- Нашел себе домработницу!.. - ворчала она на Воропаева, когда он пытался напомнить ее зимние рассуждения о корове. - Что же, прикажете начатое дело бросить? Что ж такое! Народ мне доверился, а я… нет, нет, и не говорите! - и отмахивалась, будто мысль о доходном хозяйстве принадлежала Воропаеву, а не ей самой.
Так прошел март и начался апрель.
Корпус Воропаева, судя по приказам Верховного Главнокомандующего, шел в голове событий на 3-м Украинском. Ему салютовали 1 апреля, 2 апреля, 4 апреля.
Жива ли она там?
В начале апреля союзники перешли Рейн на всем протяжении от Эммериха до Страсбурга, а Красная Армия была в семидесяти километрах от Берлина.
В газете мелькнуло имя Гарриса. Он писал, что американцы и англичане нигде не встречают организованного сопротивления.
Конец войны или маневр? Можно было ожидать и маневра.
Но вот 13 апреля советское знамя взвилось над Веной. Взятие Вены, при котором особенно отличилась его 4-я гвардейская, Воропаева взволновало.
"Им там, конечно, теперь лафа, - завистливо подумал Воропаев. - Покрутились бы на нашем месте". Но, поймав себя на том, что точно так же рассуждал и Корытов, рассердился уже на самого себя.
27 апреля, в день открытия Сан-Францисской конференции, Корытов через заворга велел Воропаеву выехать для проведения первомайских праздников в колхозы, вместо того чтобы поручить ему чтение лекции в Доме культуры, как предполагалось раньше.
30-го он провел предпраздничные собрания у "Микояна", где теперь председательствовал Городцов, и в "Первомайском", а в "Калинин" приехал уже поздней ночью, когда шла гулянка.
Встали из-за стола только в четвертом часу утра, а когда Воропаев проснулся у Цимбала, было уже два часа дня.
Недовольный собою, он вышел на тот дворик перед хатой Цимбала, на котором лежал зимою. Вышел - и замер. Море приподнялось ему навстречу и остановилось на половине неба.
Горы были сверкающе зелены, и от них несло сухим запахом хвои, точно вдали, в лесах, что-то горело, а навстречу, с моря, поднимался соленый на вкус, сыроватый на ощупь запах нагретой волны, запах песка и водорослей. Солнце соединяло оба течения, и воздух начинал петь, как закипающая вода. Он пел, вздрагивая и шевелясь, совершая медленные круговые движения, будто приплясывая, и все гуще и крепче делался его живительный настой.
Ни птицы в небе, ни облака. Стояла какая-то особенно строгая тишина. Одни цикады вторили ей, и их неугомонно-однообразный треск казался звоном в ушах.
Весна, которой Воропаеву давно хотелось полюбоваться, уже прошла. Только раз увидел он ее по-настоящему, едучи как-то утром в колхоз, километров за тридцать от районного центра, и тогда же сказал себе: "Вот она! Больше не увижу!" То было, кажется, в начале апреля. Солнце давно уже взошло и обходило горизонт, держа берег и море в снопе лучей, но было не жарко. Земля, море, небо, камни тихо и легко светились как бы изнутри, каждое своим огнем. Деревья были в цвету, и бело-розовые, желтые, фиолетово-серебристые кроны их с густочерными и густосиними спящими тенями на золотеющей траве, кое-где окропленной брызгами опавших цветов, чередовались, как звуки песни, слышимой зрением.
Видение весны было мимолетно. День-другой, и в розовых и белых кронах проступила прозелень, выскочила листва - началось лето. Он и не заметил, как оно наступило, и сейчас легкая тревога, которая всегда охватывает человека при мысли, что что-то упущено, вдруг прикоснулась к какому-то уголку его сердца.
И сразу же ему наскучило сидеть в одиночестве и потянуло к людям, отдохнуть от которых он только что было собирался.
В тот же вечер, несмотря на все уговоры Опанаса Ивановича, жаждавшего потолковать о политике, Воропаев выехал к себе.
Второго и третьего мая город праздновал взятие Берлина. Едва ли Воропаев спал хотя бы час за двое суток; голос его осип, глаза ввалились, его пошатывало. Но он уже знал по опыту, что так пошатывать его может теперь и две недели подряд. Усталость победы не смертельна для человека. Четвертое и пятое мая он снова пробыл в колхозах, а шестого возвращался к себе на колхозной телеге. Ехали не торопясь. Степка Огарнов, правивший конями, сначала все выспрашивал про войну, но, видя, что собеседник засыпает на полуслове, огорчился всерьез. Подумать только - везет самого Воропаева, а о войне послушать не удалось. Впору было заплакать.
Проезжали мимо домика дорожного мастера. Женщина, игравшая на баяне, издали еще крикнула, приглядевшись:
- Не агитатор?
- Агитатор, да только склюнуло его, изморило, - стыдливо ответил возчик.
- Тпрукни коней, я зараз!..
Воропаева ссадили с телеги и поднесли ему стакан парного молока.
- Голосом не можешь, пальцем показывай, как там, в Берлине!
И хотя, кроме приказа Верховного Главнокомандующего, он не знал ничего, - рассказывать он мог сколько угодно, и все, наверное, было правдой.
Так он и поступил, и только поздней ночью, пообещав своему вознице особо рассказать о войне, едва живой добрался до дому.
Лена заперла его на ключ, велев Софье Ивановне и Тане говорить всем, что полковник не возвращался.
Отоспавшись, он присел к радиоприемнику.
Эфир молчал о взятии Берлина. В двух сообщениях из немецкой столицы, переданных английскими журналистами, пространно рассказывалось о разрушениях, причиненных союзной авиацией, о том, как здесь давно поджидали солдат Монтгомери, а немецкие радиостанции, еще почему-то работающие, пробормотав что-то невнятное о капитуляции, переходили на похоронные марши с декламацией о покинувшем белый свет Гитлере.
Склонив голову на приемник, Воропаев вслушивался в эфир, как в тайные помыслы Европы, точно она бормотала ему о своих надеждах в горячечном сне.
Дралась Прага. Американцы спешили к границам Австрии. Англичане брали в плен на задворках войны перепуганных гитлеровских полководцев и прозой и стихами славили своего "Монти", будто солдаты Монтгомери были единственными на полях сражений.
Это лицемерие не столько оскорбляло Воропаева, сколько вызывало в нем какое-то гадливое чувство, но он знал сейчас слишком мало, чтобы делать какие-либо выводы.
"И друзья замолчали, и Шура не пишет…"
По правде говоря, он жадно ждал вестей от нее, пытаясь при этом уверить себя, что его интерес к Горевой вызван лишь тем, что она сейчас находится в гуще событий, о которых он может только догадываться.
Но облик Горевой, возникнув, не уходил, и чтобы подавить внезапную тоску, которая грозила затопить все его правильные, как ему казалось, мысли, он огромным усилием воли заставлял себя думать о другом.
Воропаев часто представлял себе, как вошел бы со своим корпусом в какой-нибудь немецкий город в эти капитуляционные дни и какая сумасшедшая работа захватила бы его сразу.
Расставив часовых у складов и магазинов, вывесив на стенах домов объявления коменданта, он поспешил бы в здание магистрата, возле которого уже толпились бы горожане. Тут должны быть люди, бежавшие из концлагерей или скрывавшиеся в подполье. Организовать их. Собрать интеллигенцию. Наметить городское руководство. Узнать, где фашистская верхушка, и открыть регистрацию всех членов фашистской шайки, всех офицеров и солдат.
Уличные сцены дадут огромный материал для действий. Покажется пьяная проститутка, двое пронесут тюк украденных вещей, голодные дети завистливым взглядом проводят ротную кухню. Актеры театра растерянно будут толпиться за кулисами, сжигая портреты Гитлера и вздыхая о том, что их ждет. Надо будет сразу же успокоить их. Пусть в три дня подготовят спектакль. Вечером, на площади, установить кинопередвижку и показать парад в Москве или физкультурный праздник, а завтра в театре устроить выступление дивизионного ансамбля песни и пляски.
Затем - на заводы. Инженеры, должно быть, попрятались. Обратиться к рабочим. Там, где нет хозяев, передать дело комитетам рабочих и служащих. Обеспечить работу электростанции, водопровода, канализации, собрать лекарей, полицию, поговорить с пожарными, заехать в городскую больницу. Это все - в первой половине дня. Потом перекусить у коменданта, где уже стоит толчея. Кого-то арестовали, кого-то не пускают, куда ему надо, где-то обнаружили банду грабителей, склад горючего и запасы бумаги. И уже ожидают приема редактор газеты и хозяин большого ресторана. Первый предлагает свои услуги и свою типографию, второй просит разрешить вывесить объявление, что его заведение - ресторан комендатуры. Здесь уже и освобожденные из лагерей. Англичане желают отправиться на родину не позже чем через десять минут. Американцы хотят послать за океан успокоительные телеграммы. Чех, хватая комендантских часовых "за грудки", требует автомат, так как он знает, где скрываются "наци". Полтавские и житомирские сдают на гауптвахту своих хозяев. Итальянцы требуют пропуска к своим границам. На тротуарах, у дверей комендатуры поют и пляшут знаменосцы национальных колонн. Знамена их здесь же. При помощи комендантского шофера на них краской из баночки набрасываются флаги стран-победительниц.
Уже родились дети, уже умерли какие-то старцы, уже кто-то заболел и требует помощи, хотя за городом еще не умолкла стрельба танков и не эвакуированы раненные в уличном бою. Это - в первую половину второй половины дня.
А там наступает вечер в захваченном городе - всегда тревожный. Пожар. Надо ехать. Крики о помощи! Немедленно ехать. Какой-то несдавшийся фашист бросил гранату. Сейчас же расследовать. Постучаться в какой-нибудь дом, войти в темную, притаившуюся квартиру, поговорить с испуганными людьми и думать об утре, о том, чтобы по безлюдным улицам прошел оркестр, чтобы заработала громковещательная. Ночью - цепь заседаний, одно за другим. Есть ли хлеб, мясо, овощи? Снабжены ли всем необходимым больницы? Допрошены ли пойманные мерзавцы? Час или два провести в здании гестапо, поговорить с освобожденными из тюрьмы, решить вопрос о топливе. На все это только ночь. А утром, окатив голову холодной водой, выглянуть из окна комендатуры воспаленными глазами, увидеть дым заводов, прислушаться к шороху метел, к негромким голосам горожан, расчищающих улицы, и поймать ухом далекий голос громковещательной установки, беседующей с городом на мирные темы, - и снова в машину, и снова по улицам, и так до часа, когда высыплет из квартир народ, и раздастся несмелый смех, и чему-то зарукоплещут малыши, и тогда сказать ординарцу: "Никого. Два часа буду спать, как новорожденный…"
Голос Лены вдруг оборвал эти видения. Воропаев был еще где-то там, в освобожденном городе.
- Ну, что случилось? Я же просил два часа меня не беспокоить, - сказал он, не поднимая головы с радиоприемника. - В чем дело, Леночка?
- Васютин просит в райком.
- Ладно. Скажи, сейчас буду.
- Подумайте над моим предложением и соглашайтесь, - сказал Васютин. - Если хотите, спросим мнение Геннадия Александровича. Как твое мнение?
Корытов потер виски.
- Пожалуй.
- Что пожалуй?
- Пожалуй, справится. Только побольше серьезности.
Воропаев посмотрел на него удивленно.
- Я прошу не выдвигать меня секретарем райкома, - сказал он, - а оставить на прежнем месте. Мне никогда не приходилось еще стоять на самом поэтическом участке партийной работы, - быть пропагандистом, работником чистого вдохновения. Я не хочу быть среднего качества секретарем райкома, я хочу быть образцовым пропагандистом. Выдвигайте низы. Забирайте у нас Паусова, бог с вами, перемещайте Цимбала, но оставьте меня. Я, по природе своей, оказался неплохим педагогом, так зачем же мне браться за дело, на котором я буду выглядеть хуже?
Васютин побарабанил пальцами по столу.
- Ну, хорошо, - сказал он. - Хорошо. Паусова я у вас заберу. Поднебеско заберу. Цимбала посадим на масличный совхоз "Пионер". Чорт с вами, оставайтесь здесь вдвоем и грызитесь, если такая охота, - и он встал, застегнув пальто и нахлобучив на уши кепи, тем самым показывая, что он считает беседу законченной.
Встали и Воропаев с Корытовым.
- Каждый человек может выдохнуться, - продолжал Васютин. - И Корытов выдохся. Плохой работник? Нет. Может найти себя? Может. Я считал, что его лучше бы забрать в область, дать ему взглянуть на свое дело со стороны… А вы сможете теперь вдвоем работать или будете интриговать, склочничать? Говори, Геннадий Александрович, прямо.
Корытов что-то перебрал на столе и, не глядя, грустно вымолвил:
- Сможем.
- Сможете? - спросил Васютин у Воропаева.
- Сможем, - так же просто и скупо ответил тот.
- Ну, если сможете, тогда… тогда впрягайтесь, черти окаянные. Он подошел к ним и тронул их за плечи.
- Я, вообще-то говоря, доволен тем, как у вас тут дело идет. Народ вы вытаскиваете. Это так. Но поскольку со всех сторон разговоры о вас, думаю - не разъединить ли? Так, значит, дано слово?
- С Корытовым трудно, сказал Воропаев. - Но сработаюсь.
- С тобой легко! - покачал головой Корытов. - Уж такое ты сокровище, ай-ай-ай!.. Ты, брат, позер, да, да. Позер, но голова у тебя свежая, и я с тобой буду работать. Если бы меня сняли - обиделся бы, а сейчас, честно говорю, - я теперь тебе жизни не дам, я… ну, в общем, ладно. Слово дано.
Васютин, улыбаясь, подмигнул им обоим.
- Ну, желаю… Только смотрите, по мелочам не грызитесь… Слышал я, товарищ Сталин сказал однажды золотые слова: полное единодушие бывает только на кладбище. А? Так вот, покойников мне не надо, но и склок не потерплю. Понятно? А там, хоть по десять шкур с себя сдирайте, лишь бы дело шло.
Он крепко пожал им руки и уже на выходе из корытовского кабинета сказал:
- Если меня когда-нибудь будут снимать с областной работы, попрошусь на районную, на сельскую, но обязательно на партийную… И вы молодцы, что друг за друга держитесь, молодцы! - и вышел, взмахнув рукой.
Корытов и Воропаев все еще стояли у стола.
- Ну, бывай!.. - произнес после долгого молчания Воропаев. - Будь здоров, - вежливо ответил Корытов.
- Домой?
- Да. Поручений нет?
- Пока ничего.
Плыла тишина обычной южной ночи. В ее потоке вздымался то дальний крик, то отзвук песни, то рокот грузовика вдали на шоссе; и сначала слух Воропаева не уловил ничего неожиданного, но скоро он различил неистовый звонок телефона на почте, услышал, как кто-то грузно пробежал по дороге, дыша всеми печенками, как в рукопашной. Раздался стук в окно, в другое. Послышались возбужденные голоса: "Да ты оглох, чи шо?..", "Вставайте!" - и чей-то острый свист.
Выскочив на балкон, Лена перегнулась вниз, в темноту. Фиолетовая душистая пряжа глициний упала на ее плечи, как шаль.
- Кто там? - пронзительно крикнула она, но, видно, тут же догадавшись, в чем дело, распростерши руки, обернулась к Воропаеву.
- Мир! - сказал он ей. - Должно быть, заключили мир! - он обнял ее и крепко поцеловал в сухие, шершавые губы, напомнившие огрубевшие пальцы ее рук. - Это мир, Леночка!
- Да… наверное… чему же быть после Берлина, - ответила она, щекоча словами его открытую шею и все еще, будто нечаянно, обнимая его.
- Ну, вот, - и какая-то радостная фраза потерялась в его улыбке. - Ну, вот… Вот оно, да!..
- Ага… - ответила она, и он почувствовал шеей, что она улыбнулась и что улыбка ее прижалась к его телу.
А с улицы уже окликали их:
- Витаминыч!.. Наша взяла!.. Витаминыч!.. Заснул агитатор!.. Елена Петровна! Буди своего!..
- Разбуди меня, Лена, - сказал он.
- Спи, не разбужу, - и еще смелее и задорнее она обняла его, уже без всякого смущения владея им.
Но загремели шаги на лестнице, и она с сожалением разомкнула руки.
- Один раз поцеловала, так и то судьба против, - сказала Лена, хмурясь и улыбаясь своей особенной улыбкой, которая так шла к ее лицу, и вдруг, удивляясь своей решительности, вновь обняла и прижала его к себе.
- Так его!.. Так! За дело! - закричал, врываясь на балкон, Твороженков и, отстранив Лену, словно она уже исполнила все, что следовало, стал сам обнимать и тискать Воропаева, подталкивая его в то же время к двери.
- Давай, милый, давай! - приговаривал он, обняв и ведя Воропаева, а потом и Лену. - Будите своих.
- Свет! Зажигайте свет!
Осветился дом Твороженковых, за ним - другие. Сонные ребятишки, визжа и свистя, вытащили на улицу сушняк и подожгли его.
Кто-то заиграл на баяне. Первая пара танцоров уже спотыкалась на каменистой мостовой.
- Смотрите, смотрите!
Далеко в море вспыхнул огнями большой корабль, и мягкий рокот его сирены осторожно, как первый гром, поколебал тишину.
Дежурная с почты, захлебываясь, рассказывала, что сегодня утром в Берлине подписан мир, и передавала подробности, которые ей только что пришли в голову.
Ей верили.
Воропаев крепко держал под руку Лену; к нему бросались на шею, плакали, целовались взасос; и сам он тоже плакал и целовал и не мог произнести ни слова от волнения.
Кто-то крикнул, что у райкома будет митинг и там объявят о мире, и, не сговариваясь, толпа повалила вниз, к морю, смеясь, распевая песни, приплясывая и крича "ура".
Вспыхнули костры в "Первомайском", в "Калинине". Яркий смоляной костер, подобно пролившейся звезде, обозначился высоко-высоко, под самым небом, в черной пазухе гор. Это одинокий Зарубин праздновал победу вместе со всеми.
- Да здравствует Сталин!
Автобус, везший в здешний санаторий только что прибывших больных, затормозил перед толпой.
- Гитлера отыскали? - спросил водитель, но его вытащили из кабины и подбросили в воздух с такой силой, что из карманов ватника посыпались какие-то гайки и шайбы.
- Цепляйся за воздух! - посоветовали ему, и водитель покорно вытянул вперед руки и что-то восторженно закричал, будто только сейчас понял, что произошло.
Пассажирам велели выходить и тоже качали их, всех по очереди, а потом завернули автобус с собою, к морю.
Подхватывали на руки детей, и те уносились вперед, забыв о родителях. На берегу моря кто-то стрелял из двустволки. Мальчишки бегали с палочками брызжущего огнем пороха.
Воропаев шел в толпе рядом с Леной, но они не могли перемолвиться словом, такой стоял рев, шум и гам.
Мир! Каким он будет? Как он заплатит нам за неисчислимые беды! Мир! Только Россия знала цену этому слову. И, пожалуй, в эту минуту никто еще не думал о будущем, - всеми владела одна мысль, одно ощущение: война окончена, мы отомстили!
Вынырнул Рыбальченко в мундире подполковника береговой службы.
- Победа-то какая, одна красота! - орал он, как в бою. - Русские взяли Берлин, перелопатили всех фашистов, первые добились победы!
Воропаев шел, обняв Лену, изредка поглядывая на нее и улыбаясь, и она, придавая его улыбке то значение, какое ей хотелось, отвечала ему радостным взглядом.
- А поцеловать постесняешься? - засмеялся он.
- Я?
- Ты, конечно.
- И ничуть.
- Ну, попробуй.