах, уцепившись за ремень, на котором висел камень, удерживающий крышу яранги.
Когда глаза очистились от нежданной пелены, Гойгоя на вершине льдины уже не было. Будто его поглотила ледовая даль или он растворился в белизне пространства, как тает кусок белого снега, попавший в воду.
Тин-Тин вернулась в ярангу, взяла кожаные ведра и спустилась на морской лед. В лужах-снежницах с пресной водой отражалось голубое небо и солнце. Прежде чем набрать воды, Тин-Тин долго всматривалась в свое отражение, вспоминала лицо Гойгоя и мысленно разговаривала с ним. Все, что говорилось в стесненном чувствами сердце, никогда не произносилось вслух, ибо это было кощунственно. Множественные боги, расселенные по небесному своду, затаившиеся в горах, в камнях, в травах и цветах, зорко следили за поведением человека, готовые наказать его за невольный промах… А как хотелось сказать эти слова! Сказать, что нет слаще его прикосновений, тепла его мужественного тела, его кожи, лоснящейся, мягко прилипающей к твоей, женской коже, сказать, что нет прекраснее звуков, чем его прерывистое дыхание в мгновение горячего слияния, нет более приятного созерцания, чем бесконечно смотреть в глаза с огненной точкой в бездонной черноте зрачков, на лицо с мягкими, полными, еще сохранившими детские очертания юношескими щеками, пухлые и мягкие, как перезревшая морошка, губы, темный пушок над верхней губой в глубокой ложбинке, лоб, обрамленный густыми черными волосами…
Мысленно наговорившись с мужем, Тин-Тин зачерпнула воды кожаными ведрами, сама испила холодной, ломящей зубы студеной влаги и направилась к яранге, в которой уже просыпались Пины и его жена. По положению младшей женщины в большой семье Тин-Тин обязана была исполнять самую тяжкую работу, но это ее нисколько не тяготило, ибо рождена она была в тундре, в оленном стойбище, где на женщине лежали куда более существенные тяготы - разбирать и укладывать кочевое жилище, собирать дрова для костра, часто с трудом выдирая из-под снега длинные плети стелющейся березки, ежедневно выбивать тяжелый меховой полог на снегу…
В приморском жилище на костре жгли выброшенные осенними штормами куски деревьев, выросших и погибших вдали от этих студеных берегов.
Тин-Тин готовила в холодной части яранги утреннюю еду и тихо напевала:
Ты растаял в ледовой дали угаснувшей искрой,
А тепло все ж осталось во мне.
Улетела гагара в поисках пищи в дальнее море,
Оставив в скалах гнездо.
Теплым своим дыханием я вновь разожгу огонь,
И ты вернешься назад.
И птицы стаей большой, оглашая окрестности криком,
Снова вернутся к гнездам своим…
Заколыхалась меховая занавесь полога, высунулась взлохмаченная голова Пины. Он вслушался в голос молодой женщины. Как она хорошо поет! О чем ее песня? О птицах. О чем же еще петь в эту весеннюю пору всеобщей радости?
Невольное чувство зависти шевельнулось в душе Пины, но он быстро отогнал его, будто непрошено приблизившуюся собаку.
И все же… Как быстро увядает женское тело. Давно ли его жена Аяна была такой же, как эта тундровая пришелица, а нынче уже нет в ней того огня, что не давал ночами спать. Еще совсем недавно Пины этого не замечал, пока в яранге не появилась Тин-Тин.
Может, это оттого, что в тесноте яранги жаркий огонь любви, полыхающий на расстоянии протянутой руки, опалил его успокоившееся сердце и этот ожог тронул еще живые ткани, способные загораться от нежного прикосновения? Но только не от Аяны, которая не зачинала от мужчины, несмотря на его долгие старания. Груди ее потеряли прежнюю форму, потеряли упругость, обмякли и покрылись складками, как у моржа… С нею было уютно, и только… А вот Гойгою с Тин-Тин…
Пины пристально и ласково посмотрел на Тин-Тин.
Она отозвалась тихой улыбкой и перестала петь.
С ее приходом стало весело и солнечно в бездетной яранге. Звонкий голос вытеснил затхлые хриплые голоса, всем вдруг захотелось говорить чисто, и все, прежде чем сказать слово, старались прокашляться, изгоняя из своих легких ночной мрак.
- Ты пой, Тин-Тин, - сказал Пины. - Твоему голосу радуется и мое сердце.
Тин-Тин снова замурлыкала, но это была уже песня для всех, и в звучании ее не было той сладкой тайны, что в прежней.
Уйдут снега, обнажатся прошлогодние травы.
Зеленые копья новых трав поразят старую…
Новорожденная мышь проложит дорогу и выроет
Новую нору рядом с поднявшимся стеблем…
И яркий цветок улыбнется утреннему солнцу…
Поющая женщина по-своему прекрасна. Песня меняет ее облик, делает ее выше, стройнее. И даже когда она замолкает, песня еще долго живет внутри нее, обещая ласку, жаркие объятья, мягкость, которая убаюкивает и одновременно рождает ответную ласку…
Пины вышел из яранги и по привычке внимательно оглядел небо, горизонт, дальние вершины хребтов, кинул взгляд на морскую сторону, куда нынешним утром ушел Гойгой. Слабый ветер тянул с тундровой стороны, и в его дыхании уже чувствовалось приближающееся тепло наступающего лета, намек на талую землю, покрытую зеленой мягкой травой и яркими цветами.
Внешне ничто не предвещало изменения погоды, перемены ветра. Но опытный Пины знал, что весенняя погода, полная солнечного блеска, обманчива и коварна. Что-то происходит в недрах Природы, управляемой Внешними Силами, невидимое, неожиданное, непредвещаемое. Время такое - пора таяния снегов, пора смены времени года, наступление свободно текущей воды, земли, свободной от снега, приход нового поколения жизни - растительного и животного.
Вот тянутся птичьи стаи - гагары, бакланы, утки, гуси, лебеди, журавли и всякая летающая мелочь. Они мчатся на весенние, пригретые солнцем скалы, укромные сухие кочки у тундровых озер, чтобы там отложить яйца и все лето терпеливо ждать рождения и возмужания нового потомства.
Лисы и волки в тундре роют норы для своих детенышей.
Олени уже родили телят и нынче пасутся на проталинах, выщипывая в каменистых осыпях свежие былинки, нежные голубоватые пучки ватапа - оленьего мха.
Морские обитатели тоже приноравливают рождение детей к этому времени - и нерпы, и лахтаки, и моржи, и киты, и белые медведи.
Только у человека дети рождаются и в стужу и при ярком солнце.
Пины с удивлением задумался об этом, не обратив внимания на маленькую тучку, повисшую над прибрежным холмом.
Во время утренней еды он думал о будущих дневных занятиях. О том, как они с братом снимут с высокой подставки кожаную байдару, снесут к морскому берегу и обложат ее там отяжелевшим весенним снегом.
Снег под лучами набирающего силу солнца будет понемногу таять, смачивая и смягчая кожу, придавая ей былую упругость и звонкость.
Потом будут принесены жертвы морским богам, покровителям и помощникам морской охоты, и в первую очередь - Великой Прародительнице, Женщине, которая родила людей от Кита Рэу.
Каждый раз, совершая этот древний, теряющийся в туманной дымке изначального существования людей обряд, жители морского побережья вспоминали легенду о своем происхождении, о том дальнем времени, когда древние киты почитались настоящими братьями людей и их запрещалось убивать.
Отголоском прошлого были и весенние жертвоприношения, сказания, и торжественный Китовый праздник, который отмечался каждый раз, когда после удачного промысла байдары притаскивали к берегу огромную тушу морского великана.
Весной один охотник приносил столько добычи, что остальным не было нужды отправляться на морской лед. Хранилища для мяса и жира были наполнены, и человек шел к открытой воде часто для того, чтобы утолить свою охотничью страсть.
В стойбище было много дел: охотники готовились к летней моржовой охоте, женщины шили непромокаемые сапоги - кэмыгэт, плащи из моржовых кишок, готовили летнее легкое жилище на смену теплому зимнему.
Всем хватало работы. Только ездовые собаки лениво грелись на проталинах: кончилось их трудное время, кончился снежный нартовый путь, и лишь изредка летом их будут запрягать для того, чтобы перетащить тяжелый, груз по мокрой тундре.
Пины развязывал задубелые от зимних морозов и ветров узлы ремней, которыми была закреплена байдара, и слышал, как из яранги продолжала звучать нежная песня, песня-зов, песня-тоска, песня-воспоминание о муже, ушедшем на весеннюю охоту.
Ты растаял в ледовой дали угаснувшей искрой,
А тепло все ж осталось во мне.
Улетела гагара в поисках пищи в дальнее море,
Оставив в скалах гнездо.
Теплым своим дыханием я вновь разожгу огонь,
И ты вернешься назад.
И птицы стаей большой, оглашая окрестности криком,
Снова вернутся к гнездам своим…
3
От долгого созерцания воды, ее яркого блеска быстро уставали глаза, и, давая им отдых, Гойгой обращал взор в голубое небо.
Иногда, забыв об осторожности, охотник менял положение тела, поворачиваясь вслед за полетом птичьей стаи к берегу, синеющему вдали. Он видел большой холм, возвышающийся над стойбищем, небольшое легкое облачко над ним. И тотчас все мысли обращались к яранге, к Тин-Тин…
Трудно было потом заново напрячь внимание и вернуться взором на пустынную поверхность моря.
Лахтак вынырнул неожиданно, неслышно вспоров воду.
Охотник застыл в неподвижности, лишь рука привычно сжала древко гарпуна. Все остальное произошло почти мгновенно, и Гойгой пришел в себя лишь после того, как увидел рядом с собой, на синем льду, в подтаявшем окровавленном снегу усатую голову. Он смотрел в глаза морскому зверю, в которых еще отражалось небо, и они медленно задергивались туманом небытия.
Гойгой выдернул из еще теплого зверя гарпун и оттащил добычу подальше от открытой воды.
Куда же уходит то живое, что наполняет вот эту оболочку из кожи, жира, мяса, остывающих внутренностей и крови? Ведь если смотреть на умершего, будь это зверь, птица или даже человек, поразительно ощущение того, что из телесной оболочки ушло нечто существенное, может быть даже самое главное, что и было по-настоящему зверем, птицей и человеком.
Об этом говорилось в сказаниях, и в том сгустке мудрости рассказывалось, что ушедшие сквозь облака встречаются в новом мире. Они видят давно умерших, говорят с ними, однако мало кому удается вернуться обратно и поведать о виденном по ту сторону жизни.
Гойгой вздохнул и внутренне улыбнулся: он не знал страха смерти, ибо с детства был воспитан в убеждении, что здешняя земная жизнь - это лишь эпизод в вечности, краткое мгновение, которое проводит человек в бесконечных превращениях. Никто, разумеется, не знает, во что обратится он после своей кончины. Может, он станет вот таким лахтаком, который потом послужит пищей, одеждой и теплом будущим потомкам. Может, он станет птицей и будет зимовать в неведомых землях. Выходит, нет разрыва между прошлым, настоящим и будущим и разные обличья его сущности - всего лишь вехи в единстве Времени, у которого тоже нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего, ибо Время - едино…
Без этого убеждения, почерпнутого из источника мудрости, невозможна полнота ощущения радости жизни… В этой радости, безбрежной и высокой, есть лишь одно облачко сомнения и беспокойства, как вон то облачко над береговым холмом: мысль о том, воссоединится ли он в новой жизни с Тин-Тин.
Скорее всего - нет. Ибо в этих же источниках мудрости утверждалось, что уходящие сквозь облака хоть и встречаются в новой жизни, но уже без земной, телесной любви. Они равнодушны друг к другу, как две плывущие в глубине холодных волн рыбины, как две травинки или два обломка льдины. Сущее обращается в человека, чтобы познать любовь, женщину, соединиться с ней, родить потомство. Пребывание в человеческом обличье - исполнение предназначения среди многих других предназначений. Может быть, женщина причина того, что человек цепляется за жизнь, не хочет менять земное пребывание на другое, где блаженство может быть более утонченным и возвышенным, нежели прикосновение обнаженных тел мужчины и женщины?
Гойгой усмехнулся про себя: разве может быть другое блаженство, чем ощущение близости с Тин-Тин? Даже звучание ее голоса рождает в глубинах разума свет нежности, не говоря уже о другом - о томлении, которое переходит в сладкую боль ожидания соития.
Нет, Гойгой не хотел бы уходить из этой жизни ради другого, сомнительного блаженства, из тепла человеческого общения в бестелесное бытие. Быть человеком все же лучше всего, что бы там ни утверждали источники мудрости.
Солнце перемещалось по небу, измеряя негаснущий долгий весенний день. Тени от обломков старых льдин становились длиннее и заполнялись густой синевой, будто в них втекала жидкость, изливающаяся из самой пустоты воздушного пространства.
Тучка над береговым холмом давно превратилась в большое облако, да и неподвижность воздуха давно была нарушена поднявшимся легким ветерком. Но уходить от берегового припая не хотелось.
Рядом с лахтаком лежала молодая нерпа, окрасив яркой кровью лужицу под своей мордой. Гойгой встал с ледового сиденья, вынул костяной нож и сделал надрез на животе нерпы. Он вынул еще теплую, дымящуюся паром печень и утолил голод. В поисках пресной воды Гойгой удалился от края ледового берега и нашел лужицу на льду, образованную растаявшим снегом. Вода была ледово-холодная, вкусная. Гойгой пил и время от времени видел в зеркале воды свое отражение - обрамленное черными волосами круглое лицо, полные щеки, легкий пушок над верхней губой, который никак не хотел превращаться в тугие мужские усы, и темные глаза с горящей точкой посередине зрачка. Он смотрел в собственные глаза и вспоминал подернутые пеленой глаза убитой нерпы… И все же придет время, когда и его глаза затуманятся и он уйдет в другую жизнь, где уже не будет Тин-Тин… Нет, Тин-Тин там может быть, но они будут как две холодные равнодушные рыбины в глубине темных вод…
Нет, Гойгой не боялся смерти, но все же ему не хотелось умирать ни сейчас, ни завтра, ни в далеком будущем, когда он будет глубоким стариком. Он просто не верил, что придет время и он будет равнодушен к Тин-Тин…
Но даже если случится такое - ради чего тогда жить? Чтобы просто дышать, ходить, поглощать пищу, забываться во сне, а потом пробуждаться?
Гойгой подумал: ведь жил же он раньше, до встречи с Тин-Тин, именно так, даже не подозревая о ее существовании. Именно так и было - дышал, ходил, ел, спал, а потом пробуждался…
Но тогда было ожидание, предчувствие того, что должно что-то обязательно случиться.
Сначала это было неосознанно, смутно… Сны тревожили воображение и даже возникали при бодрствовании так ярко, что пугали.
Когда он увидел Тин-Тин, сразу понял, что это и было то, что смутно снилось в предутренних синих сумерках. Все тревожно-сладкое растворилось в ее облике, в ее голосе, в ее взгляде и даже в ее походке. Что же это? Ведь с виду она обыкновенный человек.
Но только с виду. Разве впервые взглянув на нее, не ощутил в сердце своем жар Гойгой? И эти невидимые глазу лучи, которые, подобно туго натянутым струнам, протянулись между ним и ею, и по этим струнам потекло горячее, невыразимое, что тянуло их друг к другу, пока не бросило их в объятия.
Это - как глубина бездны. Глянешь вниз, закружится голова и вдруг ощутишь сладостно-жуткое желание кинуться вниз. Но рассудок держит на краю обрыва. А тут рассудка не было. Был тихий, едва слышимый стон, на который отозвалась пуночка у берега ручья, - не бездна пропасти, а бесконечность неба, бесконечность никогда не испытанного ощущения.
Гойгой мысленно улыбнулся, обмыл ледяной водой испачканные в крови губы и вернулся на край ледового обрыва.
Он представил свое будущее возвращение с лахтаком и нерпой… Вот он идет, пробираясь между нагромождениями торосов, еще издали чувствуя взгляд Тин-Тин. Ее еще не видно на фоне темных шкур яранги, но она там давно стоит в ожидании, держа в руке священный деревянный ковшик с пресной талой водой.
Она видит Гойгоя, потому что на белом ледовом припае человек заметен издали.
Он устанет от долгого пути по торосистому морю, от тяжелых закоченевших туш, которые придется тащить за собой, но едва увидит Тин-Тин, он почувствует прилив новых сил, словно нет у него больше за спиной ноши.
По мере того как он будет подходить, будет нарастать радость, как растет снежная лавина, сорвавшаяся с обрыва над морем. Она захлестнет все, затопит все, он не будет видеть ничего - ни яранги, ни собак, ни родичей своих - только Тин-Тин, ее солнечное круглое лицо и ее глаза.
Может быть, ради этого и живет человек? И человеческое бытие в череде всех других существований создано именно для таких вот переживаний, для возвышенной, острой до боли радости?
Нет, быть человеком - это прекрасно. Сами по себе очертания человека совершенны в стремлении к прекрасной законченности.
И печально, конечно, что потом наступает неизбежная старость, а за ней и смерть.
Смерть, которую разумом поборол Гойгой. Он ее не боится.
Но зачем смерть, если жизнь человеческая так прекрасна? Разве справедливо уничтожать красоту, ради создания которой природой положено столько сил?.. Неужто там, где творится изначальная сила жизни, никогда не возникает эта справедливая мысль?
И вдруг подумалось Гойгою: а если она, эта мысль, уже воплощается в жизнь, и он, Гойгой, будет тем первым человеком, который познает бесконечность жизни, неисчерпаемость счастья… Для чего же Высшая справедливость и Целесообразность соединили его и Тин-Тин? Чтобы потом разрушить созданное? Но это так нелепо и несправедливо, что такого попросту не может быть!
Не может быть!
И Гойгой от этой неожиданной мысли вдруг ощутил такую силу, что готов был голыми руками раскрошить льды, стоявшие на его пути. Как ему хотелось видеть рядом с собой Тин-Тин в мгновение озарения этой мыслью!
Гойгой поднялся со своего ледяного сиденья. Время возвращаться. Лахтака и нерпы вполне достаточно для того, чтобы утолить тоску по свежему мясу.
Тем более и погода начала портиться. Небольшое облачко над холмом давно размазалось по всему небу белесой пеленой, пугающе похожей на то смертельное покрывало, что задергивало глаза убитых животных.
Ветер порывами бил в лицо, заставляя отворачиваться и смотреть на нахмурившуюся рябь с белыми пенными верхушками.
Гойгой связал ремнями лахтачью и нерпичью туши, надел на себя упряжь, взял легкий посох в руку и, пригнувшись, двинулся к берегу, оставляя позади себя начинающее закипать море.