Ее тост о нашей взаимной верности мы произнесли трижды, и это было как суеверное заклятье, наложенное нами самими на себя. Я перегнулся через борт лодки и поднял из озера три лилии. Стебли их надорвались далеко, у самого дна. Лилия - растение невеселое: нельзя заглянуть в бело-жаркую глубину чаши этого цветка без того, чтобы не испытать тревогу за его неземную хрупкую ненадежность. Лилии очень нежные, человечные цветы, и лучше их не трогать.
Ирена взяла их у меня молча и неохотно.
На середине озера не надо было грести, - тут временами задувал с разных сторон игровой слабосильный ветер, и лодка колобродила по кругу, и никого не было, кроме нас, речных рыбалок и двух грязно-серых цапель: они все время ошалело летали из одного конца озера в другой, неуклюже выпятив зобы, затевая драки и вскрикивая неприятно-охрипло и резко.
- А все Кержун виноват, - следя за ними, рассудила Ирена, - выкрал весной у них яички, разорил гнездо, а они вот теперь и ссорятся. И разойтись поздно, и…
Она запнулась и занялась лилиями, - их понадобилось окунуть в воду и приподнять, окунуть и приподнять, а потом исследовать стебли: равной ли они длины.
- Считай, что я поцеловал тебя, - сказал я. Мы полулежали на кругах в противоположных концах лодки, а в ногах у нас были якоря, насос и рюкзак.
- А как ты меня поцеловал? - серьезно и тихо спросила она.
- Хорошо, - сказал я. - Цапли тут ни при чем.
- Я так и подумала… Трудно нам будет, Антон! Ох и трудно! Одни ассоциации замучают.
- Плевать нам на все вученые термины, - сказал я. - Давай пристанем к берегу и поищем грибы, раз ты помешала мне наловить рыбу для ухи. И запомнила ли ты, детдомовское исчадье, что стрекозы никогда не спят?
- Да, - сказала она радостно.
- А Наполеон сколько спал в сутки?
- Четыре часа!
- То-то же! - сказал я.
Мы поплыли к берегу. Грибов не было, - стояла засушь, зато на полянках попадались заросли переспелой черники, и мы садились там, и я набирал полные пригоршни ягод и кормил Ирену не по одной и не по две черничины, а помногу, целой горстью, - было счастливо сознавать свою вольную возможность делать это и помнить наказ Звукарихи подюжей питать свою малешотную жену…
Больше в тот день не надо было ничему у нас случаться, - уже всего хватало, чтобы он запомнился и так, но, видать, на то он и выдался таким бесконечным и ярким, чтобы в нем случилось все до конца, чего нам хотелось и не хотелось… На Ирену нельзя было взглянуть без тайного смеха: ее лицо губы, подбородок и щеки - оказались густо вымазаны черничным соком, а глаза осоловело слипались, и вся она сморенно сникла и походила на ребенка, впервые попавшего на поздно наряженную для него елку. Я перенес в лес лодку и перевернул ее кверху днищем, - резиновое полотно тогда провисает, но земли не касается, и получается уютная люлька. Туда только надо было настлать аира, - его чистый прохладный запах отдает мороженым и погребным топленым молоком, а это в жару не так-то уж плохо.
- Залезай и отдыхай, и чтобы я не видел твоей сонной замурзанной физиономии, - сказал я Ирене. Ей тут же понадобилось глянуть на себя в зеркало, и я побежал на берег озера, где оставался рюкзак: в нем должна лежать ее сумка. Она действительно была там, - тисненная в подделку крокодиловой кожи, похожая по величине на бумажник, и когда я достал ее, она раскрылась, и отуда выпали блокнот, ручка, пудреница, две десятирублевые бумажки и семейная фотография. Я вскользь отметил, что Аленке там было года два или три. Она сидела в середине, и головы Ирены и Волобуя - он снялся в военной форме с погонами подполковника - кренились над ней, соприкасаясь висками, как я оценил, умильно и трогательно. Я наверное, немного замешкался, разглядывая фотографию, а может, Ирена "угадала", чем я был занят над рюкзаком, и поэтому оказалась у меня за спиной.
- Зачем ты это взял?
Она спросила звонко, обиженно и протестующе, и ноздри у нее побелели и расширились. Я сказал, что сумка раскрылась сама.
- Дай сюда!
- Бери, - сказал я с чувством застигнутого вора. - Это выпало само, а я только подобрал…
- Ну и что?
- Ничего, - сказал я. - Подобрал, и все. Что тебя в этом обидело?
- Это тебя обидело, а не меня… Разве я не вижу? Посмотрел бы ты сейчас на свои глаза и нос!
- Нос как нос, у тебя он не лучше, - ответил я. Над озером по-прежнему суматошно летали цапли и ссорились. Выпученные зобы их и крик были отвратительны. Я следил за ними и думая, что им помог бы разлететься в разные стороны выстрел. Не обязательно прицельный и зарядный, но даже холостой.
- Ты когда-нибудь сам фотографировался вдвоем или втроем? - как больная спросила Ирена. - Ты знаешь, как там заставляют сидеть и держать головы?
- Возможно, и заставляют, - сказал я и спросил, кем был ее муж.
- Он… Что ты к нему привязался? Зачем тебе это?
Я мгновенно определил должность Волобую. Ту, что мне хотелось. Цапли в это время летели в нашу сторону, и я опять подумал о ружье.
- Ну хорошо, - раздраженно сказала Ирена, - он был всего-навсего начальником военизированной пожарной команды. Что это меняет?
- Иди умойся, - сказал я. - Или давай я наберу воды в бутылку и полью тебе.
Ей лучше было, чтобы я полил из бутылки.
В остаток дня и вечером я все сделал для того, чтобы вернуть Ирену в этот наш праздник на озере, но с ее душой что-то случилось, она куда-то ушла от меня и не отзывалась на мой призыв. Когда мы приплыли к тому месту, где росли лилии, - Ирена не захотела оставаться в лесу, - я попросил у нее записную книжку и ручку.
- Для чего? - спросила она подозрительно. Я объяснил, что хочу написать ей стихи.
- Мне? О чем?
Она чего-то тревожилась.
- О лилиях, - сказал я.
С нею что-то случилось непонятное, - она передала мне блокнот вместе с фотокарточкой, хотя могла оставить ее в сумке, и при этом посмотрела на меня вызывающе. Фотокарточку я "не заметил" и стишок написал в строку поперек блокнотного листка: "Облик юности текучей, птицы радости летучей, шелест тайны, вздох печали, вы любовь мою венчали на воде лучисто-чистой, с той, что может лишь присниться, а поутру вдруг растаять и оставить вас на память".
- Вот, - сказал я. Самому мне стишок понравился.
- Разве это не Бальмонт? - безразлично спросила Ирена, раскосо все же глядя в блокнот. - И почему она должна поутру растаять? В угоду рифме?
Я не стал отвечать.
Вечером долго тлел край неба над лесом, где зашло солнце, и в плесе опять трагедийно-победно гоготали лягушки, курился белый прозрачный пар, и через озеро протянулась льдисто сверкающая лунная полоса. Я опять разжег костер за баней возле мостков. Звукариха принесла бутылку самогона, выходило, что не все "сноровили" в ее печке те соковозы, на которых она жаловалась мне утром. Было тепло, но Ирена зябла.
- Хочешь попробовать мато бичо? - спросил я ее о самогоне. Она равнодушно поинтересовалась, что это такое, и я объяснил, что "мато бичо" значит убей беса, так африканцы называют спирт из лесных фруктов.
- Как ты, однако, много знаешь, - со смутной усмешкой сказала она и пробовать самогон не стала. После этого я погасил костер и убрал стол. На сеновал мы вскарабкались поодиночке - я не посмел помочь ей ни рукой, ни словом. Там, наверху, в косой месячной пряже лучей миротворно пахло свежим сеном. От этого таинственного полусвета и запаха было почему-то грустно и жаль себя. Я немного полежал молча, потом напомнил Ирене, что она забыла поблагодарить меня за стихи.
- Да-да, спасибо, - устало и малолюбезно сказала она. - Спокойной ночи.
- Спокойной ночи, - пожелал я ей. В сене знойно и надоедливо сипели кузнечики, - видно, эта тварь тоже никогда не спит. Я боялся пошевелиться, чтобы не потревожить Ирену, хотя лежали мы не слишком близко друг от друга. В середине ночи на крыше сарая закугыкал и захохотал сыч. Я метнулся рукой к плечу Ирены, чтобы не дать ей испугаться во сне, но она проворно отвела ее в сторону.
- Это сыч, - сказал я. - Хочешь, пойду прогоню его?
- Нет, не надо, - бессонно ответила она и привстала. - Послушай, Антон… поедем, пожалуйста, домой.
- Сейчас прямо? - спросил я.
- Мне очень беспокойно… Я давно уже не здесь, понимаешь?
Я сказал, что понимаю.
- Я убеждена, они приедут сегодня утром. Обязательно приедут!
- Ты же говорила, будто пришла вторая телеграмма, - успокаивающе сказал я.
- Да. Но ты его… не знаешь. Поедем! Я больше не могу тут оставаться.
Мы поднялись и собрались, как матросы по тревоге. Мне пришлось разбудить бабку Звукариху, что-то пробормотать о внезапной болезни жены, со стыдом отдарить ее в темноте сенец тремя яблоками, что у нас оставались, и пообещать приехать через неделю, чтобы уже тогда… Денег у меня не было ни копейки.
Луна ярко светила, и я ехал без огней. Проселок мы проскочили впронос "Росинант" как будто сам направлял себя по гривкам колей. Временами нас швыряло и заваливало, креня и прижимая Ирену ко мне, и тогда она пыталась отодвинуться, но это ей не легко удавалось.
- Скоро будет лучше, потерпи немного, - сказал я. На шоссе она попросила сигарету, и мы закурили одновременно.
- Антон, куда ты тогда… до всего у нас, собирался уезжать? - как-то очень издали спросила Ирена. Я назвал Мурманск. - Ну вот… Мы больше не должны встречаться. И лучше было бы кончить все разом…
Я выбросил сигарету и закурил новую.
- Ты ведь один.
- Да, - сказал я, - а одинокому, по свидетельству Чехова, везде пустыня.
- Мне надо выходить на работу в среду. Ты не мог бы уволиться к тому времени?
Я сказал, что для этого мне понадобится всего лишь девять минут. Почему девять, а не десять или пятнадцать, я не знал сам. Шоссе было пустынно, и "Росинант", оказывается, мог еще выдать на асфальте сто пять километров в час…
Дома я написал заявление об увольнении, вымыл пол в комнате и лег спать.
Солнце еще не всходило.
Днем, а потом и вечером, мне опять нужно было мыть пол не только в комнате, но и в коридоре: по свежевымытому и не совсем просохшему полу отрадно ходить босиком, если норовить точно попадать ступнями в свой же след. Так можно ходить очень долго и уверять себя, что ты ни о чем плохом для себя не помышляешь. Просто ты ходишь в свое удовольствие по сырому прохладному полу и ни о чем таком не думаешь. Ходишь - и все! Ты один у себя дома, и ты можешь делать все, что тебе хочется. Ходи и ходи себе и попадай ступнями в свой же след, а если пол высох окончательно и следов не видно, то кто тебе мешает вымыть его снова?
Ночью я написал небольшую записку - никому - и положил ее на край секретера, а на рассвете пошел в кухню чтобы никогда не возвращаться оттуда, и за окном услыхал страстную воркотню голубя, и во дворе увидел поседевшего от росы маленького сгорбленного "Росинанта". Его фары ожидающе зарились прямо на мое окно, на меня…
Никто не знает, что несет новый день, и это неведение тем и хорошо, что может обернуться для человека чем угодно, - надо только дождаться нового дня. В половине девятого утра я нашел в почтовом ящике продолговатый серый конверт с оттиском названия журнала, куда послал свою рукопись. В конверте было письмо. Мне. Письмо о том, что "Куда летят альбатросы" планируются в первом номере будущего года!
Я прочел это несколько раз, и мне вдруг захотелось есть…
Торопиться в издательство уже не следовало, - заявление об увольнении можно было вручить Диброву в десять или в одиннадцать, и я сдал пустые бутылки, купил кефир и халу, а после этого позвонил из автомата Ирене: больше некому было сообщать о письме из журнала, а знать об этом только самому оказалось для меня непосильным бременем. К телефону подошел Волобуй. Я спросил у него, поступили ли на базу трубы, а если нет, то когда, черт возьми, поступят. Он сказал, что я не туда звоню, и повесил трубку. Голос у него был крепкий и бодрый, - значит, приехал вчера, дома застал все в порядке и отлично выспался.
Увольняться с работы так же неприятно и муторно, как и наниматься, - в этом случае тоже возникают различные вопросы, не поднимающие тебя, увольняющегося, ввысь, потому что тот, кто задает их, - всегда сидит, а кто отвечает - стоит. Это мне никогда не нравилось, и свое заявление директору я решил отдать через секретаря. Ему же можно будет оставить и рукопись о целине. На все это мне едва ли понадобится девять минут, и стало досадно, что я завысил перед Иреной время на свой уход из ее жизни. Надо было ограничиться пятью минутами. Или даже тремя…
Лифт не работал, и вид лестницы опять почему-то натолкнул меня на мысль, что своих "Альбатросов" я написал хорошо. Конечно же хорошо. А вторую повесть напишу еще лучше. Я им еще дам себя почувствовать! Всем!.. По коридору издательства я пошел звучным мерным шагом, укладывая подошву туфли плашмя, всю разом и полностью, как ходит солдат под знаменем, и было приятно сознавать, что туфли мои на всякий случай дорогие и прочные…
Когда я вошел, Ирена сидела за своим столом и читала рукопись, что передала ей Вераванна.
- Где ты был? - возмущенно и тихо спросила она, как только я прикрыл за собой дверь.
- Когда? - спросил я.
- В девять утра. Я приезжала к тебе домой… Сейчас, между прочим, половина одиннадцатого. Что за манера постоянно опаздывать на работу? Ты думаешь, Диброву это очень понравится? И вообще… Почему ты не позвонил мне вчера за весь день?
Лицо у нее было злое и усталое. Я сказал, что звонил ей сегодня.
- И что?
- Ничего, - ответил я. - Там отозвались довольно жизнерадостным голосом.
- И что ты из этого заключил?
Она смотрела на меня испытующим взглядом.
- Что ты хочешь, чтобы я сказал? - спросил я.
- Что ты подумал, почему у него жизнерадостный голос.
- Человек, значит, нашел дома все в порядке и отлично выспался в супружеской кровати, - сказал я.
У нее мелко задрожал подбородок.
- За что ты меня мучаешь? - с болью спросила она. - Что я тебе сделала худого? И как ты не можешь понять, не пожалеть… даже не подумать, каково мне было встретить его!
Я поешл к ней за стол, и она судорожно зажмурилась и потянулась лицом мне навстречу. Я поцеловал ее в глаза и в подбородок, и у меня слетела с головы шляпа. Прихлоп двери совпал с ее соломенным шорохом, когда она катилась по полу, и я ничего не успел заметить: только услыхал липко чмокнувший дерматином прихлоп двери.
- Кто-то заходил, да? - всполошенно спросила Ирена. Я поднял шляпу и сел за свой стол.
- Зачем ты приезжала на Гагаринскую?
- Так просто. Хотела сказать тебе, что я решила выйти на работу с сегодняшнего дня… дай мне сигарету. Кто нас видел, как ты думаешь? Мужчина или женщина? Лучше бы мужчина.
Я передал ей сигареты и свое заявление об увольнении. Она пробежала его и молча порвала на мелкие части. Тогда я издали кинул на ее стол письмо из журнала.
- Ты действительно бессердечный негодяй! - сказала она, когда прочитала письмо. - Получить такое известие и молчать! Ты большой, большой негодяй, а не великан!
Глаза ее ревностно косились к переносью. Мы набросали для журнала черновик моего "творческого лица"- кто, что и почему я, и Ирена сказала, чтобы я обязательно приложил свою фотографию, только не пижонскую, а какую-нибудь рыбачью, победней и проще. Есть у меня такие? Бедных у меня не было.
- Ну еще бы, - сказала она, - на то мы и Кержуны! Тогда пошли любую, все равно, там, наверное, полно литбаб.
- Какое это имеет значение? - спросил я.
- Очень большое… Но кто нас видел, как ты думаешь? Лучше бы мужчина, правда?
Я не был уверен, что это лучше. Лично ко мне мужчины всегда относились почему-то враждебно и подозрительно. Особенно бедные ростом.
Во второй половине дня меня вызвал к себе директор. Мои волосы отросли уже достаточно, и я пошел к нему без шляпы. На этот раз я не сбился с ковра в его кабинете, и за время пути от дверей к столу он откровенно и оценивающе изучал меня, не готовясь здороваться. Мне все же показалось, что он остался доволен тем, что хотел во мне увидеть, потому что глаза его хитро щурились и смеялись. Этот человек нравился мне своим пристрастием к красивой одежде, издали я видел его не раз и не два; он носил хорошо сшитые костюмы, свежие белоснежные рубашки и грамотно повязанные галстуки… Дело, по-моему, немного портила вульгарная поросль на кистях рук, выбивавшаяся из-под манжет рубашки, но зато ногти его были длинные и чистые, и чувствовалось, что Дибров любит одеколон "Шипр". Все это, понятно, мелочь, но такое нравилось мне в людях.
- Извините, что я помешал вам, товарищ Кержун, - сказал он, а сесть не предложил. - У вас, очевидно, много сейчас работы? Чем вы занимаетесь?
Я инстинктивно нащупал в кармане письмо из журнала и ответил, что редактирую плановую книгу.
- И как подвигается дело?
- Я сдам рукопись в срок, - сказал я вызывающе.
- Это для вас очень важно, - заметил Дибров. - Садитесь, пожалуйста. Я хочу позволить себе задать вам один неделовой вопрос. Вы семейный или холостой человек?
- Пока холостой, - повинно вышло у меня.
- Понятно. А как ваша голова? Надеюсь, все в порядке?
Я подтвердил.
- Вообще свою голову надо беречь не только в праздничных драках, дорогой мой. Бывает, что ее теряют и в будничной мирной обстановке. Вы никогда не задумывались на этот счет?
Он говорил невыразительно, без переходных интонаций, но то ли его южный акцент, то ли размеренная кладка слов делали их значительными и чуть-чуть издевательскими. Мне было жарко и хотелось курить. Отпустил он меня лучше, чем встретил, - мы пожали друг другу руки. В коридоре я ощутил, что рукава моей рубашки совершенно мокрые под мышками, и это было очень противно.
Ирена помертвело ждала меня, стоя у окна за своим столом. Я коротко изложил ей суть своего разговора с Дибровым.
- Боже мой! Ты хоть догадался показать ему письмо из журнала? Догадался или нет?
Я сказал, что этого не требовалось, потому что он остался доволен моим ростом и без письма.
- Каким ростом? При чем тут твой рост?
Этого я не смог ей объяснить.
Редактор из меня не получался: я не мог отрешиться от чувств и претензий обыкновенного читателя, не мог, как всякий литературно сведущий любитель печатного слова, не знать древней истины, что хороший писатель в недалеком человеке обнаруживается так же редко, как плохой писатель в умном человеке, и Ирена не без язвительного сарказма учила меня главному искусству редактирования - приводить рукопись в удобочитаемое, как она выражалась, состояние и не набиваться в непрошеные соавторы к областному писателю, - он, предельно чуткий и легкоранимый индивидуум, всегда склонен в этом случае истолковать такое бескорыстие совершенно неожиданно для редактора-новичка, особенно для младшего, получающего девяносто пять рублей в месяц.