Он посмотрел на нее испуганно. Пицкус носился чрезмерно. Вавилов побывал у Трифона Селестенникова, и так как тот был упорно помешан на том, что необходимо ввести в Кремль машины и вообще его индустриализировать, - он написал по сему даже проект, он сказал Вавилову, что, по его мнению, С. П. Мезенцев продавал пряжу в Кремль - и странный блеск ненависти мелькнул в его глазах, и он сказал:
- Дело едва ли обошлось и помимо моего отца.
Вавилов, изнеможенный припадком мнительности и тем, что не осмелился сказать архитектору того, что он хотел сказать, - вяло прослушал его и согласился идти в Кремль. Затем пришел Лясных и сказал, что мадам Жорж будет новой руководительницей кружка и что он мечтает - и сделает водопровод в клубе. Лясных сделал некоторые удачные открытия в деле расследования кражи пряж; ему, очевидно, по всей его манере разговора, помогала Лиза Овечкина, - и Вавилова это задело за живое. Писать доклад и обследовать Кремль - вот во что, несомненно, втянули бы его, и это было бы победой над его мнительностью, и он уязвил бы Колпинского. Но он не мог писать, он написал только небольшую записку.
Зинаида, получив записку, сочла это как бы за намек. Она слышала уже много о делах Вавилова, она боялась ему верить. Она уже знала, что ему известна ее связь с Колпинским, и чтобы быть беспристрастной, она сама решила войти в комиссию и сама поехала в Кремль. Дела ее улучшались, Литковский не был назначен на ее место; затея с переселением служащих была удачей.
Колесников прекратил ее посещать, она, казалось, была вправе получить наслаждение, она его и получила. Она чувствовала, что еще немного и - она перенесет свою деятельность на детей, но тут встало странное препятствие - Витя Петров, который ей очень нравился, но она смогла отказаться от него, едва только узнала, что Вавилов собирается идти в Кремль. Она не хотела ему мешать - и это было ей неприятно, втайне ей хотелось, может быть, чтобы его все-таки убили.
Она стояла на лестнице - и так думала…
Глава семьдесят седьмая
Товарищ Старосило чувствовал себя плохо; тревожное состояние в Кремле отражалось на нем, хотя он его и презирал. Он решил посоветоваться с профессором З. Ф. Черепахиным. Он послал ему бумагу - "совершенно секретно" и назначил странное место - у бревен возле сруба, который хотел купить покойный Е. Рудавский. Профессор З. Ф. Черепахин, подходя к бревнам, в которые, он видел, нырнула какая-то странная фигура, смеясь, чтобы показать, что видит всех подслушивателей, сказал:
- Надо бы осмотреть, если вы назначаете мне секретные места для разговора.
Старосило посмотрел на него тусклыми глазами и ответил:
- Что же мне скажут мои товарищи, что я не могу спокойно сидеть на бревнах? - Он сказал: - Вы - профессор, но вот скажите: если я не болен, то почему я выскакивал на каждый крик "караул!" и почему меня религиозные дела не касаются, меня раньше тянуло к Вавилову, но я простил бы его высокомерие, если бы меня призвала партия, но партия меня не зовет. Я боюсь, что в ней слишком много людей успокоившихся и тихих.
Профессор сказал:
- Я уезжаю на несколько дней в Москву. Я ваше состояние понимаю, близость Агафьи и меня тоже тяготит, я поеду, произнесу речь, восхваляющую государственный оптимизм, отдам, так сказать, дань - и возвращусь.
Товарищ Старосило сказал:
- Раньше я боялся беспартийных, а теперь зову и беспартийных. Я одинок.
Он тяжело встал. Профессор сказал ему, зачем же он вызывал его совершенно секретно, можно было б зайти, а то перепугал семью. Товарищ Старосило щелкнул пальцами:
- Экскурсию, понимаешь, хочу, походить по храмам, никогда не был, хотя и ненавижу их с детства. Мне не скучно, потому что скука бывает у сытых людей и признак сытого общества, а я хочу заседать в Мануфактурах, а не в волости, а там выдвигают других, а не меня.
Он пошел. Ему не стало легче, потому что, едва лишь сел рядом с профессором, он почувствовал к нему враждебность. Тотчас же, кривляясь и ломаясь, выскочил из-за бревна С. Гулич и пошел за ним, кривлялся, твердо убежденный, что товарищ Старосило не обернется. А он точно - не обернулся. Жена у него где-то служила, он ей писал письма, похожие на отчеты, убеждая ее поступать так-то, а не иначе. Она ему отвечала такими же письмами.
С. Гулич вернулся и остановился против профессора. Вид у него был гнусный. Он, глядя прямо ему в глаза, сказал:
- Видишь, нашего бога все, даже коммунисты, признают, а ты, сколько хочешь, живи здесь, но не поймешь. И сыном твоим ты хвастаешься, но совершенно зря.
Он широко перекрестился. Профессору стало страшно. Он, в данный момент, именно хотел быть государственным оптимистом, но он собрал последние силы и сказал:
- Видите ли, если вы на меня кинетесь бить, то я с вами не справлюсь - ясно, но сопротивляться я вам буду, и, кроме того, - он приходил в ярость и поднял указательный палец нравоучительно, - не запугаете, не запугаете, я не уеду - и материалы соберу.
С. Гулич, видимо, струсил. Его напугало слово "материалы". Он развел руками и, пытаясь понять слова профессора, вдруг почувствовал усталость. Он сел на бревна. Профессор стоял перед ним на фоне Кремлевской стены. Подошел Е. Дону. Он сел рядом и сказал:
- Ты с профессором не спорь. Ты его оставь, ты поди лучше в Мануфактуры и позови сюда актера для окончательных разговоров со мной, о чем они говорили с профессором?
С. Гулич сказал, злясь:
- Вот он на меня не хотел посмотреть, он в смелости своей видит наслаждение, а я вижу в том, что он на смерть свою оглянуться не хотел, а со смертью лучше не шутить.
Он с удовольствием вызвался поговорить и привести актера. Его спрашивала Агафья, отнес ли он письмо. Он сказал, что отнес, но что ответа не будет, так и сказали. Агафья ничего не понимала, но, занятая устройством дома, не придала этому значения.
Клавдия вела себя странно, она пришла в церковь позже, всю вечерню, но в церкви было много народу. Е. Чаев ходил между народом, собирая в кружку и высматривая людей; некоторых людей он отводил в сторону и сообщал им что-то.
Вечером было собрание общества хоругвеносцев, и ночью С. Гулич привел с Мануфактур Клавдию на Волгу смотреть крестный ход в метель. Крестный ход состоял из двадцати пяти человек, они прошли узкой улицей к проруби - и впереди шел протоиерей Устин, за ним женщины в белых клобуках и повязках, затем Клавдия увидела лицо И. Лопты, изможденное и с горящими аскетическими глазами, более тонкое - его сына, все высматривающего и идущего почти неслышными шагами. Она не утерпела и взяла его за рукав. Он вошел. Он не знал ее, и она сказала ему с ненавистью:
- Искушение несет, не возьмет меня твой бог, не завербует в свою общину.
Он переложил икону на другую руку - и свободной рукой благословил ее. Она плюнула ему в руку. Он, не вытирая руки, взялся за икону и пошел. С. Гулич извивался подле:
- Совершенно верно, я агент Щеглихи, может быть, и хочу завербовать тебя к ней на службу. Щеглиха скучает служить кассиршей, она привыкла деньги класть к себе. Я сегодня с профессором разговаривал, тот выстукивал сегодня товарища Старосило и признал, что он накануне смерти. Клавдия, чего ты хочешь: ты хочешь предать Кремль или сыграть роскошную игру? Но ты должна завидовать - тебя, несмотря на все дары, не пригласили в церковь, про тебя открыто говорят, что ты агент.
Она посмотрела на него спокойно:
- Давай молиться.
Они слышали доносящееся из метели пение. Было страшно и грустно. Она встала на колени и вдруг заплакала. Она стояла у крыльца и плакала горько. С. Гулич вспомнил тоже все свои подлости - и тоже заплакал. Так они плакали, держа друг друга за руки, а затем она ударила его рукавом в рот, встала и сказала:
- Ну, бей, ну, бей меня, шпион. Закричу, завизжу, прибежит товарищ Старосило и спихнет весь ваш крестный ход в прорубь, и товарищ профессор будет жалеть лишь о том, что утонули старинные иконы.
С. Гулич сказал:
- Зачем же резать, вот ты ударила меня, а сама на такую штуку напоролась, что теперь всему Кремлю страшно будет. Хочешь, приведу к тебе товарища Старосилу за утешением; он придет к пролетарской б(…), не побрезгует.
Она захохотала:
- Ну, приведи, бог даст, тогда мы и выпытаем друг у друга, что мы за люди и чего нам ждать на земле и чего земля от нас ждет. Пойдем, я провожу тебя спать.
Она проводила его и, идя одна в Мануфактуры, так думала: зачем ее С. Гулич приводил смотреть странный крестный ход, крадучись, и ей подумалось, что если - жалость, то жалость он у нее вызвал, но в то же время умиление перед Агафьей, которого раньше у нее не было. К Старосило она чувствовала симпатию, и хорошо б, если б она к нему сходила.
Глава семьдесят восьмая
Рабочие, оказывается, не знали ее слов - он должен был разведать о пряже. Задания, записанные им, требовали всего этого. Кроме того, Вавилов думал, помимо своей мнительности, создалась у него мысль о Кремле, что это место, откуда его преследуют. Там у него были постоянно неудачи, и ему очень не хотелось туда идти, но он все-таки пошел. Он набрался наглости для разговоров с Витей Петровым. Тот создавал какие-то странные проекты, и Вавилов подумал, что, действительно, Зинаида может им увлечься. Он стал говорить о кражах и что ему необходимо узнать, кто здесь покупает.
П. Голохвостов рассказывал, что идут рассуждения о том, что чучело голубя над алтарем - деревянную скульптуру - делал знаменитый богобоязненный актер, игравший в религиозных спектаклях Христа. Экскурсия осматривала, и кто-то шутя щелкнул - а чучело и улетело. Он вспомнил, что И. Лопта видел, как С. П. Мезенцев поймал зайчонка и сказал: "С такой ловкостью долго не проживешь" и сломал ногу ему. Конечно, с С. П. Мезенцевым надо быть осторожным. Ему очень и больше всего из разговора понравилась идея переселения служащих - и что Вавилов уже член комиссии по обследованию квартир в Кремле.
П. Голохвостов (один из его подчиненных) улыбнулся:
- Агафью пойдешь обследовать? Сахар, говорят, взял сладость - с ее слов; слепые отказываются от посохов - и идут на ее слова; когда она пьет, то горло ее столь прозрачно, что видна идущая вода.
Он захохотал, но Вавилов почувствовал, что вся его мания преследования, пугавшая его, прошла, и он посмеялся вдоволь над словами П. Голохвостова и от него пошел к профессору З. Ф. Черепахину, который рассматривал с Буценко-Будриным фотографию. Он сказал:
- Это хорошо, что вы все зафотографируете, это необходимо для потомства, ибо выходит так, что нам необходим кирпич, по весне, и мы начнем разбирать Кремль.
Профессор З. Ф. Черепахин спросил:
- Кто же выдвигает такой чудовищный проект и кто его будет поддерживать?
- Я, - ответил Вавилов тихо.
Минутная слабость овладела им. Теплые волны как бы проходили через его тело. Он сидел, и почему-то вспомнились те планы агрономической сети, которые ему развивал Петя Голохвостов. Он сказал:
- Посмотрите, дорогой профессор, поднимаются массы, огромные массы, вам необходимо переменить тактику хотя бы до того времени, пока эти массы не научились думать. Вы человек умный.
- А к тому же времени поднимутся другие массы.
- К тому времени и вы полюбите свою работу.
Он вышел воодушевленный, профессор З. Ф. Черепахин посмотрел ему вслед:
- К сожалению, ткачихи берут верх в совете. Мне кажется, дорогой Буценко-Будрин, что спор о бессознательном в философии, покинутый, казалось бы, со времен Шопенгауэра и Гартмана, весьма реально возник в Советской России. Российские люди, весьма слабовольные, творцы бессознательного, захотели волю, а воля, обманывающая себя, всегда хочет оптимизма Надо им отпустить известную долю оптимизма. Я наблюдаю и ту и другую сторону и думаю, что бессознательное, то есть то тайное тайных, все чувства, вселяют в человека и взамен стараются всучить ему государственный оптимизм. Есть ли воля? Вавилов вам яркий пример. Он сейчас отказался от мнительности. Смотрите, какие у него сумасшедшие глаза!
Вавилов увидел Агафью. Он подошел к ней прямо и сказал:
- Я - Вавилов, вы небось слышали, не знаете ли, кто здесь пряжу прячет?
Она улыбнулась гордо и сказала:
- Вас тоже в комиссию по обследованию?
Он кивнул головой. Она сказала:
- Дом мой принадлежит общине. Хорошо бы, если бы комиссия прошла мимо, потому что это будет мешать религии, а вы ведь, кажется, не хотите мешать религии?
Он кивнул:
- Зачем вам мешать? Так, по-вашему, у кого пряжа?
Она посмотрела вдоль улицы и сказала, открывая калитку:
- Идут ко мне. Что хорошего, если они увидят меня с вами? Мне трудно вам указывать, но я все-таки думаю, что у Луки Селестенникова, да вам, наверное, и сын его сказал уже.
Она вяло улыбнулась и ушла. Он пошел. В переулке он встретил Е. Чаева. Он сказал ему:
- Вы бы ко мне зашли.
Тот испуганно посмотрел на него - и Вавилов подумал, что наглость его совершенно беспредельна, тогда он сказал:
- Простите, но я вас принял за другого, - и вежливо снял перед Е. Чаевым кепку.
Он почувствовал, что как ни странно, но профессор своими не совсем ловкими ответами лишил его мнительности и мании преследования; нелепо было думать, что тихие кремлевцы могут его убить, когда даже недоступная Агафья и та была слишком вежлива. Но он подумал, что он может сыграть на том, что был все-таки слух о том, что его хотят убить, и Агафья имеет какую-то злобу против Л. Селестенникова. Он прошел в чайную.
Л. Селестенников лежал на кровати. Вавилов в этот вечер чувствовал себя почти пьяным. Он спросил:
- Что, убить меня хотите?
И Л. Селестенников злобно ответил:
- Все сынок вам мой, все сынок подсылает. И убью. Вот как встану, так и убью. Девка меня околдовала, - сказал он горько. - Плохая или хорошая девка.
Он сказал, что на суде С. П. Мезенцев едва ли скажет, кому он продавал, Он не боится, тут дело хуже. Он наклонил голову и тихо сказал:
- Не выселяйте Агафью, тогда и скажу, тогда и признаюсь - и людей найду; и самому мне семьдесят лет, зачем меня на суд таскать?
Вавилов понял, что он сможет уничтожить С. П. Мезенцева и что визит к Л. Селестенникову был удачен. Он выходил. В сенях он увидел Дашу. Она его спросила:
- Какой человек Борис Тизенгаузен?
Он ответил ей вопросом на вопрос:
- Какой человек Лука Селестенников и не подкупил ли или, вернее, не приходил ли к нему С. П. Мезенцев с пряжей?
И она ответила со злобой:
- Надоело, всё про Агафью, весь Кремль про Агафью, наверное, и хуже ходили? Хромой? Ходил.
Вавилов ушел очень довольный. Он сказал, увидя, что Даша смотрит ему вслед:
- Тизенгаузен - хороший человек - и если жить с ним, лучше где искать?
Она и сама так думала. Она просияла.
Ему грозили Гусь-Богатырь, Зинаида, "пять-петров", машины и Т. Селестенников. Бодрость его исчезла. Он оглянулся со страхом. По мосту, не видя ничего, ехал Измаил.
Глава семьдесят девятая
Неукротимую гордость Агафьи радовало то, что испытание, которое она на себя наложила, вполне ей удавалось, и столько женщин погибло из-за мужчин, а она ничего.
В Кремле, вначале, после ухода И. Лопты, ей, должно быть, не поверили о ее невинности, или это ей казалось, и ей, как ни противно было самой, но приходилось обманывать кремлян, и только один Гурий смущал ее, но она хотела сослать его после съезда мирян и после того, как будет напечатана библия. После того, как люди обжились несколько в доме и почувствовали уважение, хотя и сопровождающееся слежкой, но она не считала это обманом, потому что думала, что это дело бога - и вообще она старалась меньше думать, а больше действовать.
В Кремле ощущался голод, уезд был из беднейших. Она шла и видела, что женщины выставляют на подоконник горшки, перевернутые вверх дном, в знак того, что им больше нечего есть. Она не испытывала беспокойства, потому что голод укрепляет веру.
Товарищ Старосило по тому, как посмотрела на него Агафья, уже понял, что ей донесли, и так как он не допускал мысли, чтобы его могли подслушивать, значит, даже профессор, человек, обладающий образованием и более или менее разумным взглядом на жизнь, поддался этой болтовне, этому гипнозу огромного количества храмов, этой старине - и отвернулся, и, значит, вчера он не желал разговаривать. Товарищ Старосило сидел у себя в канцелярии. Он слышал, как в соседней комнате рассказывали про охотника:
"Вот и пошел он на него, а медведь отвернул ему голову, а охотник идет. И тогда товарищи спрашивают жену: "Да была ли у него голова?" Жена отвечает: "Не знаю, но помню отлично, что шапку ему в кооперативе брала каждый год".
Товарищ Старосило понимал, что дисциплина вместе с уменьшением количества служащих в учреждении падает с каждым днем. Он достал бутылку. Он выпил. Тоска грызла его. Он услышал крик: "Караул!" Он выскочил на улицу сквозь насмешливые взгляды служащих. Все было обычно и противно. Он увидел малолетнего сына Милитины Ивановны, который смотрел на него. Несколько мальчишек стояло поодаль. Он спросил мальчишку:
- Это ты кричал караул?
И мальчишка ответил ему:
- Я желал тебя видеть.
Дети, в играх, пересмеивают его!.. Ему стало грустно. Дети, подпрыгивая и крича "караул", побежали дальше. Он смотрел на свои сапоги, перенесшие так много войн и так обильно смазываемые салом. Он возвратился. Он сел у окна. Он вспомнил сражения, так, как их рисуют на плакатах, ибо так, как это происходило на самом деле, было совершенно некрасиво и даже отвратительно. Он шел, убивал. Он, например, каждый сотый труп офицера ставил вверх ногами, а теперь и подумать об этом противно. Теперь его считают за пьяницу, за сумасшедшего, его ссылают черт знает куда, и он должен мучиться и сидеть с чиновниками. Ради того он воевал и убивал, чтобы вот напротив вика стоит полусгнившая избушка, вся в подпорках и покрытая дерном, на котором даже нагло выросли две березки по пол метра высотой, - и что же, сколько изведено бумаги, какие старания сделаны для того, чтобы горкомхоз убрал эту отвратительную избушку, а недавно товарищи прислали бумажку - с написанной сбоку резолюцией синим карандашом: "Товарищи, прекратите бюрократическую переписку". И сейчас ему подсунули эту бумажку. И сейчас подслушивают его разговоры и устраивают нелегальные крестные ходы в Крещенье, на Волгу.
Он выпил стакан водки! Ему стало трудно жить. Он еще выпил. Но ему не было легче. Он верил в революцию, он желал революции, но он чувствовал, что его жизнь бесславно сгниет в этих душных комнатах с розовощекими канцеляристами, Митей да Сашей, занимающимися футболом и прическами. Он вскочил, снял сапог и вошел, прихрамывая, в соседнюю комнату. Митя и Саша сидели смирно. Они сидели смирно, хотя, наверное, уже сочинили анекдот, который можно было б рассказать про него.
Он поставил сапог подле высокой папки с делами и сказал, поднимая руки:
- Довольно для вас, дураков, и подчинения старому сапогу.