XIX
По городу ходили странные слухи. Говорили, что Старосило, возмущенный выговором инструктора, созвал ячейку и предложил изыскивать средства. И сразу же кто-то предложил устроить маскарад. И над ним посмеялись, попросили чаю, и кто-то вынес предложение, закурили. И они сидели до поздней ночи и по каждому пункту спорили, и товарищ Старосило не говорил, что пора идти домой, и возникало много сомнений, и они стали говорить о рационализации и о том, что пора бы посмотреть, как в самих-то Мануфактурах работает ячейка, и они сами едва ли сделали больше, чем кто-либо, и хорошо бы посмотреть, как иностранцы осматривают древности кремлевские, и вопросы перекидывались, вплоть до того, что коснулись жен и кто с чьей женой жил, и они смотрели друг на друга откровенно и были довольны, что можно так разговаривать, и спал курьер, и неподвижный заседал товарищ Старосило, и он председательствовал.
И вот курьер стал разносить странные записки по учреждениям, по этим запискам выдавали [вещи], и затем стали изумляться все больше и больше, и эти посылки лежали, одна записка была в склад: "Выдай палатку", другая - к коменданту: "Пришли пулемет". И тот подумал, что это надобно для учебных занятий, прислал, и принесли еще рояль, и весь коридор был завален, и вещи прибывали, и наконец товарищ Старосило сказал:
- Все ложь и заседания! В книгах прочитаешь романы о любви, но не может этого быть, так как сидим и работаем по восемнадцати часов, и до любви ли тут?
И еще послали записку: "Выдайте пятьдесят орденов всем курьерам и низшим служащим".
В кооперативе удивились, когда поступило это требование, написанное двумя карандашами разного цвета. Постучали, а там не слышали, и тогда взломали двери и вошли в страшно прокуренную комнату, и там спал на столе, положив голову на чернильницу, товарищ Старосило, а остальные сошли с ума и в том числе следователь, которому должен был признаться П. Ходиев, который не уважал ничего и презирал суд и все прочее, то, что он отвергнул и что вновь заняло все помещения.
Товарищ Старосило признал, что хотя люди и сошли с ума, но первое их предложение было внесено еще тогда, когда они здраво заседали и когда им не казалось, что они летят в дирижабле к Северному полюсу завоевывать для советской власти Северный полюс. Товарищ Старосило много писал в центр. Он считал, что районирование произведено не с целью, конечно, его унизить, но что оно произведено неправильно, это факт, он любил думать об угнетенных и думал, что и его угнетают. (…)
Он видел на морозе, как наборщики подле типографии меряют кулаки и один из них говорит:
- Тут дело не в объеме, а в весе удара.
У него стояла кровать красного дерева, о котором он даже не подозревал. Он из тумбы, тоже красного дерева, достал водку и соленый сморщенный огурец, он выпил и сидел с огурцом, тесно сжатым, но тот так засох, что и вода из него не капала.
XX
Ясно, что Кремль готовился к стенке и к смерти П. Ходиева, как хулигана, который не может защищать дело святой церкви. И бог отказался от него.
П. Ходиев ходил со всеми прощался. Он увидел Гурия и предсказал ему многие мучения, и Гурий тоже не мог его остановить, и жало он не мог выдернуть. Он повстречал и приехавшего П. Рудавского, который мимо проезжал, но задержался, взяв птицу, не посмотрев, но стало ему стыдно, и он задержался на денек. Теперь он смотрел ласково на П. Ходиева.
Е. Чаев признал, что поход Вавилова не удался и что бессильно против него направлять орудие клеветы, что его убирают. Однако участок этот сильно важен, вот почему Еварест и преподал П. Ходиеву несколько советов.
Гурий и его отец были грязны, а им даже не топили бани, они сидели на кухне. П. Ходиев надеялся, что выйдет Агафья, но она не вышла. Гурий только сказал:
- Похоже на то, что наша библия печатается кровью.
Баптисты прервали с ним переговоры, не видя за ним авторитета. Дело не в Вавилове, выяснил совершенно точно Е. Чаев, и не надо никого ни подкупать, ни убивать.
На "стенку" вели, как всегда, медведей, день был солнечный, яркий.
Кремляне забавлялись. Медведи ходили с бубном и с утомленным Л. Сабанеевым. Он отощал, но не уходил. Кто-то держит в своих руках все пружины любви, думал П. Ходиев, он чувствовал просветление. Его жена с ним поссорилась, она все сравнивала, и он разозлился на нее, не сказал, правда, ни слова, но она поняла. Она осталась сладострастно смотреть в окошечко, она что-то, наверное, говорила уже с М. Колесниковым.
Вавилов напряженно наблюдал за Колесниковым. Вавилов не хотел было идти, но С. П. Мезенцев принес ему котомку, и он пошел, - "последний раз". Он чувствовал себя более свободно. Он ждал, что к нему зайдет П. Ходиев, но тот не пришел. Он ради него встал рано и просил старушку, которая постоянно в коридоре стояла, сказать, что и где он.
Сначала кинулся драться Е. Дону, затем монахи-наборщики кинулись на "пять-петров" - баптистов. Весь поселок Кремлевский спешил к заводи Дракона. Группа боксеров целиком присутствовала на сражении, "пять-петров" побежали, чего не мог вынести М. Колесников.
Мануфактуристы остановились. П. Ходиев скрывал себя в толпе, но вот выступил он. М. Колесников вытянул к нему руки, кулаки были развернуты, и у П. Ходиева тоже. П. Ходиев быстро налетел и посыпал ударами. Он пробивался к М. Колесникову. Удары сыпались. Люди падали. П. Ходиев прорвался наконец. М. Колесников крикнул ему:
- Не смотри на небо, родственник! Драться еще долго, солнце высоко, и не вытирай пот со лба!
Ходиев не думал ничего этого делать, но как только М. Колесников крикнул это, он решил поступить наоборот, он вытер пот и взглянул на небо - Милитон ударил его в висок. Он встал, взмахнул рукой и повалился, стал кататься по снегу. М. Колесников устремился на монахов.
- Кого боитесь? Бога боитесь, не отца ведь!
Монахи дрогнули. Мануфактуристы гнали кремлевцев до самой стены. М. Колесников исчез, они решили, что он ушел пить чай в чайную. Они разошлись с хохотом. Поднимали стонавшего П. Ходиева и повезли в больницу, сказали, что и нос сломан.
П. Ходиев, идя на сражение, встретил актера, который его отговаривал и говорил, что ему негде ночевать, актера взяли за рукав, он увидел Луку Селестенникова, и сказал тот ему:
- У меня переночуете.
И профессор тут же подскочил и сказал, что у вас у самих-то нет квартиры, он был одет в пальто с барашковым воротником, но вид у него был дрожащий. Подошла Клавдия и сказала:
- Здравствуй, Лука Семеныч, подлец ты и негодяй.
Она ему плюнула в лицо, ударила было его, но отобрала руку.
- Не буду рук марать!
Профессор был в ужасе, но Лука Селестенников с серым лицом взял под руку актера, и тут подвернулся Пицкус и увертливый Сенечка Умалишев и сказал, что профессор приглашает всех: он назвал фамилии (актер только вздрагивал) прослушать нечто в чайной у А. Щеглихи. Актер было замахал руками, указывая на профессора, но тот отмахивался, и они друг на друга смотрели с ужасом, но Лука Селестенников повел их. Лука Селестенников сказал Клавдии:
- Можешь и ты пойти.
Она только плюнула и сказала:
- Все наслаждаешься своим падением.
После драки пришел Е. Бурундук, но он не пошел на стенку, а только взмахнул колом, побил несколько человек, мимо него бежали от Вавилова кремлевцы, и Е. Бурундук кинул кол и ушел. За ним мчался, увязая в снегу, И. Буаразов. Вавилов шел грустный и усталый.
Ольга, жена П. Ходиева, ждала его со сладострастием, она любила всякую кровь, у нее была странная истерия - М. Колесников решил свою победу довести до конца. Начиналась метель, и дула поземка. Было холодно, кровь замерзла у него на руках.
Она сидела у крыльца. Она сидела и сравнивала, кто и как может курить, и странное чувство владело ею, она мало работала и была сладострастна, а муж не удовлетворял ее, и она томилась, но не знала, как можно ему изменить; кругом лежали хомуты, и дым стелился через них, она курила много и пропустила дым через нос, и ей стало как будто легче.
Муж засыпал быстро, а ей хотелось позабавиться, и он смотрел на это не как на развлечение, а как на печальную необходимость, и это ей казалось странным, да и всем в Кремле, кого она знала, любовь казалась такой, даже и Агафье, которой она не верила, и чтобы досадить, ей показалось, что в окно смотрит Агафья, она так и посмотрела на М. Колесникова, но, с другой стороны, она верила своему Прокопу, и ей казалось, что он биться идет потому, что она стремится к хорошей жизни и желает, чтобы П. Ходиев одерживал победы, и чтобы он не трусил, и чтобы о нем так же много говорили, как и о Колесникове.
Она сидела у окна, и странное томление, связывавшее ее, нравилось ей, и она не думала, что его можно будет когда-нибудь ощущать, какое-то забвение битвы: она видела ворота, перекатывающийся снег, и по нему бежали мальчишки, и она знала, что П. Ходиев должен победить, так как ему достаточно лишь поверить в свои силы и подумать, что он тут сделает, с таким же упорством, как делал он хомуты, и хотя теперь Н. Новгродцев умер, и П. Ходиев, никогда раньше не достававший кожи, стал теперь эту кожу доставать, и это злило его, потому что ему казалось, что Н. Новгродцев существовал неправильно и на его шее. Вошел в ограду М. Колесников со своими красными руками. Она смотрела оцепенело и восторженно, как он сорвал вывеску у ворот, на которой было написано мелом "Делаю хомуты", сердце ее захолонуло.
Она подвинулась по лавке и перекрестилась, слабость, владевшая ею, не покидала ее, а еще брала глубже, она знала, что хорошо бы закричать, но кричать она не могла, он вошел, и она увидела окровавленные его кулаки, он одной рукой положил ее на лавку, а другой скинул с себя чрезвычайно легкую одежду; дверь так и стояла открытой, а они оба не замечали.
Он упал на нее.
Потом встал и снял с ее руки бирюзовое кольцо, и лицо у нее было блаженное. Он плюнул ей в лицо; она не шевельнулась.
М. Колесников пришел к Зинаиде. Она читала книгу. Он сказал:
- Нет человека сильней меня и храбрей тоже.
Он кинул ей на колени, куда она положила книгу, бирюзовое кольцо и сказал:
- И жена его не красивей тебя.
Она сказала ему, перелистывая книгу и отдавая кольцо:
- Я тебе не жена, Колесников, тебе присылали повестку на суд, и суд признал, что ты ведешь себя недостойно гражданина СССР, и развел нас, а что касается кольца, то мы, коммунисты, кольца, ни свои, ни чужие, не носим.
Лука Селестенников просил Пицкуса и Умалишева собрать всех в чайной, но затем он закрыл перед их носом дверь и сказал:
- Поминки будем справлять по П. Ходиеву. Вот вы - представители общественности, а как вы смотрите на то, что у вас под носом драки по кварталу длиной. Стыдитесь.
И он захлопнул двери. Профессор кинулся было улаживать, но оттолкнул его и сказал:
- Так-с, мы вас ждали много лет, пора вам рассказать. Вы нас старались запугать, и даже Клавдия по вашему заказу плюнула на меня. (Актер испуганно замахал на него руками.) Вот мы собрались и требуем, чтобы мы рассказали все, и про Неизвестного Солдата и даже то, что коренится в ваших тайниках и во всем, не стыдясь и не боясь, и то, чего мы сами трепещем и стыдимся, все. Как звали Неизвестного Солдата?
Актер сказал слабым голосом:
- Да, я сознаюсь, но его звали Донат.
- Донат! - воскликнул профессор утомленно. - Не может быть, убейте меня, вы клевещете.
Актер было оживился, но профессор быстро оправился, и актер сказал испуганно:
- Нет, нет, я расскажу, Лука Семеныч, только не бейте меня, как вы меня били. Я все расскажу. - Он испуганно оглянулся и начал дрожащим голосом: - Что есть неизвестный солдат, граждане? Есть ли это фикция, мечта, нечто трансцендентальное или это был человек?
- Как его звали? - прервал Лука Селестенников. - Его звали Донатом.
Все посмотрели на профессора. Он ринулся было сказать, но Лука Селестенников махнул на него раздраженно и уставился на актера. Профессор замолк. Актер присел и сказал:
- Это был человек, а не гуммоза и краска, и он был солдат французской армии, как и я, и вы знали это, а я знал его.
Глава девятая
Подлинная история Неизвестного Солдата, спасшего Францию
- Граждане, я возмущен, я много лет возмущен, и сегодня, да откровенно сказать, уже давно, я почувствовал, что возмущение и желание изобличать доставляет мне неизъяснимое удовольствие. И сегодня я должен в этом сознаться, потому что вы все, как увидите из сказанного ниже, чрезвычайно заинтересованы в моей истории, и то, что я про себя скажу, вы это пропустите мимо ушей, так же как вас мало интересует книга, которую вы взяли в общественной библиотеке, - сколько лет она проживет. Да, я имел чин - за этот чин и за красование материей, основа которой имеет несколько серебряных и золотых нитей и которая лежала у меня некоторое время на плечах, - я понес достойное и тяжелое наказание, и об нем я рассказывать не буду.
С этим чином я помогал привезти на французский фронт русских солдат, потому что в начале войны я записался добровольцем, так как жил долго во Франции, не эмигрантом, а возмущенным актером так тогда называемых императорских театров. Я и тогда обличал, я и тогда возмущался, я требовал обновления новыми талантами, и мне говорили: "Дайте нам такой талант, чтобы мы могли спасти положение". Я им такого таланта дать не мог. Но буду говорить о фронте, впрочем, мы начнем с другого, оставив историю на позднейшее.
Сознаюсь, я со злорадством наблюдаю эту кашу, которая заварилась в России. Я хотя и Францию тоже, сознаюсь, презирал, хотя и получал установленную пенсию, так как сражался с большим успехом и даже некоторым образом обратил на себя внимание верхов, но тем не менее я жаждал работы, мне хотелось приехать в Россию, указать, возмутиться. Я бы никогда в нее не приехал, если бы не одно возмутительное обстоятельство, которое пробудило во мне страх и которое говорит мне, что там не немцы приехали, а французы, и приехали они вот за чем.
Я сижу вечером… в кафе, пью ликер - зеленый, тот шартрез, который вам привезли немцы, подходит ко мне некий человек и шепотом говорит, что по делу чрезвычайной важности и по делу Республики меня просят в комендатуру. Я пошел. Я солдат - и доброволец, не забудьте. Одним словом, мне дали в зубы пакет и направили в Верден, там я получу нужные сведения, а в Вердене я пришел к генералу П.-Ж. Дону.
Я вижу по вашим лицам, что имя это вам знакомо, а если кому не знакомо, так я скажу, что этот молодчик был инструктором, что ли, как это теперь называется, в типографии Кремля и ставил здесь машины, и сейчас произведите движение и сбегайте за его сыном с тем, чтобы он узнал историю или, вернее, некоторые биографические данные из жизни своего отца, небезызвестного французского героя, много прославленного знаменитыми фотографиями. Я понимаю, почему он меня вызвал, едва ли это был у него сознательный поступок, вернее, то, что называется мучениями совести, всплыло или начало всплывать и все то, что привело его к страшной катастрофе, о которой полезно будет узнать его сыну. Он посмотрел на меня с каким-то темным сладострастием и сказал:
- Солдат, на нас выпала великая честь, мы должны выбрать среди многих трупов труп одного француза из полков, которые погибли на девяти секторах верденского сражения, будет взято по одному телу, все это уложено в гроба, и тогда выберется один, которого и похоронят под Триумфальной аркой в Париже, вместе с сердцем Гамбетты.
Он испытывал странный восторг. Он, видимо, и меня хотел подцепить на этот странный восторг или, вернее, чтобы я сказал, что знаю его тайну, я сразу все понял и сразу узнал его тихое лицо и медленные движения, те, которые я видел на том участке фронта в тот памятный вечер, о котором вы узнаете ниже. Он, видимо, хотел преодолеть себя, но разве можно преодолеть огромную силу Доната Черепахина, который и мертвый звал к себе и который оставил мне свое завещание - я его еще вам скажу.
Мы ехали по полю, разыскивая стоянку того полка, из которого решено было взять тело. Мы видели огромные однообразные поля могил и много крестов, чрезвычайно однообразных. Я знал, какого креста боится П.-Ж. Дону, но я к нему не шел, потому что я и сам боялся тех чувств, которые во мне бушевали, - не скрою и не боюсь скрывать своей трусости и некоторой, скажем, подлости, - пришел с нами комендант кладбища.
Нас было трое, из уполномоченных старых бойцов. Генерал остановился. Сторож смотрел меланхолически. "Которую из этих могил разрыть, герой?" - спросил генерал чрезвычайно напыщенным голосом, в котором скрывалась явная трусость, чтобы не открылась та могила, на краю оврага подле желтого камня, похожего на трубку, и тот камень, о который споткнулся П.-Ж. Дону, тогда веля его убрать солдатам, - а они, потрясенные его великим злодеянием, не убрали. П.-Ж. Дону весь трепетал.
Я чувствовал сладострастие. Да, я должен сознаться, я подлый трус, и больше зловредного созерцания во мне, и где мне совесть предсказывает действовать, я трушу и замираю, а затем начинаю страдать и страдаю долго. Так случилось и на этот раз: генерал из всех, кто там стояли, несомненно, меня не узнал, но он чувствовал, что я знаю [его] какое-то тайное отношение к могиле Доната, и он думал, что если один из нас выйдет и покажет на одну из могил и покажет тело Доната, а если выйду я, жалкий Старков, то я не осмелюсь показать тело Доната, и я не вышел, в этот раз трусость сослужила мне хорошую службу, потому что и генерал, видимо, и я смотрели на могилу Доната, и тот солдат, который стоял рядом со мной, подошел к могиле Доната и сказал: "Этот".
И таким образом гроб Доната попал в число тех восьми гробов, которые отправили в Верден.
Я сидел в солдатском вагоне. Мы смеялись и шутили, что теперь едва ли мы узнаем те гроба, потому что перенесут тела в новые гроба, но судьба меня вела уже до конца - мучая и заставляя быть свидетелем мучительства других, правда, это мне доставляло большое наслаждение, и я был твердо убежден, что П.-Ж. Дону будет наказан достойно, раз началось уже наказание. Я от злорадства спал плохо. Мы подъезжали к Вердену. Мы все время играли в карты, я не люблю этого развлечения, но день был ветреный, и когда показались крыши Вердена, ветер унес наши карты, и мы хохотали, так как они попали кому-то в лицо.
Была у нас в лазарете, - я уже переношу действие к тому, как очутился Донат Черепахин в могиле подле желтого камня, похожего на трубку, и о котором все думают, что он лежит для дела, настолько у него деловой вид, - была старшая сестра милосердия И. П. Мургабова, женщина, которая несла свою девственность и верность, и ее все уважали, хотя я и про остальных ничего не скажу плохого.