А ссора, настоящая ссора произошла спустя неделю, в преддверии Октябрьской годовщины. Надо же было Мите попросить Олю, зная ее способности к рисованию, сделать для стенгазеты один, только один рисунок!
Чап в тот день, как всегда, посадил велосипед на плечо и взошел по школьной лестнице косым, ступенчатым шагом лыжника, одолевающего подъем. Он не слушал, что там кричала гардеробщица.
Не замечая праздничных лиц, развязно глядя поверх голов, Чап вошел - уже без велосипеда, оставленного в коридоре, - в зал, разукрашенный для торжества. Малыши из болельщиков, допущенные старшими, расставляли стулья и скамьи. Шагая через препятствия, Чап подошел к стенгазете.
Над газетой Митя со всей редколлегией трудился три вечера. Полнометражный праздничный номер. Колонки вдохновенных приветствий и юмора, можно сказать, лилового от крепчайших самодельных чернил. И штриховые и акварельные рисунки. И знаменитая плотина с гидростанцией - как бы эмблема родного города - на фоне облаков.
Облака принадлежали Чапу. Он оглядел фотографию, томясь от предчувствия, что она ему может не понравиться, "не показаться", - так бывает. Это было тяжелое кучевое облако, лучшее из его коллекции, - оранжевый светофильтр, после грозы, в позднем освещении. Он дал фотографию Бородину, и то с обязательством под честное слово, что клеем шедевра не изгадят.
Клея не было видно.
Малыши хихикали за спиной - явно на его счет. Чап быстро оглядел всю газету. За длинным столом "Тайной вечери" были нарисованы двенадцать велосипедистов, участников недавнего кросса, и Чап на месте Христа. Это был намек на бесконечные заседания, которые предшествовали велосипедному кроссу и стали притчей во языцех на родительском собрании. Все это так! Но почему именно его, Чапина, голова в венчике, а под столом в самом идиотском ракурсе - его длинные ноги? Это подлость! С этюдом к такому портрету его уже однажды знакомили! И кто же? Друг! Когда Митя хвастал Олиными талантами, он показал Чапу, беспечно смеясь, нарисованный Олей шарж, но Чапу никогда не пришло бы в голову, что Митя позволит Оле подвергнуть его публичному осмеянию.
Малыши хихикали. Он резко обернулся:
- Брысь, квадратные головы!
Малыши отошли, уже откровенно смеясь. Цепенея от злобы, Чап изучал дурацкую картину. Ее нарисовала Ольга Кежун, это ясно. Самое оскорбительное было в точности: на длинных ногах под столом были те же, что сейчас на нем, металлические зажимы. Он и тогда, когда в первый раз увидел рисунок, про себя удивился: как она точна и бесцеремонна!
Повалив скамью, Чап выбежал из зала. Секретарь комсомольского комитета Виктор Шафранов, занятый составлением программы концерта, попытался его успокоить:
- Но ведь это шарж. Дружеский. Как не стыдно! Чап!
- Я требую ответа: почему посторонние участвуют в нашей стенгазете? Ты спрашивал Бородина?
- Нет, я еще не спрашивал. Конечно, это он зря… Если редактор, так должен головой думать.
В идиллической тишине пионерской комнаты Чап немного успокоился.
- Я могу фотографировать торжественное заседание, - сказал он и примирительно взглянул на Шафранова.
- Вот видишь, чего же шуметь! - ответил Шафранов. - А у тебя есть магний?
Чап усмехнулся наивному вопросу.
- А Кежун не явится, не знаешь? - спросил он.
- Опять двадцать пять! При чем тут Кежун, Чап? Есть редколлегия.
Солнце светило в высокие окна коридора. Чап шел и открывал двери пустых классов, заглядывая, нет ли где Бородина. Его худое, никогда не загоравшее лицо то освещалось солнцем, то погасало в тени.
Через час, не больше, Митя нашел Чапа на бульваре. Он сидел, вытянув скрещенные ноги, на садовой скамейке, которую кто-то оттащил одним концом от аллеи и оставил стоять криво, неуютно. Никто бы не сел на нее, кроме Чапа, - ему было все равно, лишь бы не мешали спокойному раздумью курильщика.
Митя присел на другой конец скамьи. Все-таки неловко перед Чапом: так с друзьями не поступают, надо было подумать. Он должен был предвидеть, к чему все это приведет.
- Ты сейчас знаешь, на кого похож? - сказал Митя. - На Максима Горького в молодости.
- Я похож на Гекльберри Финна, - в тон ему ответил Чап, не выпуская папиросы изо рта.
Они помолчали.
- Ты влюблялся когда-нибудь?
- Подколоть хочешь? - процедил Чап сквозь стиснутые зубы.
- А ведь я знаю, что влюблялся.
Чап сделал резкое движение всем телом, ноги его оказались далеко под скамейкой, руки распяты на спинке скамьи. Он не ответил откровенностью на вызов друга.
- Если за девочками не ухаживать, они как враги. - Он сказал это со злостью, прищурившись, точно стрелок.
- Ты влюблялся?
- Нет! - отчеканил Чап.
- Почему?
- Так. Некрасивые они все. На курносых веснушки…
- А на длинноносых?
- Тоже что-нибудь есть и на длинноносых.
- Угри? - рассмеялся Митя.
- Стоит ли нам продолжать разговор? - с ожесточением сказал Чап. - Ты единственный человек в классе, ясный, определенный человек, на которого можно было положиться. И ты…
- Договаривай. Что случилось?
- Мы ведь не дети. В нашем возрасте Базаров с Аркадием не такие вопросы решали. Ты знаешь, может быть, цинично скажу, может быть, разрушу кое-какие твои чувства, но в нашей стране так много серьезных дел, что влюбленные имеют жалкий вид… такой, как в других странах, где-нибудь… голодные. - Он говорил отрывисто, глотками вдыхая воздух. - Я презираю все, что с тобой произошло. Иди, целуйся с ней!.. Поклонник!..
Он встал и, не оборачиваясь, пошел прочь. Митя не стал его задерживать. Пусть идет.
В том безрассудстве, с каким Чап стремился разрушить их дружбу, Митя почувствовал нерассуждающую ревность. Ничем тут не поправить дело. Уходит друг, вот скрылся за углом, так и не оглянувшись.
Вдруг Мите стало жарко от воспоминания. Почему-то припомнился один из вечеров, которые они провели вместе. Они вернулись из эвакуации и сидели как-то у Мити, в пустой квартире. Обжигая пальцы, чистили окутанную белым паром, рассыпающуюся картошку, а Чап вслух сочинял один из своих диковатых рассказов, в которых правда всегда мешалась с выдумкой так, что и не узнать. Он придумал что-то о злодейском преступлении, о бесчеловечном предательстве. И Мите было страшно: он всем сердцем понимал, что Чап рассказывает не о ком-нибудь, а о собственном отце, предательски бросившем свою семью, о том самом, который "собакам сено косит". Тощий мальчишеский силуэт Чапа запомнился Мите: как раз погасло электричество, Чап высился вдохновенно-угрюмо над столом, едва различимый в темноте. И было немножко жутко от того, как он в полузабытьи посыпал солью картофелины быстрыми, как бы стригущими движениями длинных пальцев…
Долго сидел Митя на бульваре. Смутно выговаривалось чувство утраты - неясными стихами. Хотелось действительно сложить стихотворение. Этого никогда не бывало с Митей. "Целуйся с ней!" - ничего нельзя придумать обиднее.
Где-то гремел радиорупор, передавали "Последние известия". Знакомая собака подошла, виляя хвостом. Он погладил ее - она легла на спину. Он резко встал, испугав своим движением собаку, и пошел в школу.
Осень в южном городе, кажется, никогда не кончается. На стадион пошли без пальто, без шапок. Ольга прихватила с собой из дому соседа Гриньку Шелия. На бульваре встретились, пошли втроем.
В Митином классе Гринька считался юмористом. Он, по его собственному выражению, "убивал смехом", хотя Бородин и многие другие давно знали, что ничего смешного Гринька придумать не может. Просто привыкли его считать шутом.
Он шел всю дорогу несколько впереди Мити и Оли, сверкая на солнце своей вылизанной прической. Его называли почему-то доном Мирониусом: ничего не поделаешь, похож на испанца. Он, конечно, догадывался о ссоре Мити с Чапом. Трудно было не заметить этого, хотя о том, что случилось на бульваре, Митя никому не рассказал, кроме Оли. Никто и не расспрашивал. Одноклассники с удивительной, даже непонятной деликатностью постарались не заметить происшедшего.
Только на плотине, внезапно обернувшись, Гринька произнес непонятную пошлую фразу.
- Любовь без радости, любовь без поцелуев и все же… и навсегда… любовь, - сказал он, дирижируя самому себе тонкими кистями рук.
Он был слабенький мальчик, спортсмен никудышный, и только это удержало Митю от физического метода воздействия, это да еще Олина рука, схватившая его за плечо. Определять их отношения! Кто дал ему это право?
- О дон Мирониус! - пропела Оля, смеясь, стараясь не показать Гриньке, как прозвенела над ее ухом его отравленная стрела.
На стадионе девочки переоделись, как обычно, за оркестровой раковиной. Оля выбежала в своем синем спортивном костюме, подскакивая и на бегу поправляя тапочку, и сразу заметила Митю у турника.
Митя был выше, спортивнее по фигуре многих мальчиков. Стройный, с широкой, выпуклой грудью, которой он втайне гордился, он теперь часто задумывался ни с того ни с сего. Оля нашла его взглядом в ту минуту, когда он перед упражнением на турнике натирал ладони магнезией или мелом. Он стоял, погрузив руки в ящик с порошком, задумавшись, делал такие движения, точно стирал носовой платок.
Налюбовавшись им, Оля вышла из женской шеренги и, оказавшись нечаянно возле турника, шепнула Мите одними губами:
- Коэффициент трудности - три!
Это был обыкновенный спортивный термин - обозначение трудности того или иного упражнения, но для Мити и Оли что-то сложное, не выразимое словами, но очень вдохновляющее заключалось в этом "коэффициенте трудности - три". Бородин, тряхнув головой, взлетел на турник.
А солнце спускалось над стадионом все ниже, уходило за трибуны. Где-то бестолково мотался Гринька Шелия, он всех смешил, за все хватался руками - за скамьи, за натяжные крепления турника, за велосипед, лежащий на траве. Когда в классе он точно так же хватался за парту, делая вид, что хочет тащить ее с собой к доске, и вызывал общий смех, Агния Львовна иронически замечала: "Шекспировская традиция… Разбушевался темперамент?" - "Убиваю смехом", - объяснял Гринька.
Как будто ничего, кроме глупости, не было в Гринькином изречении о безрадостной любви без поцелуев, вычитанном, наверно, из истлевших карточек "флирта цветов", но почему-то, не сговариваясь, они в тот вечер решили уйти со стадиона вдвоем, позабыв Гриньку или потеряв его из виду. Конечно, пришлось проявить ловкость.
Избавившись от третьего, они ушли в темные аллеи Правого берега. Здесь пахло увядшей листвой, было тихо, как в лесу; сквозь деревья светились широкие окна коттеджей; велосипедист прошуршал по листопаду. Мите ничего не надо было, кроме того, чтобы смотреть на Олю. Он боялся заглядываться: в ее маленькой гибкой фигурке, в сильных руках, в гибкой, круглой шее столько было вызова, отваги, что голова кружилась, творилось что-то непонятное с сердцем. Но проходило немного времени, может быть несколько минут, и он чувствовал, что теперь может долго рассматривать ее - безопасно, ласково, тихо поражаясь красоте ее скуластого, властно-насмешливого лица; иногда одно неуловимое выражение, мгновенно возникавшее в ее глазах, когда он приближался к ней, совсем сбивало его с толку, и он, подойдя, боялся сказать даже слово.
Ссора с Чапом и Гринькина выходка оскорбили их и омрачили, словно предвестие какой-то непонятной беды.
- Что Гринька хотел сказать? - спросила Оля.
Митя с трудом отозвался:
- Я и сам не понял. Ты его напрасно за собой таскаешь. Мне так хочется помолчать с тобой! Мне хочется смотреть на тебя, Наперсток.
- До этого никому нет дела. Это никого не касается, - сказала Оля, защищая все то, что происходило между ними, от липкого любопытства Гриньки. - На это только Чап имел право.
- Да, я думаю, что имел, - согласился Митя, даже сейчас, после разрыва с другом, испытывая благодарность к Оле за ее неожиданное великодушие.
Он вынул из кармана желтое стеклышко в алюминиевой оправе - светофильтр, найденный им среди своих вещей после ссоры, повертел его в руках.
- Теперь остались разные забытые вещицы.
Оля взяла стеклышко, посмотрела сквозь него на город. За темными стволами деревьев он сверкал электричеством, весь Левый берег, - столько огней, сколько можно только вообразить. По широкой аллее шла с песней караульная рота и оставляла после себя запах ременной кожи и пыли. Всходила луна. Над сияющей желтым светом землей она казалась зеленоватой. Но и без всякого стеклышка она выглядела странной, если внимательно посмотреть на нее: да, очень странно выглядела она, низко повисшая среди высоченных металлических ферм, стоявших по четыре в ряд над берегом, проводов, протянутых над широкой рекой, среди масляных трансформаторов, довольно неприятных и страшных, точно жуки под лупой.
- Я зачитываюсь сейчас глазными болезнями, - сказала Оля, не отрывая светофильтра от глаза.
- Ты в самом деле хочешь быть глазным доктором, Наперсток?
- Нет. Книжка попалась… профессора Авербаха.
- То-то ты щуришься со вчерашнего дня.
- Тебе это нравится?
- Очень. Получается вроде филина.
- Филины не щурятся, Митенька.
Безлюдной плотиной возвращались в поздний час. Внизу, в открытых щитах восстановленной плотины гидростанции, бушевала вода, грохотали страшные бело-зеленые водопады. Юноша и девушка повисли на перилах, глядя вниз.
- Хочешь, прыгну? - спросил Митя.
- Проще под трамвай.
Что ответить на эту обидную реплику? Оля всегда упрощает. Действительно, с Правого берега по бесконечной дуге плотины бежал маленький вагончик, освещенный изнутри, мирный на вид, и странно было представить, что его гремучих колес вполне достаточно, чтобы расстаться навсегда.
СЕМЬЯ КЕЖУН
Впрочем, расстаться навсегда - тут много умения не требуется. Гораздо больше умения, да и не только умения, а просто выдержки, дисциплины требуется, чтобы не нахватать в четверти полдюжины троек. А вот к этому финишу быстро, на всех парах, шла Ольга.
- Ты слишком устаешь на стадионе, - замечал Митя.
Он добился своего - Оля решила на целый месяц покинуть спортшколу. Но он хотел, чтобы за месяц она наверстала упущенное; он должен был помочь ей, иначе ее не вытащить.
- Что непонятно, спроси, - говорил он. - Почему ты такая упрямая?
- Какой ты недогадливый.
Она в самом деле устала от спорта, а еще больше от всего, что нахлынуло этой осенью в ее жизнь. Тут было слишком много бродяжничества, игры воображения. И все чаще и чаще Митя говорил:
- Давай по домам. Пора и честь знать, спать хочется.
- Ты так думаешь? - спрашивала Оля, отлично понимая всю подоплеку этого внезапного приступа сонливости.
- Я в этом уверен, и меня никто не переубедит, - твердил Митя, уже не скрывая смысла своих слов.
- Ты оказывай, оказывай на меня влияние. (Это, конечно, с игрой, с кокетством скромности.)
- А незачем совсем. Ты и так хорошая, - отвечал Митя. - А все-таки я тебя вытащу!
Придя к Оле утром в воскресенье, Митя увидел Олину маму среди комнаты на ковре. Она была в мохнатом халате, перехваченном в талии шнурком; ложилась на спину и медленно садилась. Она и не подумала прервать свои занятия, оттого что вошел посторонний.
- Входите же. Это утренняя зарядка, - объяснила она, отрывая от ковра копну рыжеватых волос.
- Я на минутку. Мы с Олей физикой собирались заниматься.
- Мама, это тот самый Дмитрий Бородин, год рождения тысяча девятьсот тридцать… пятый, - сказала Оля, заталкивая мамины туфли под стул. - Слушай, мама, не мучь ты сердце! Неразумно же.
Котенок, разыгравшись, цеплялся за мамин рукав, стараясь оседлать на бегу смуглую от загара кисть руки. Маме было щекотно, она, смеясь, отбрасывала котенка и отмахивалась заодно от Олиных наставлений.
…Возвращаясь домой, Митя размышлял о знакомстве с Олиной мамой. Как хорошо, когда человек уверен в том, что он поступает правильно! Будь бы другая женщина на месте Олиной мамы, ему бы наверняка показалось, что это развязность или пренебрежение к нему - то, что она продолжала при нем делать зарядку. А тут ничего не показалось.
С этого дня Бородин стал часто бывать у Оли.
Жили Кежуны после войны в одном из уцелевших домов, снимали комнату. Хозяева - шумная семья Шелия, младший отпрыск которой - Гринька. Вере Николаевне обещали квартиру в одном из строящихся домов. И хотя ожидание - второй год, со дня на день - не располагало устраиваться поудобнее, они понемножку устроились. Это была всего лишь одна, правда просторная, комната, но выглядела она, как квартира: был здесь и мамин кабинет - доска на треногах, и столовая - квадратный стол, всегда накрытый отутюженной скатертью, и Олин уголок - крохотный письменный столик рядом с тахтой, с Олиными акварелями на стене, с папиной фотографией (он был снят в военной форме) среди тетрадей, истрепанных учебников, круглого зеркальца и каких-то беспорядочно разбросанных на столе предметов. Оттого, что комната была с широким окном и балконом, она не казалась ограниченной стенами, в нее входил город - с белыми домами над рекой, бегущими трамваями, и был у Кежунов свой собственный каштан, залезавший одной тяжелой веткой на балкон, как какой-нибудь прирученный слон, выпрашивающий лакомство. И был стоявший в полуоткрытой балконной двери шезлонг с провисшим холстом и грубыми деревянными сочленениями.
В ноябре домашние занятия шли не от случая к случаю, а почти каждый вечер. Оля охотно подчинилась этой необходимости: приближалась пора зимних каникул, и хотя Оля знала, что мама не поставит в зависимость от школьных успехов заранее обещанный зимний лагерь, ей не хотелось ее огорчать. Вере Николаевне всегда казалось, что Оле не хватало дружбы с мальчиком. У Оли чувство долга развито слабо, она способна на усилия, но, кажется, только из любви к маме. А у Мити дисциплина сознательная: не потому, что заставляют, а потому, что хочется быть таким. Присматриваясь, Вера Николаевна то одобряла Олин выбор, даже завидовала незнакомой ей тете Маше, радовалась и старалась не помешать возникающей дружбе, то настораживалась: начинало казаться, что Мите не хватает непосредственности, что его чувства подавлены резонерством. А потом ей становилось смешно: разве может благоразумный догматик увлечься Олей? В глубине души самой большой заслугой Мити она считала то, что он сумел разглядеть Олю.
Нянька Прасковья Тимофеевна каждый раз, когда появлялся Митя, входила в комнату раньше него и докладывала:
- Твой пришел.
- Это не мой, а Митя, - непременно поправляла Оля.
Иногда занятия назначались у Мити. Тетя Маша знала, с кем дружит Митя, и, казалось, была совсем нелюбопытна. Скрытная с юности, она умела уважать чужую тайну, а годы одиночества приучили ее знать цену молчанию. Она замечала со всей чуткостью замкнутого человека, как Митя вглядывается в Олю - в ее характер, привычки, душевный склад, - и что ни день, то делает новые, потрясающие открытия и безотчетно тянется к этой девочке. А Олю она еще мало знала, и ей хотелось, чтобы пришел удобный случай познакомиться с Олиной мамой.