Коньшин тоже машинально посмотрел в окно. Снаружи, прижавшись носом к стеклу, белела резиновая маска, скорбное лицо мима. Петр встретился глазами с мимом. Лицо отшатнулось и исчезло. Тихо, лишь в форточку слышно, как шумит осенний ветер в облетевшем саду. Может быть, это все померещилось? Коньшин повернулся к жене. Она закрыла лицо ладонями Через стиснутые пальцы на тетрадки капали слезы и расплывались большими пятнами.
– Что это?.. Кто это был? – пробормотал Коньшин уже сердцем чувствуя беду.
Жена не отвечала. Слезы продолжали сочиться между пальцами… портя тетрадки. Как теперь учительница объяснит своим ученикам происхождение этих странных пятен? Коньшин автоматически прикрыл стопку промокашкой. Он уже узнал эту маску. Это был поэт Миркин. Теперь Петр понял все. И чрезмерное пристрастие жены к книгам, к вечерам отдыха, где играл на рояле и читал стихи Миркин; и эти бдения на кухне, и не зашторенное окно… Значит, пока он спал или работал в гостиной, они назначали свидания на кухне, часами смотрели друг на друга через стекло…
Вспомнилась Коньшину и ничем не спровоцированная истерика, случившаяся с женой однажды ночью. В этот день она поздно вернулась из клуба, где смотрела концерт художественной самодеятельности; Петр обратил внимание, что жена необычно задумчива, бледна, неразговорчива. Он приготовил очень вкусный из консервов "Сайра бланшированная в масле" суп, вскипятил чай, но она не притронулась к еде и рано легла спать, хотя ей надо было проверять тетрадки.
– Что с тобой? – спросил Коньшин, пытаясь привлечь к себе жену за еще девичьи плечи.
Она освободилась от его объятий неловким резким движением, потом подошла к зеркалу и, глядя себе в глаза, сказала:
– Зацелована, околдована, с ветром в поле когда-то обвенчана, вся ты словно в оковы закована, драгоценная моя женщина! Не веселая, не печальная, словно с темного неба сошедшая, ты и песнь моя обручальная, и звезда моя сумасшедшая. Я склонюсь над твоими коленями, обниму их с неистовой силою и слезами и стихотворениями обожгу тебя, горькую, милую…
Коньшин молчал. Жена давно уже не читала ему стихи. Да и сейчас, он понимал, эти строки предназначались не для него.
– Это… стихи… Миркина? – с трудом выдавил из себя Петр.
– Нет! Нет! Нет! – закричала вдруг жена. – Пора бы уже знать хоть каплю поэзии! Это Заболоцкий! Заболоцкий! О боже, как же жить дальше…
Жена упала па кровать и зарыдала. С ней сделалась истерика Пока Коньшин бегал за водой, истерика прошла; жена сидела на кровати в рубашке и расчесывала волосы.
– Извини, – спокойно сказала она. – Сорвалась… Сегодня был тяжелый день…
– Я завтра же выучу всего Заболоцкого, – сказал Коньшин виновато.
– Не надо. У тебя и так работы хватает. Я просто дура.
– Я выучу Заболоцкого…
– Просто дура. Истеричная дура.
Она обняла Петра за шею:
– Ты самый добрый, умный, самый труженик. Тебе не нужен Заболоцкий.
– Почему это мне не нужен Заболоцкий? – обиделся Коньшин. – Я люблю литературу. Просто у меня нет времени… Весь день на работе, а вечером этот кандидатский минимум… Но я найду время… Выучу Заболоцкого… И других… Ты скажи кого… Я не всех поэтов понимаю, и не все мне нравятся…
– Это прекрасно – что ты не все понимаешь. Значит, в тебе есть здоровое начало. Земное. Земля ведь тоже не понимает стихов. Ее удел следить за всем живущим, родить хлеб, картошку, ананасы… Убирать не нужный хлам….
– Какой хлам?
– Ну… нас… После, когда мы дадим потомство.
– Значит, я ассенизатор?
– Ассенизатор и водовоз, – он почувствовал в темноте, жена впервые за многие дни улыбнулась ему тепло. – Очень честный ассенизатор и щедрый водовоз.
Они легли спать, но Коньшин не мог заснуть и чувствовал, что жена тоже не спит. Как тогда, в первую их ночь в палатке, на берегу Дона…
– И все-таки… – Коньшин нашел в темноте Танину щеку и погладил ее. – Я хочу разбираться в поэзии. Ты бы научила меня… По сравнению с тобой я чувствую себя неполноценным. Я, например, не понимаю стихов Миркина, но знаю, что тебе они нравятся…
– Я тебе ни разу этого не говорила.
– Чувствую… И другим он нравится. Почему? Объясни мне.
– Миркин не человек.
– Как это понять?
– Ну… не совсем такой человек, как все. Он скорее какое-то иное образование, обнаженный нерв Природы, выведенный из-под земли и торчащий на ветру. Ему всегда холодно, всегда больно… Речь его невнятна, поступки непонятны. Он и сам себя не понимает.
– Но ведь у каждого поэта должна быть цель. Он должен чему-то учить.
– Правильно. Но вот у Миркина такой цели нет. Он просто говорит, что чувствует. Это мы должны толковать его чувства и делать какие-то выводы для себя. В этом его назначение. Но он даже и этого не знает. Разве знает, допустим… подсолнух или ромашка, для чего она растет?
Коньшин подавленно молчал. Он и не подозревал, что чудака Миркина можно воспринимать так.
– Значит, он гений? – спросил Коньшин.
– Не знаю. Слова придумали люди. Слова точно ничего не определяют. Он просто поэт.
– Что такое поэт?
– Человек, который пишет стихи.
– А что такое стихи?
Таня долго молчала. Коньшин ждал затаив дыхание. Впервые за два года совместной жизни ему приподнялся занавес, всегда закрывающий душу жены.
– Стихи?.. Стихи растут, как звезды и как розы, как красота – ненужная в семье. А на венцы и на апофеозы – один ответ: – Откуда мне сие? Мы спим – вот, сквозь каменные плиты, небесный гость в четыре лепестка. О мир, пойми! Певцом – во сне – открыты закон звезды и формула цветка.
– Тоже Заболоцкий?
– Цветаева.
– Опять я не попал, – огорчился Коньшин.
– И не надо обижаться на себя…
– Я и Цветаеву выучу. Хорошие стихи.
Таня нежно привлекла его к себе.
– Какой ты наивный… Наверное, за наивность я тебя и полюбила… Ты можешь выучить всех поэтов на свете, но это ничего не даст… Надо жить и болеть этим…
– Я буду жить и болеть.
– Глупый.. Это нельзя насильно. Кому что дано… у тебя своя тропинка, Прямая и чистая. Ты кормишь поэтов.
– Не хочу я кормить поэтов. Хочу жить твоим миром. Ты же не со мной… Ты всегда далеко, в другом измерении… Я не могу проникнуть в него… Как это сделать – я не знаю… Ты научи…
– И опять глупый… Глупый и наивный… Не мучайся… Живи, как живется… Это я виновата… Взбаламутила тебя…
– Но не можем же мы вечно жить в разных измерениях?
– Конечно… Это мучительно и никому не нужно…
– Расстаться…
– Нет, что ты… Я люблю тебя… Я за тобой как за каменной горой… Не представляю себе другого мужа…
– Потому что у тебя его не было.
Таня жарко задышала ему в ухо:
– И не надо… Не надо…
– Тогда иди ко мне, в мое измерение…
Он почувствовал, как Таня качнула головой.
– Не могу…
– Мое измерение примитивнее?
– Что ты… Не в этом дело…
Он шутя сдавил ее шею пальцами своими…
– Молилась ли ты на ночь, Татьяна? Говори правду!
– Каждому – свое измерение.
– Но мое хуже?
– Ой! Что ты делаешь?
– Хуже?
– Задушишь же…
– Ниже уровнем? Да?
– Сумасшедший! – Она зажала ему ладошкой рот. – Тогда умрем вместе…
Уже давно они не спали так, крепко обнявшись.
Больше никогда они не возвращались к этой теме, но стали как-то ближе друг к другу.
Но все-таки измерение Миркина пересилило его, Коньшина, измерение. Видно, не один час висел вот так поэт у окна его кухни На чем же он мог висеть? – машинально подумал Петр. Когда Миркин отшатнулся, послышался бы вроде какой-то грохот. Но под окном никогда ничего не лежало…
– Я выйду посмотрю, – сказал Коньшин.
Таня ничего не ответила. Петр набросил на полуголое тело плащ, воткнул ноги в сапоги и вышел.
Чисто сияло небо. Ветер дул с юга. Он дул порывами. Ветер нес еще летние запахи: сухой херсонской степи, нагретых за день скал Крыма, подвяленного винограда, еще теплого моря… Когда ветер затихал, побеждало дыхание севера. Оно словно таилось за забором, и едва переставали шуршать листья в саду, как тяжелый холодный воздух медленно заполнял все вокруг – и сразу начинало тревожно пахнуть снегом, колючей вьюгой, обнаженными черными кочками на вспаханном поле, побитой морозом полынью, белыми айсбергами Арктики…
Под окнами ничего не лежало. Колода была на месте. Больше ничего нельзя положить, чтобы дотянуться до стекла.
Коньшин вышел за ограду. При свете звезд он разглядел тщедушную фигуру поэта, которая медленно, с остановками удалялась в сторону центра села. Фигура двигалась рывками, словно бы согласовывала свои движения с порывами ветра; сделает пять-шесть шагов – остановится, отдышится и опять…
Сначала Петр никак не мог понять, почему так странно передвигается поэт, потом догадался.
Миркин тащил с собой что-то. Тяжелая сумка сгибала его почти пополам. Что же тащил с собой Миркин?
И вдруг Коньшина осенило. Поэт нес подставку. Конечно же… Только полоумному Миркину могла прийти такая идиотская затея: носить с собой па свидание подставку. А может быть, это кирпичи. С Миркина вполне станется, таскать за два километра кирпичи.
Вот поэт немного отдохнул, поднял свою ношу и понес дальше сгибаясь, извиваясь всем телом. В его фигуре была покорность судьбе и в то же время упорство и решимость. Глядя на упрямо двигающегося на край усыпанного звездами, словно сверкающей росой, горизонта, Коньшин понял, что упорства Миркина хватит надолго, может быть, навсегда… И если надо, он так и умрет на ходу, но не выпустит свою сумку с кирпичами.
"Это все, – подумал Коньшин. – Еще с одним измерением я как-то мог бороться…"
Он вернулся в дом и сказал жене, которая продолжала сидеть за столом, закрыв лицо руками:
– Я поеду на экзамены раньше времени… Пробуду около двух месяцев… Если ты позовешь, я вернусь… Если нет… что же, желаю тебе счастья… в твоем измерении.
Жена ничего не ответила. Через два дня он уехал в Москву, не попрощавшись с Таней. За эти два дня он не обмолвился с ней ни единым словом, спал на диване, в гостиной. Жена тоже молчала, уйдя в свои мысли. Лицо ее было грустным и неживым, словно печальная маска…
Он так и не получил ни письма, ни телеграммы.
…Сначала Коньшин решил, что кухня пуста. Если бы он не был на сто процентов уверен, что это его бывшая кухня, Петр подумал бы, что ошибся адресом. От былого уюта и чистоты не осталось и следа. Везде царил хаос. Стол завален книгами, тетрадями, засохшими консервными банками, пустыми бутылками из-под кефира… Холодильник открыт, видно, что не работает (у Коньшина сжалось сердце, как при виде больного дорогого существа). По углам висела паутина, полы давно не мыты. На веревке, протянутой из угла в угол, сушилось вперемежку мужское, женское, детское белье (разве нельзя развесить его в саду?) Повсюду следы запустения беспорядка, словно это не кухня, а чулан.
Таня и раньше не отличалась любовью к домашнему труду, уход за квартирой и приготовление пищи почти целиком лежали на Петре, а сейчас она, видно, совсем охладела к своим женским обязанностям, помогать же ей было некому…)
Коньшину не видна была левая сторона кухни Обычно там хранились запасы продуктов на день два, что бы не бегать все время в погреб, стояли кошелки с картошкой луком, капустой Петру почудилось в том углу движение. Он сдвинулся вправо, чтобы посмотреть кто там есть, и чуть было не свалился с колоды.
Вместо кошелок в левом углу кухни была спальня! Двухспальная кровать, тумбочка с зеркалом, детская кроватка. Теперь он понял, почему такой хаос вокруг. Они забили все комнаты, чтобы не топить их, и обосновались в кухне Что ж, наиболее рациональное решение. Никаких хлопот.
Таня и Миркин еще не легли спать. Вернее, они уже решили лечь, начали раздеваться, но остановились по чему-то на полпути. Супруги сидели на табуретках возле тумбочки и о чем то горячо шепотом спорили. На Тане была надета рубашка одна нога голая, с другой чулок полуспущен. Голова не причесана. То есть одна половина причесана, а другая нет, в непричесанной части головы торчал гребень.
Поэт же хранил на себе следы еще большей рассеянности. Начало спора, видно, застигло его, когда он принялся освобождаться от брюк. Спущенная штанина зацепилась за ножку табуретки и обвила ее, как черная змея, – наверное, раздеваясь, Миркин бегал вокруг табуретки, голая босая нога нетерпеливо притопывала по полу тем самым поддерживая по мере возможности своего хозяина в споре. Другая нога, полностью одетая в штанину, полосатый пижонский носок и лаковый туфель, снисходительно наблюдала, как нервничает ее коллега.
За это время, когда Коньшин не видел Миркина, он еще больше полысел и похудел. У поэта вырос лишь, кажется, один нос. Он стал большим и занимал пол-лица, впрочем, это, наверное, так казалось, потому что у Миркина появились очки. Отвратительные маленькие кругленькие очки местного производства, изготовленные из отходов пластмассы штамповочной мастерской.
Таня же после появления ребенка похорошела. Тело ее налилось, движения стали плавными, женственными; голова не вертелась нервно, как раньше, на тонкой шейке, а царственно сидела на белой шее.
Они то что-то говорили, не слушая ни себя, ни собеседника, то замолкали и долго смотрели в глаза друг другу, но это не был взгляд, которым смотрит мужчина и женщина в начале любовной игры, это был взгляд сообщников, готовых через минуту стать врагами. Из-за какого-то дела. Из-за потрепанных листочков бумаги, валявшихся на тумбочке.
Таня и Миркин не были связаны любовью, Петр это почувствовал сразу. Они были связаны идеей. И это страшно, это окончательно. Теперь не оставалось никакой надежды. Ибо любовь проходит, а идеи если и проходят, то вместе с людьми. Чем дольше живет человек, тем больше заражается идеей, которую он выдумал в юности. Но если бы он жил сам, но идеи тем и сильны, что они не могут долго существовать в одном человеке, они перебрасываются на других и поражают их, как эпидемия.
Миркин заразил Таню какой-то идеей, а это значит, Таня потеряна для Коньшина навсегда.
И это было так твердо, так окончательно, не оставляло ни малейшей надежды, что Коньшин не испытал даже боли. ИБО БОЛЬ ПИТАЕТСЯ НАДЕЖДОЙ. А Надежда – это сердце человека.
Коньшин смотрел, как они шептались над потрепанными листочками.
До того, как у него вырвали сердце, Петр боялся за себя: боялся, что может что-то сделать неожиданное, а если и не сделает, то с ним самим может случиться какая-нибудь неприятность, не зависящая от его поступков. Допустим, он вдруг потеряет сознание…
Коньшин смотрел на детскую кроватку. Мальчик спал, подложив ладошку под щечку, У него были бледные впалые щечки, рыжеватые волосики, тонкая ручка беспокойно ерзала по одеялу.
Коньшин впервые видел мальчика. Он знал, что ему около четырех лет. Петр спокойно вглядывался в лицо спящего ребенка. Мальчик не был похож ни на Таню, ни на Миркина. У него были мягкие черты лица, и он не был красив. У Миркина крупные черты лица, а мать ребенка красива.
Мальчик не был красив, но его лицо обещало быть честным, пусть немного безвольным, но честным и добрым. Ни одной черточки не обещало злости. Быть злым – несчастье для человека. Злые люди живут в муке и зависти. И живут они не долго, потому что терзают свое тело, измучивают его, и тело быстро изнашивается… Злые люди ставят перед своим сердцем и мозгом непосильные задачи, ибо они жестоки и завистливы, им хочется уничтожить всех врагов и иметь все, что есть у других людей. Но всех уничтожить нельзя и обладать всем нельзя, и поэтому организм злых людей не выдерживает – и они умирают раньше срока.
Добрые люди ничего не хотят чужого, они даже отдают свое, они спят спокойно, любят бескорыстно и надежно – и поэтому живут светло и долго.
Мальчик будет жить светло и долго.
Он узнал о его существовании из письма Татьяны. Это было первое ее письмо с момента его отъезда. Там было всего несколько строк без обращения и подписи.
Таня сообщала, что теперь она жена Миркина и что у них родился сын, и он похож на Миркина.
Коньшин долго не мог понять, зачем она написала это письмо, ведь о том, что она вышла замуж почти сразу же после его отъезда, он знал от Ивана Ивановича, с которым поддерживал связь, и от других знакомых, навещавших его в Москве; и она знала, что он знает. И о рождении мальчика он рано или поздно бы узнал.
Но потом Коньшин догадался, почему она написала это письмо. Она написала его из-за одной единственной фразы: мальчик похож на Миркина. Чтобы у Петра не оставалось никаких сомнений насчет Валентина. Чтобы он не питал никаких иллюзий. Чтобы он не предъявил на него права. Чтобы не отнял у нее сына. Или чтобы не смущал покой ее души ненужными сантиментами. Чтобы не усомнился в законности союза: Таня – Миркин – Валентин. Этот союз законен и нерушим.
Коньшин правильно понял это письмо. Он не сомневался ни в чем почти четыре года. Он подавлял в себе малейшее шевеление мысли на этот счет…
Он не выдержал только сегодня. В совмещенный с защитой диссертации день рождения он решил посмотреть на мальчика. На всех них троих. Коньшин был уверен, что если он посмотрит на них троих, то все сразу поймет.
Просто наступил такой момент. Бывают в жизни моменты, когда все совпадает, случайности выстраиваются в одну линию, И удается узнать ТАЙНУ. Таких моментов очень мало в жизни, но они есть, важно вовремя их почувствовать и не упустить.
Когда он вышел из ресторана "Советский" и увидел маму с ребенком, то почувствовал, что такой момент наступил. Что если он сейчас поедет в аэропорт, то билеты будут, автобус в Покровское станет ждать его на автостанции, окно его бывшего дома будет светиться во тьме; он увидит их всех троих и узнает Тайну.
Коньшин висел на окне, прижавшись носом к стеклу, как когда-то висел Миркин. Теперь они поменялись местами. Теперь Миркин сидит полуголый в его доме, сидит полураздетый, чувствует себя хозяином, ибо только хозяин в своем доме, рядом со своей женой, которую никто не заберет, может чувствовать себя свободно полуголым. А он, Коньшин, висит на холодном ветру в мокрых ботинках… И ему еще топать и топать в мокрых ботинках. И еще неизвестно, подвернется ли машина.
Вдруг мальчик на кровати приподнялся, протер глаза и уставился на окно. Коньшин не успел отвести взгляда, и они встретились глазами. Теплый со сна несмышленый мальчик в своей кроватке и озябший, с побелевшими глазами, взрослый мужчина за окном.
Минуту они смотрели друг на друга, потом мальчик потянулся к окну руками. И Коньшин отшатнулся, как тогда Миркин… Он отшатнулся, сорвался с колоды и упал. Петр упал спиной в сугроб, на желтую полосу и остался так лежать. Ему был виден желтый абажур. Петр лежал, похожий на опрокинутого на спину жука, смотрел на желтый абажур и думал о том, что он разгадал Тайну.
Мальчик – его, Коньшина, сын.