- Ясно, что при плановом хозяйстве не может быть кризисов, но, как ни планируй, международная обстановка такова, что без затруднений не обойдешься, - социализм строить не легко, всякий понимает, - и вот тогда, то есть при затруднениях, возникает мысль: не помогут ли вывести понизу ползущие силы. И тогда появляется Черпанов. Черпанов есть развязка. Он их выпускает, эти силы, прощает им прошлое…
- Иначе?
- Иначе они продолжают осаду, но с гораздо большим успехом, потому что приобрели внутреннюю свободу, то есть возможность найти любой исход.
- Вы черт знает что говорите, Савелий Львович! Иной исход! Да вас истребят, как мух, если вы будете сопротивляться строительству.
- Во-первых, я не сопротивляюсь, а помогаю строить, а, во-вторых, попробуйте истребить мух. Мух истребить совершенно невозможно, да что совершенно - хотя бы на две трети, как истребили младотурки, Энвер и Талаат-паша в 1915 году две трети армянского народа, после чего имели право сказать: "Армянского вопроса уже больше нет, потому что армян нет". А невозможно вот почему. Тысячу лет мы прививали народу, через посредство церкви и философии, привязчивый и неистребимый гуманизм, однако сами не будучи гуманистами. Попробуйте-ка вы, появившиеся правители из народа, отбросить от себя гуманизм. Жалко человечка! Гадкий он, ничтожный, хитрый и вредный, а жалко резать! И нож бритвой, и возможности полные, и результат впереди прекрасный, и тратить сил много ли! - чик по горлу и все! - а жалко. Не в состоянии слезы удержать. Иную дорожку выбираете. Пустой спор, Егор. Егорыч, не получится с мухами! Ну вот, возьмем вас, Егор Егорыч, к примеру.
- Какой же я государственный деятель, я выпадаю.
- Финтите! Однако же вы секретарь большого человека. И вот, допустим, вам бы приказали физически уничтожить всех живущих в доме 42. Допустив наличие чрезвычайной у вас необузданности, все-таки на шестом человечке истощились бы ваши силы и поблекла бы вывеска. Да, сказали бы, вот если б у окопа, винтовка в винтовку, - а вообще не лучше ли их использовать, ну хотя бы временно…
- Ага, временно!
- Да, временно. Четыре года передышки и общественного спокойствия. Имейте в виду, что я говорю не про себя и не про тех, которых я вел и переделал, а про других - их еще много, ибо помните, что в 1927 году частное капиталовложение в государственное дело достигало 30 %, которые готовы к борьбе и борются. Вот я и не допускал валютных дел, бандитизма, а они не брезгуют ничем. Четыре года солидирования! - кричите вы. Приятно, отвечают они, через четыре года неизвестно еще, какие силы возобладают. И тут для разливки спокойствия появляется Леон Ионович…
Я испытывал крайнее негодование:
- Не равняйте Леона Ионыча со сточной трубой. Полагаю, Черпанову вы не менее омерзительны, чем мне.
- Боюсь, вы слишком однообразны, Егор Егорыч, в своих суждениях. Ваша обязанность, как секретарь, доложить Леону Ионычу мои предложения.
- Вносите их, - завопил я.
- Я внесу лично.
- Выторговать хотите побольше!
- Пускай так. Я предлагаю прекрасно сделанный аппарат, чудесную материю в две тысячи триста восемьдесят восемь рабсил, готовых хоть сейчас для выставки и пробы труда, надо вывести только смысл наименования. Касательно же вашего утверждения, что я боюсь Лебедевых, - они, пускай, грубияны и вообще готовы для пули, то я племянников своих, Осипа и Валерьяна, рекомендую вам познакомиться короче, вооружил финками, кроме того, разве мало способов заиграть вредную личность, будь их и пятеро.
Вязкие грязные соображения внезапно шевельнулись во мне: а если Черпанов направил Савелия Львовича испытать меня, если он тащит меня к тому, чтоб я проявил малодушие? Взволнованность его, искательство и то, что он покорно выслушивал мои оскорбления, убеждали в противном, но я не мог отцепиться от своих соображений, они плелись за мной, кисли во мне, - особенно странное появление этой цифры 2388 рабсилы, - я чувствовал себя уходящим в какое-то топкое дупло, в какую-то болотистую вымоину… или я устал слоняться туда и сюда по коридору… как бы то ни было, выморенным голосом я сказал ему:
- Припоминается мне по этому случаю… был он настолько вежлив, что когда знаменитый человек посетил его и стал коротко обходиться с его супругой, то он, сидя на диване, притворился спящим. Брат жены, воспользовавшись случаем сна, потащил со стола, возле дивана, деньги. Он вцепился ему в волосы, сказав свирепо: "Неужели ты думаешь, идиот, что я сплю для всякого?" Про него же говорят, что, когда жена упала с порога, грохнув блюдо и жареную курицу в пыль, он заключил: "Так-то и я могу носить". - "Можешь-то можешь, - ответила жена, - но поскольку ты увидал это от меня!"
Когда я отделился от колонны, чтобы идти к себе, Савелий Львович исчез. Еле-еле, полусонный, добрел я. Доктор спал на спине, правая ладонь его уткнулась в левое ухо, у изголовья лежал лист бумаги. Я прочел: "Разбудите в 11. Выезжаю завтра Негорелое". Я горько ухмыльнулся. Как и что теперь мне ему сказать?
Ну и нагрузка - секретарь большого человека!
Токмо волнением объясним мой сон в течение почти целых суток. Я, если вы помните, лег ранним утром, а проснулся глухой ночью, часа в три; проснулся с выученной крепко-накрепко фразой: "Э, так вот ты какое задумал!" И фраза эта относилась к доктору. Он шнырял по комнатке, настолько горбясь, что казалось, он пробует приспособленность своих четверенок. Глаза его неимоверно блестели, хоть гаси. Я привстал, чувствуя себя страшно легким и очищенным. "Лежите, лежите, я на минуточку, за ножиком, - сказал он. - По очень сходной цене приобрел петуха. Будем стряпать, того ради будет обед небывалого размера". И точно, под мышкой его теперь лишь я разглядел петуха. Как ни толкуй вкривь и вкось причины важности этой птицы, одно бесспорно покамест, что пред нами был весьма крупный экземпляр с превосходным нежно-серым оперением, похожим на дым папиросы, с маленькой головкой, украшенной синим, переходящим в черный, гребнем и с огненно-рыжим хвостом. Ноги его были связаны носовым платком. Сидел он спокойно, и что-то неестественно умное выражал его взгляд, истоки чего-то обезьяньего, если не человеческого. На мгновение даже я смутился, глядя в его вразумляющие глаза, на мгновение подумал даже: "Не сплю ли я!?" И отвел взор. Петух опять нашел меня. Его глаза передавали мне такое презрение, с каким ни один человек не смотрел на меня никогда, и опять я подумал: "Нет, сплю, откуда петуху так смотреть?" Побуждаемый, скорее всего, этой тревогой, я сполз с тюфяка и босой ногой начал шарить на полу ботинок, все еще глядя в удивительные, я бы сказал, изливающие повеление глаза петуха. Заноза впилась под ноготь большого пальца. Я тотчас же выдернул ее - и рассмеялся. "Чего вы?" - спросил доктор. "Да мне показалось, что сплю", - ответил я. - "Сквозь рассвет вставая, всегда кажется, что спишь, - ответил весело доктор, шаря в узелке, где мы хранили пищу. - Вам йод?" - "Прошло", - ответил я, поспешно натягивая ботинки, вместе с тем искоса взглядывая на петуха. Из-под синего гребня петух наблюдал за доктором. Скоро доктор достал ножик, из тех, которые именуют "сапожным" - откуда он у него? - попробовал пальцем лезвие - и, честное слово, мне показалось, что петух ухмыляется. "Сами будете резать?" - "Другие", - ответил доктор уклончиво. И тогда я, стараясь поймать глаза петуха, сказал: "Разрешите мне прирезать!" И опять доктор с несвойственной ему уклончивостью ответил: "А там видно будет". - "Да вы не опыт ли какой намерены производить?" - "А там видно будет", - опять выпустил доктор. Петух теперь уже сидел на руке доктора, глядя куда-то поверх моей головы и будто говоря своим поразительно умным взором: "Нет ли у тебя, доктор, резака крепче сего?" Подстрекаемый этим особенным презрением, я быстро накинул платье. Доктор, нетерпеливо постукивая каблуком, ждал меня. Петух сидел бездвижно, и если б не его глаза, то вы б подумали, что на руке доктора сидит чучело. Торопливо покинув комнату, мы - еще более торопливо - почти бегом, устремились коридором. Молча, по лестнице, глядя на выходную дверь, с мертвенно-вялым лицом спускался Жаворонков. За ним плелись старушонки, жена, дружно, с внезапным натиском, скатились тощие дети. Затем пробежал, опережая нас, Тереша Трошин с кучей гостей с заспанными лицами и картами в руках. От них несло вином, они что-то еще жевали, и все они жадно смотрели пристально на дверь, словно желая ее опорожнить, как незадолго перед тем опоражнивали бутылки! Показался Насель в гладко выутюженных брюках, окруженный уймой родственников. Ларвин, с велосипедом и обнаженной финкой, с финкой тоже и с тортом в руке брат его Осип, мамаша их Степанида Константиновна, с запахом йодоформа, с баночками медикаментов; Людмила - подмигивающая и подсматривающая - с губами сводницы и отъявленной стервы, из карманов ее сыпался овес; Сусанна, холодная, безвольная, в туфлях на босу ногу и пальто внакидку; старик Мурфин, багровый и задыхающийся; нырнул и скрылся Савелий Львович, и, напоследок, я увидел Мазурского и за ним четырех стройных молодцов в спортивных костюмах и с кулаками величиной с хороший табурет. "Лебедевы, - подумал я, - да и Мазурский, видимо, пошутил - остался в Москве". Шли не только перечисленные, но и вокруг каждого теснилось - на три, на четыре стороны - много чужих, но все-таки чем-то знакомых людей, должно быть, из тех, которые приходили сюда ночью с узлами, которые вкатывались на грузовиках ночью, - неискоренимые! - грузили в подвалы, в чердак, приводили пьяных извозчиков и жадных мужиков с тощими глазами. Светало. Где же Черпанов? Давно людской поток широко лился на двор, а коридор все еще был полон. Розовато-голубой с каким-то фарфоровым блеском преувеличенно настойчиво превознося свежий воздух, показывала двор и булыжник - распахнутая дверь. Вдруг мы остановились. Трубное урчание пронеслось по толпе. В голубом четырехугольнике показался доктор Андрейшин. "Пожалуйста!" - воскликнул он отменно-протяжно. Когда он ускользнул от меня? И почему все нет и нет Черпанова? И опять я подумал: "Да не во сне ли это все я вижу?" И хотя у меня имелись спички, но я попросил их у соседа. Тот сунул мне их, не глядя на меня, а рассматривая розовато-голубой четырехугольник, где спиной к булыжникам, тряся петуха возле плеча, стоял доктор Андрейшин. Я закурил и нарочно держал спичку до тех пор, пока она мне обожгла палец. Отвратительный табак и волдырь совершенно разуверили меня, исчезла мысль о сне, но снизу, сознанье истощая, накинулось: "А не глава ли он какой-нибудь мистической секты? Да не простой, а с древними ритуалами. Петух! При чем здесь серый петух?" С тех пор, как я его узнал, он всегда проявлял редкую ненависть ко всему мистическому и метафизическому, но мало ли найдешь людей, которые говорят одно и кои думают: обведем, будет ладно и ладан будет. Я начал искать Черпанова. Он, плохо выспавшись, стоял у дверей ванной, сплевывая и почесывая о косяк спину. Я - к нему. Шаг. Другой. Дальше: пустая ванная, и от воды пар. Какой смысл из этого всего выбирать? "Пожалуйста!" - еще раз прокричал протяжно доктор и скрылся. Толпа хлынула, увлекая меня с собой. Ни около, ни близ, ни внутри - нигде не нашел я Черпанова. Широкий двор, подчищенный, разряженный крупной осенней росой, но в то же время чем-то бесстыжий и наглый, мгновенно сплошь наполнится толпой. Особенно густо набилось вкруг доктора. "Егор Егорыч, да вы поближе!" - крикнул он мне. Я протискался. Доктор поднял нож, - страстное любопытство отразилось у всех на лицах, - петух наклонил голову, и я утверждаю, что он, поморщившись, чрезвычайно неохотно закрыл глаза. Доктор взмахнул ножом. Вздох, тихий, выстраданный и какой-то вывихнутый, проплыл по толпе. Но доктор, - признаюсь, я плохо разглядел, - промахнувшись, что ли, полоснул петуха меж ног.