Илья Фомич сказал, что гостям нужно отдохнуть с дороги. Проводил их в комнату, где были приготовлены две кровати. Гость из Бесле-нея улегся и уснул. Илья Фомич и Андрей вернулись к столу, еще выпили по рюмке вишневки. И снова к дверям липла Дуняшка. Отец и Андрей говорили тихо, и все же Дуняшка, напрягая слух, услышала, как Андрей сказал, что приезжий - горец не простой, а бывший бесле-неевский князь, что он побывал в Англии, в Турции…
- Вот оно, какая птица, - прошептал Илья Фомич. - И чего он сюда залетел?..
- Смотри, дядя, держи язык за зубами… "Не птица, а целый беркут", - подумала
Дуняшка.
- У кого ты его поселишь?
- Дажеть и не придумаю.
- Подбери надежного человека…
- Ежели у Абубекира?
- Не болтлив? Наклонились к столу, перешли на шепот, и как ни прилаживала ухо, как ни старалась Дуняшка, а и слова уже услышать не смогла.
- Митя! Ох, Митрусь, и что за мальчик! Отдай мяч! Ловите его, ребята, ловите!
Евдокия Ильинична очнулась, подняла голову. По двору, прижимая мяч к груди, что есть силы мчался мальчуган, за ним гналась шумная ватага детворы. И вдруг исчезло, сгинуло все, что только что видела, как сон. Осокорь все так же заслонял плечами небо. Тень от дерева раскинулась шатром, ветерок, налетая с гор, невидимой рукой все так же трепал, как чупри-ну, его густую листву. "И чего это я тут стою без дела? - подумала Евдокия Ильинична. - Мне же надо в аул, к матери Хусина… И перед тем как побывать у матери Хусина, загляну-ка я хоть на минутку к Семену… Скажу ему, кого полюбила наша дочка, попрошу совета".
Глава 17
В глубине школьного двора стоял флигелек, в котором жил учитель русского языка и литературы Семен Афанасьевич Маслюков. Жил один, бобылем. Сослуживцы, близкие друзья знали, почему Семен Афанасьевич не женился: та, что полюбил еще в молодости, досталась другому. Знали и о том, что и лет тридцать тому назад да и теперь Семен Афанасьевич частенько навещал хутор Прискорбный и что в Прискорбном жила чернобровая телятница, давняя и, как казалось людям, странная любовь учителя.
От всевидящих людских глаз невозможно было скрыть и то, что телятница из Прискорбного сперва по вечерам, а потом и среди дня тоже навещала учителя. Приносила чистое, отглаженное белье и возвращалась в хутор на заре. Точно никто не знал, но станичные говоруньи судачили о том, будто младшие дети Евдокии Ильиничны не Голубковы, а Маслюковы… Вот и сегодня Евдокия Ильинична смело проходила от ворот к домику по вымощенной кирпичами дорожке. Проходила не первый раз, а почему-то и теперь, как и всегда, ей трудно было гасить в сердце тревогу и волнение. Сама удивлялась и не могла понять, что с нею происходит. "Будто я все еще молоденькая девушка, а Семен - тот студент, каким приезжал в станицу, и будто годы не прошумели над нашими головами, - думала она, видя знакомые оконца с голубыми ставнями и радуясь. - И чего ради я так переживаю? Чего ради, как ненормальная, полыхаю румянцем? Ведь было же время - вдоволь и наволновалась и накраснелась. Почему же и теперь душе моей нету покоя? Почему же, когда вижу этот домик, во мне звучат какие- то песни, а та, давняя радость все так же тревожит мое сердце? Или все еще сидит во мне в мои-то годы девическая стыдливость? Или то счастье, что навестило меня давным-давно, так и останется во мне до могилы?"
Переступив же порог и увидев Семена, она и вовсе не в силах была скрыть то тревожно-радостное чувство, что искрилось в ее веселых глазах, в ее стыдливой улыбке, что преображало ее, молодило. Казалось, что там, за порогом, она оставляла, как оставляют грязную обувь, свои горести и невзгоды, сбрасывала со своих слабых плеч, может быть, десятка полтора лет, и являлась перед ним хоть уже и немолодая, но все такая же взволнованная и красивая, какую он знал и какую любил.
Приход Евдокии Ильиничны, встреча с нею были приятны учителю, и всегда ее радость и ее волнение передавались ему. В такую минуту седой, степенный мужчина в очках, с теми же, какие были в молодости, мягкими усиками, ставшими теперь пепельными, тоже и молодел и преображался, и глаза его блестели, как у юноши. Посмотришь на них, людей уже немолодых, на то, как они уважительно разговаривают, как тепло смотрят друг на друга и как стараются сделать один другому что-либо приятное, хорошее, и невольно подумаешь: что-то в их отношениях есть еще непонятное и неразгаданное, что и с годами не меркнет и не стареет. Их, казалось, нисколько не смущало и не огорчало то обстоятельство, что давняя их любовь, вытерпевшая столько горя, так и не была скреплена брачным свидетельством только потому, что Иван Голубков наотрез отказался дать развод. Они заботились друг о друге, помогали один другому всем, чем могли, оставаясь наедине, говорили обо всем. Но никогда они не говорили о самом сокровенном - об Илье и Елизавете, хотя постоянно думали о них и знали, что это их дети, - мальчик родился во время войны, а девочка на второй месяц после победы. Евдокия Ильинична кривила душой и уверяла себя, что правда о младших детях известна одной ей, а Семену неведома. Семен же все знал и молчал. Ему казалось, что Евдокия или стесняется, или не хочет сказать ему правду. Но он всегда, бывая у Евдокии Ильиничны, радовался, видя сына и дочку. Когда дети были маленькими, он любил играть с ними, и в хате поднимался такой смех и детский писк, что мать, улыбаясь, только покачивала головой. Они называли его дядей Сеней. Потом подросли, стали школьниками - сперва Илья, а через два года и Елизавета. И тут пришлось дядю Сеню называть Семеном Афанасьевичем. Дети не знали, конечно, что учитель скрыто от всех присматривал за учениками из хутора Прискорбного, помогал им в учебе и радовался тому, что мог видеть их каждый день. Огорчало, до слез обижало лишь то, что он не мог назвать ни Илью, ни Елизавету своими, что носили они чужую фамилию и чужое отчество, ничего не зная об этом. У него учились и старшие Голубковы: Антон, Игнат и Ольга, - их он тоже любил, но не так, как Илью и Елизавету.
Теперь Илья и Елизавета стали взрослыми, и Семен, бывая на хуторе, разговаривал с ними как равный с равными. Особенно приятно, было поговорить с Ильей. Говорили о разном, а больше всего о технике, о технических новинках. Стараясь, чтобы Илья не заметил, он приглядывался к нему, в рослом красивом парне, в строгих чертах его лица отыскивал свои черты и черточки, без труда находил их и радовался. А в Елизавете Семен души не чаял. Девочка была любознательная, смышленая, в учебе прилежная. Но радовала она учителя не только своим прилежанием и пятерками в табеле, а и тем, что была похожа, как бывают похожи две капли воды, на свою мать: те же, что и у матери, и рост, и статность, и походка, и две косы за плечами, и черные шнурки бровей, и даже родинка над левой бровью. Идет ли в школу, сидит ли за партой, проходит ли по улице, всегда Елизавета как бы напоминает, какой красивой в молодости была Дуся Шаповалова. В дни ее рождения Семен приносил то куклу, то платьице, то туфли или серьги, то духи или пуховый платок и каждый раз просил мать не говорить дочке, чьи это подарки. Не понимал Семен, что Евдокия Ильинична, если бы он и не просил, все одно ничего Елизавете не сказала бы. На уроках русского языка и литературы в десятом классе Семен украдкой посматривал на Елизавету, и ему было больно, что он не мог назвать ее своей дочерью. Он знал ее привычки, наклонности, знал о ее дружбе с Хусином и в душе одобрял эту дружбу. В десятом классе из аула Псауче Дахе было семь учеников - три мальчика и четыре девочки, и больше всех учителю нравился Хусин Карданов.
- Ой, Сеня, знал бы ты, что со мной приключилось? Увидала осокорь. Наш, помнишь, стояя возле нашего порога? Не помнишь? В тот вечер, когда мы пришли с ночеванья и стояли у наших ворот, ты, это я хорошо помню, смотрел на осокорь, а потом спросил, откуда его привезли. А я сказала, что не знаю, батя откуда-то привез. Тогда осокорь был молодой, чуть повыше дома. А нынче посмотрела на него - великан! Глаза не могла оторвать… А он что-то шептал листьями, может, меня узнал и мне что-то говорил, - кто же его знает. А я гляжу на него, а в голове, веришь, такое понеслось, такие потекли воспоминания! Родителей покойных в мыслях повидала, свою молодость, - говорила Евдокия Ильинична, не сводя глаз с Семена и сияя от счастья. - Как оно разрослось, то дерево! Просто чудо! Во все стороны раскинулись саженные ветки. А под ними, в холодочке, куча ребятишек. И так им весело под деревом! Ни за что бы не узнать, где было шаповалов-ское подворье, а осокорь стоит и своим могучим черным стволом указывает то место…
- Дуся, да ты сядь, - сказал Семен. - И не волнуйся. Расскажи спокойно… Чаю хочешь? С вареньем…
- Варенье-то небось то, что я сварила? Вишневое?
- Да, вишневое. - Семен ласково посмотрел на Евдокию. - Дуся, сколько лет смотрю вот так на тебя и каждый раз не перестаю удивляться: кто ты, Дуся?
- Смешно, Сеня… Выдумал, - обиделась Евдокия Ильинична. - Я и есть Дуся, чего еще? Ну что так смотришь?
- Вот ты вспомнила шаповаловское подворье, свое бывшее подворье, - говорил Семен. - Но почему ты ничем, понимаешь, ничем не похожа ни на своих братьев, ни на отца? Ты им как чужая… Почему?
- Не знаю, не знаю, - с грустью ответила Евдокия Ильинична. - Почему? Может, потому, что жила не так, как мои родители. Ить плохое, Сеня, в человеке не от крови, нет… От жизни. А может, во всем повинен ты, Сеня, и наша любовь? - Она испуганно улыбнулась. - Нет, нет, помолчи, Сеня… Не надо об этом. Я посижу у тебя, попью чаю. И хочу спросить твоего совета.
- Слушаю.
- С фермы я отпросилась до вечера. - Она сняла платок, смелее улыбнулась, прикрывая ладонью губы, потом подошла к столу, взяла зеркало и пригладила ладонями чуть припорошенные сединой волосы. - Но не об осокоре, Сеня, и не о подворье зараз моя речь. Осокорь пусть себе стоит, как страж, и пусть оберегает от жары трактовских детишек. С Елизаветой, Сеня, случилось горе…
- Что с нею? Какое горе? - тревожно спросил Семен. - ; Вчера я видел ее на уроке. Она была веселая. Или неожиданно заболела?
- Еще хуже! Влюбилась… - Евдокия Ильинична опустилась на стул, тяжело вздохнула. - И в кого, скажи, пошла девчушка? Да разве ж можно так рано влюбляться?
- А ты сама? Забыла? - Семен покручи-вал усик, и глаза его в морщинках смеялись. -
Или свое не видно?
- Меня не равняй, - смело ответила Евдокия Ильинична. - Тогда время было иное… Школ не было. Чем же еще, окромя любови, забавляться?.. А Елизавета - школьница, ей учебу надо кончить, ума-разума набраться, а тогда уже…
- Стоит ли из-за этого печалиться, Дуся? - перебил Семен. - Это горе всегда бывает радостное. Знать, пришла пора, подступила девичья весна…
- И в кого влюбилась! - Евдокия Ильинична не слушала Семена. - Да знаешь ли ты, в кого она влюбилась? В Хусина! Или у нас казачьих парней нету? Сколько их подросло в станице! - И доверительно к Семену: - Сеня, тут, в школе, ничего, случаем, не замечал за Хуси-ном и Елизаветой?
- Замечал. И не раз.
- Так скажи, что замечал?
- Настоящую, хорошую дружбу, - сказал Семен. - И давно замечал, еще с седьмого класса. Как только Хусин поступил в нашу школу. И еще замечал, что дружба помогает им в учебе…
- Совсем не то ты замечал, - рассердилась Евдокия Ильинична. - Учеба, учеба, а чем она кончится? Думал ты об этом? А я ночи не сплю. И вот собралась в аул, к матери Хусина. Надо же что-то делать? - Не как гостья, а как хозяйка быстрыми шагами направилась она в сенцы и, не прикрывая дверь, спросила: - Сеня! Примус у тебя на ходу? Или не горит, как тогда? Наливай воду в чайник и неси…
Чайник вскипел быстро. И пока они пили чай, сидя у окна за небольшим, покрытым клеенкой столом, Евдокия Ильинична не спеша, стараясь быть спокойной, рассказала и о том, что в эту весну Хусин зачастил в Прискорбный, - нет того дня, чтобы он не навестил Елизавету; и о том, что Елизавета вышила на платочке две буквочки - "Е" и "X" и что они вдвоем разложат на столе учебники и часами просиживают в хате.
- И кто их знает, учатся они или целуются? Пока я в хате, уткнутся в книжки, что-то бубнят, а как я выйду, слышу - смеются, а что они делают - одному богу ведомо. Матери, Сеня, известно только то, что они сделались не-разлучимые. Или над книгами гнутся, или гуляют - и все неразлучно. Как те спарованные бычки.
Рассказала и о том, как Хусин на коне прискакал в Прискорбный и устроил такую джигитовку и так вертелся в седле, что нетрудно и голову свернуть. "Поверь мне, Сеня, это такой бесенок, что нету в нем и капельки страху". И, уж конечно, поведала о том, как вчера ночью Хусин привез Елизавету в хутор на лодчонке. "По таким бурунам, Сеня, летит на лодчонке. Просто удивляюсь, как он ее еще не утопил… Не парень, а оторвиголова".
- Да, смелый юноша, - согласился Семен, покручивая ус. - Такой лихости любой мужчина в душе позавидует!
- И на что она нужна, его лихость? - стояла на своем мать. - Полихачествует, погарцует на коне и на лодке, закружит девчушке голову, а потом что? Надо жениться? - Тяжко вздохнула, добрыми, ласковыми глазами посмотрела на Семена. - Рассуди, Сеня, ты человек грамотный. Как тут быть? Русская девушка становится женой черкеса. Это что же такое? Моя дочка должна ихнюю веру принять? А дети народятся? Какой они будут веры и нации? Нет, Семен, такое дело не годится…
- Да почему же не годится? - искренне удивился Семен. - Ну, насчет веры, ты сама знаешь, - дело это уже прошлое. И у русских и у черкесов вера одна - советская. И вот я тебя хочу спросить. Разве в любви молодых людей важнее всего национальность? Придумала, Дуся! Смех разбирает, честное слово… Передовая телятница, героиня, а мать отсталая… То в анкете, верно, есть даже такая графа. А настоящая любовь, Дуся, обходится без анкеты. Ты лучше скажи мне как мать: любит Лиза Хусина?
- В том-то, Сеня, и горечко мое, что любит, - сквозь слезы сказала Евдокия Ильинична. - И так, Сеня, любит, так она в нем души не чает, что просто удивительно. И он возле нее такой завсегда ласковый, такой развеселень-кий… При мне они стесняются, скрывают то, что. у них на душе. Да только от матери разве можно укрыться? Я все вижу…
- Что думаешь делать в ауле?
- Побеседую с матерью Хусина. - Вежливо или как? - Да уж как придется.
- О чем же будешь беседовать?
- О детях. О чем же еще? Скажу, пусть отлучит сына, отговорит его… Она возьмется за сына, а я за дочь, и совместно мы…
- Вот этого прошу, Дуся, не делать, - строго сказал Семен. - Не позорь себя, не выставляй на посмешище.
- Позориться не буду, а скажу все, что думаю, за этим и иду, - не сдавалась мать.
- Нельзя того допускать, чтоб они поженились…
- Почему же нельзя? - Семен встал, прошелся по комнате. - Это предрассудки, Дуся. Парень-то какой Хусин! И Лиза молодец, знала, кого полюбить. - Подошел ближе, улыбнулся. - Послушай меня, Дуся. Ты знаешь, я всегда тебе желал добра. И, в жизни нашей не раз случалось, когда мои советы приносили пользу. В аул пойди, с матерью Хусина повидайся. Это я одобряю. Две матери встретились, поговорили - что тут плохого! Но смотри, Дуся, не горячись и не груби. Можешь ты поговорить с нею как мать с матерьо? Прошу, Дуся. Уважь мою просьбу. Ведь Лиза для меня не чужая…
Она молчала, вытирая платочком набежавшие слезы. i
- И у Илюшки с любовью не ладится, - сказала она грустно. - А матери через то одна только тревога.
Повязала голову платком, сказала, что ей пора уходить, пообещала на обратном пути снова зайти и ушла.
Глава 18
Берега были высокие, из красного, как пламя, гранита, не берега, а отвесные скалы, не то что берег возле Прискорбного. В том месте, где повисал мост, скалы сходились близко и, точно ладонями, сдавливали Кубань. Вода клокотала, гремела, холодный ветер бил в лицо, долетали мелкие брызги. Евдокия Ильинична держалась за перила и с грустью смотрела на беснующийся, зажатый камнями поток. Смотрела вниз и думала о том, как когда-то по этому мосту прошли ее отец и бесленеевский князь Абдулах, и тогда, наверное, тоже билась о гранит вода. Позже Евдокия Ильинична узнала, что в ауле князь прожил больше года и неожиданно исчез. К тому времени Евдокия Ильинична вышла замуж и жила в Прискорбном. Помнит, весной говорили на хуторе, что возле Эльбруса заполыхало кулацкое восстание и что одним из его предводителей как раз и был князь Абдулах. В ту зиму в горы ушли, отец Евдокии Илья Фомич Шаповалов, ее брат Гордей, Яков Скобцов и трое черкесов из аула Псауче Дахе. В станицу они не вернулись, погибли. Узнала Евдокия о гибели отца и брата, забралась в сарайчик и полдня проплакала, мысленно, сквозь слезы, повторяя: "А я так жить не буду, а я так жить не буду, не буду…" Ее брат Тимофей находился в ссылке близ Самарканда. Сестре не писал. Как-то пришло от него одно письмо. "Ты же наша, ша-поваловская, чего стараешься на колхоз…" Она ответила ему: "Шаповаловская я, верно, только не ваша, и ты, Тимофей, мне не указ, где мне стараться и где силы свои приложить…" Потом она думала о Семене, слышала его голос: "Кто ты, Дуся? Ты им как чужая… Почему?"
"И чего думки прицепились ко мне, канальи, дажеть иттить не дают". И она пошла через мост быстрыми шагами. Отдалялась, стихала Кубань. Впереди, на просторном плато, раскинулся аул. Как, оказывается, чудно устроена жизнь: на левом берегу Кубани все, на что ни взгляни, свое, близкое, привычное, а на правом - все чужое, все не свое, непривычное. Верхом на хворостинках скачут мальчуганы. И что? Будто и такие хлопчики, как в станице или в Прискорбном, и чумазые и сопливые, а все же не такие. На них старенькие бешметики, кудлатые, не по головам папахи, тоже не новые, на ногах самодельные, из сыромятины башмаки. В такую теплынь - и папахи? Торчали и не слетали с голов. Близ ворот лежал пес, зевая от скуки. Пес как пес, разве мало таких псов в станице? Косматый, еще не линявший, масти бурой. И все же такого пса ни в станице, ни на хуторе Евдокия Ильинична не видела. И лежал он как-то не так, как обычно лежат собаки, а скрестил лапы и положил на них морду… Или улочки. Совсем не такие, как в станице: узкие и кривые, грузовик по ним не пройдет. Зеленели и цвели сады, и, казалось, цвели не так дружно, как в Трактовой или в Прискорбном. Без всякого порядка тянулись низкие, из речного камня-голыша изгороди. Есть изгороди из камня и в Трактовой, и все же в ауле голыши были обточены бурунами и уж очень мастерски сложены - любо глянуть! Дома и вовсе не похожи на казачьи хаты: оконца поменьше и подслепова-тее, крыши черепичные, и они жарко краснели в зелени садов. Больше всего удивлял запах: даже на улице горьковатый привкус сгоревшего кизяка прижился так, что не поддавался никаким ветрам. Приведи в аул человека с завязанными глазами, пусть по запаху угадает, где он - в станице или в ауле. Понюхает и непременно скажет: "Нет, это не станица, а аул…" А какая может быть разница? Известно, и в станице курятся трубы и горят в печах кизяки. Почему же кизячий дымок пахнет в станице не так, как в ауле?.. Почему?
Легче всего сказать: "Шут его знает, почему". Или: "Да, точно, всем известно, что один и тот же кизячий дымок в станице пахнет по-своему, а в ауле по-своему, какой-то у него тут, сказать, особенный вкус, что ли. А в чем загвоздка? Неведомо, тайна…" Никому такие ответы не нужны. И нашей героине они ни к чему.