Она стояла, прислонившись лбом к холоду двери, пока не останавливалось кружение. Потом отыскивала номер. И смотрела на конверт - серый треугольник, без марки, с треугольным штампом. И видела дважды подчеркнутый номер квартиры - 43. Отходила к перилам, ложилась на них грудью и толкала себя вверх со ступеньки на ступеньку.
Лестница закончилась широкой площадкой. И только одна дверь виднелась в глубине. Полумрак тихо жался по углам площадки. Изморозь выступала из стен. Кирпичная пыль густо лежала на ступеньках и перилах. Дверь впереди покачивалась.
Тамара взялась за ручку. Дверь отворилась легко и радостно. Слепящий свет метнулся из-за нее. Простор синего неба, красных закатных облаков и красного солнца. Ничего не было, кроме неба, облаков и солнца. Не было земли, домов и труб. Не было квартиры сорок три - прихожей и коридора, и пустых комнат, и замерзшей кухни. Все это давно рухнуло, подсеченное бомбой.
Глава вторая, год 1943
ПЕТР БАСАРГИН
1
Когда на юге бывает мороз, верхушки пирамидальных тополей - самых высоких деревьев - обмерзают первыми. Кора верхушек кудрявится и отстает, ветер обдирает кору. Отсохшие ветки стукаются друг о друга, скрипят. Но скрипа не слышно на земле. Его может услышать тот, кто влезет на высоту, туда, где живое тело дерева переходит в мертвую верхушку, - это метров тридцать. Он услышит костяной перестук отсохших веток и увидит весь маленький среднеазиатский городок - от окраины до окраины. И вершины далеких гор покажутся близкими. А провода внизу - электрические, телеграфные, телефонные - покажутся далекими и сложно переплетутся.
Сквозь паутину проводов надо направить падение верхушки тополя. Она весит пятьдесят, а то и двести килограммов. Она сламывается с подпиленного основания и, разрывая воздух костями ветвей, летит вниз. И оставляет в земле или асфальте глубокую вмятину. Она может убить человека, порвать провода, пробить крышу неосторожного дома, если дом окажется близко под ветром. Обязательно надо учитывать ветер и точно выбрать момент.
Солнце опускается за горы, и листва деревьев становится холодной сразу. Роса выступает на глянцевитой коре.
Холодные, потвердевшие листья прокалывают майку, лезут в глаза, закрывают обзор и трепещут. Все выше, метр за метром, ветка за веткой, сук за суком.
От прогретой земли поднимаются теплые и сильные потоки воздуха. Это как планер, как сказка, как сон.
Босая ступня по-обезьяньи притирается к неровностям ствола, гулко работает сердце, пот мокрит ладони, судорога сводит ступню, от неожиданной боли сжимаются зубы. Надо распрямить сведенную ступню, упереться ею в плоское, но нет плоского. Надо переждать - судорога через минуту отпустит.
Ветки тополя тоньше и тоньше. Провода остались далеко внизу и поют там свои песни. Пора передохнуть, услышать тихие звуки, рожденные в глубине древесного ствола, качаться с ним вместе под ветром, среди наступающего вечера, сложных потоков восходящего в небо воздуха, ощущать тяжесть пилы-ножовки, висящей на боку; знать, что внизу настороженно ждут другие пацаны и волнуются.
Иногда короткий свист стрелой летит с земли - это пацаны подбадривают…
Неожиданные звуки слышит человек, если он поднялся над землей на тридцать - сорок метров. Он слышит даже шевеление курицы на насесте в далеком сарае. И в этом шевелении курицы - отдаленность.
А кусочки коры, и сухие листья, и всякая другая древесная перхоть набиваются за шиворот, в волосы и щекочут. Но это мелочи. Главное - выдавить из себя страх высоты.
Редеют листья - видна умершая верхушка. Костяно перестукивают голые сучья. Веет пустынностью и жутью - как в сгоревшем лесу.
2
Весной сорок второго года капитан Басаргин был тяжело ранен в бою под городом Сурож. Два с половиной месяца он провел в госпиталях. И еще один месяц, уже на положении выздоравливающего, прожил в маленьком среднеазиатском городке при пехотном училище, каждый день ожидая приказа отправиться опять на фронт. Из-за постоянного ожидания все казалось ему пролетающим мимо, бесплотным, ненастоящим - и жаркое осеннее солнце, и фиолетовые ишаки, и афиши Киевской оперетты, и буйная базарная толкучка эвакуированного люда: русских, украинцев, евреев - перед повозками местных спокойных людей, киргизов. Все это не могло быть для Басаргина реальной жизнью потому, что вот-вот должно было кончиться, как каникулы ученика, которому предстоит переэкзаменовка. Угрюмо-тревожное ожидание возвращения на фронт не покидало его и во сне.
Басаргин много читал, подбирая книги - биографии великих русских людей. Когда дело доходило до их смерти, до последних слов и поступков, у Басаргина щипало глаза. И хотя он стыдился чувствительности, но еще больше боялся вдруг перестать когда-нибудь плакать при чтении о дуэли Лермонтова, например. О том, как все бросили поэта под дождем, грозой и ускакали. Басаргин был уверен, что Лермонтов не был убит наповал, что он еще пришел в сознание. И вина поручика Глебова - секунданта - казалась Басаргину чрезвычайно большой, потому что никто теперь никогда не узнает последних слов поэта.
Назначения на фронт он не получил. Приказано было принять роту в местном пехотном училище.
У военного коменданта, оформляя предписание, Басаргин познакомился с майором - морским летчиком, и тот принял в его судьбе деятельное и шумное участие.
Майор через два часа уезжал, у него осталась пустовать комната, и эту комнату он стремительно переустроил Басаргину.
- Брось, - говорил летчик, пыхтя и вытирая пот с шеи. - Быть не может, чтобы ты себе не выхлопотал права на частной хавире стоять. Месячишку-то еще прокантуешься на правах выздоравливающего. Брось, лови момент. А комнатка - пальчики оближешь!
Майор действовал так стремительно, так плотно прихватывал Басаргина за локоть, так точно знал, что теперь, на тыловом положении, будет Басаргину хорошо и нужно, что скоро они уже поднимались по лестнице трехэтажного дома, настоящего, каменного, городского дома, возвышавшегося среди глинобитных домиков, как ледокол среди рыбачьих лодок.
Комнатка майора оказалась действительно чудесной - с окном на горы, с близкими ветвями старого карагача, с белыми стенами и ослепительным потолком. Переступив порог комнаты, Басаргин невольно вздохнул в полную грудь.
- Удивительно славно, - сказал он. - А прохлада!
Майор просиял.
- То-то! - сказал он, хвастаясь комнатой, как собственным своим произведением. - Отдай документы квартальному, в удостоверение - две сотенные, через две недели - еще две сотенные.
- Черт, я это не очень умею, - сказал Басаргин. - Старый русский интеллигентский осел.
- Солдату - бодрость, офицеру - храбрость, генералу - мужество, - пропыхтел летчик. Он был очень толстый - совершенный повар, а не летчик минно-торпедной авиации с двумя орденами Красного Знамени. Он стащил сапоги, плюхнулся на железную кровать и застонал от наслаждения. - Читал Суворова?
Кроме койки, в комнате не было ничего, и Басаргин сел на подоконник. Совсем близко шевелились ветки карагача. За карагачем росли пирамидальные тополя - целая аллея. В конце ее бесшумно дрожали в жарком воздухе горы. На ближний тополь лез мальчишка. Пилка-ножовка взблескивала на его спине. А внизу, на земле, опустив ноги в арык, сидели еще трое мальчишек.
- Вы часто думаете о смерти, майор? - спросил Басаргин.
- Меня не убьют, - сказал летчик и дрыгнул ногами в воздухе. - Я знаю это точно. Недельки через две я буду в самом пекле, над Балтикой, но меня не убьют.
- Куда лезет мальчишка? - спросил Басаргин. Мальчишка забрался на тополь уже выше окна, выше третьего этажа.
- Здесь нет дров. Только саксаул в горах. Пацаны пилят сухие верхушки и продают ветки на базаре, не видел?
- Он может сорваться.
- Они часто срываются. Тополь - слабое дерево, хрупкое.
- Мне хотелось бы перед смертью повидать брата, - сказал Басаргин. - Вы, майор, даже не представляете, как мне он будет необходим, если придется умирать. Пашка, сказал бы я, мы с тобой, старина, прожили порядочными людьми.
- И это все?
- Да. Это не так просто - долго быть порядочным человеком.
- Конечно, но тебе необходимо почитать Суворова. Знаешь его: "Добродетель, замыкающаяся в честности, которая одна тверда"?
- Нет, не знаю, - сказал Басаргин, продолжая наблюдать за мальчишкой, который теперь качался на самой верхушке дерева, обламывая вокруг себя мелкие ветки. Ветки планировали и падали до земли очень долго.
- "Получил, быть может, что обретется в тягость, - внушал старикашка. - И тогда приобретать следует достоинства генеральские". И такое не слыхал? - спросил майор.
- Каюсь, - сказал Басаргин.
- Жаль, жаль, что уезжаю, а то за недельку сделал бы из тебя, капитан, суворовца.
- Когда человеку тянет пятый десяток, его уже не переделаешь.
- Сколько, ты думаешь, Маннергейму?
- Черт его знает… уже стар.
- Так вот, я даже его маленько перевоспитал. Я, капитан, спец по Маннергейму. Мы с ним друзья с тридцать девятого.
Летчику, очевидно, хотелось похвастаться. Ему оставалось до поезда час двадцать. И Басаргин спросил:
- Каким образом?
- В финскую я летал его бомбить на день рождения. Теперь - та же история. Бал в президентском дворце в Хельсинки. Пышность он любит. Офицерье специальный отпуск с фронта получает. Да. И сам товарищ маршал приказал кинуть генералу от нас подарок. Полетели… Чего он там?
Мальчишка на верхушке тополя все не мог приспособиться. Его товарищи внизу вытащили ноги из арыка и кричали ему что-то тревожное. Тополь шелестел листьями и глубоко клонился под ветром. Подкладка листьев была светлая, и по дереву, казалось, пробегали солнечные волны. Среди зеленого блеска судорожно копошилась маленькая фигурка. Глядя на мальчишку, раскачивающегося на тридцатиметровой высоте, глядя на вершины тополей, на горы, капитан Басаргин вдруг почувствовал огромный простор страны, в которую его занесло военной судьбой: простор и жаркую красоту земли и неба, и сочность цветов в палисаднике, и крепкую, корявую старость карагача, ветви которого растопырились возле окна.
- Чего пацаны галдят? - спросил майор, запыхтел, слез с кровати, подошел к окну.
- А, - сказал он, всматриваясь. - На тополе Петька, по прозвищу Ниточка. Внизу Атос, Глист и Цыган. Цыган - из Полтавы, Глист - вон этот, самый длинный и тощий, - из Севастополя, а который ногой из арыка камень вытаскивает, Атос, - из Смоленска. Их всех давно в тюрьму посадить надо, бандитов, - с нежностью сказал майор.
- За что?
- Голодуха, сам знаешь. А они не только ветки пилят, а и еще кое-чем занимаются… Два мостика через главный городской арык сперли, четыре телеграфных столба спилили и минимум по тонне каменного угля на брата. Это только то, что я знаю. Специальное постановление горсовета о тюремном заключении за расхищение мостов; на сутки прерванная связь этого паршивого городка со всей сражающейся страной и специальный пост железнодорожной милиции возле места, где паровозы бункеруются, - вот тебе результаты их безнравственной деятельности. Теперь-то они мне слово дали, что столбы и мосты трогать не будут. И до чего ловки, шельмы, всего раз попались… Но их не расколешь, у них, капитан, боевая дружба. Двое суток сидели не жравши и молчали - голодовку объявили. Ну, дали им по шеям и выпустили… Да, о Маннергейме я тебе не закончил. - Майор вернулся к кровати, подпрыгнул и хлопнулся спиной на матрац, подождал, пока не затихли пружины, и продолжал: - Ну, полетели мы на Хельсинки, кинули подарок… Финны, ясное дело, сердятся. Такой шухер подняли! Выбили мне один мотор. Удираем на другом. Перегрелся, гад! Ша - тишина. Дурное настроение. Падаем в залив. - Летчик перевернул правую руку ладонью вниз и спланировал ею на пол. - Приказываю открывать колпаки у фонарей, чтобы не заело при ударе… Тьма. Волна балла два-три. Мороз декабрьский. Лодки надулись, а машина - буль, буль, буль. Сглотнули аварийного спиртика, водичкой забортной запили. Она, подлая, соленая, в глотке комом стоит. Обмерзаем, память вышибать начало. Утром подлодка близехонько продувается, всплывает. Немцы, думаем. Решили геройски застрелиться. Пистолеты ко лбам - щелк, щелк. А они - ни фига. Позамерзали пистолетики. Так. Лодка тем временем от нашего геройства перетрусила и шасть обратно в воду. Потом все-таки опять всплывает. Окликают прямо по фамилиям: майор Иванов? второй пилот Алексеев? и так далее. Молчим геройски, потому что фрицы таких асов, как мы, по именам знают. Но оказалось - свои, нас искали.
Летчик запустил руку под кровать и вытащил чемодан. До поезда ему оставался ровно один час.
- А у меня на фронте ничего такого не случалось, - сказал Басаргин. - Нелепостей только много… Грязно, холодно, и живот в самый неподходящий момент прихватывает. А ведь после войны сколько разного расскажешь.
Басаргин много думал о той цепкости, с какой воевавшие люди не хотят забывать о войне. Он знал это по себе: был в гражданскую санитаром. И когда ловил себя потом на рассказах о войне, то понимал, что это по причине малой значительности его жизни. Жизнь среднего человека малозначительна, а война - явление историческое. И через причастность к войнам человек приобретает вес в своих глазах и в глазах окружающих.
- Через день - на ремень, через два - на кухню, - бормотал летчик, собирая чемодан.
Мальчишка на тополе уронил ножовку. Она вжикнула вниз и застряла в ветке карагача, над электрическими проводами.
- Веревка, сука, перетерлась! - заорал с тополя Петька. И стал осторожно спускаться. Время от времени он раздвигал ветки и глядел вниз, на землю и на застрявшую ножовку.
- В детстве чрезвычайно крепко привязываются разные нелепые усвоения, - сказал Басаргин. Он понимал, что говорит ерунду, но ему неловко стало ожидать, когда человек освободит жилье; когда человек соберет чемодан и пойдет на поезд; когда человек заберется в битком набитый вагон и отправится в тот мир постоянной неуютности, который называется фронтом. - Нам с братом в детстве мать внушила, что нельзя есть апельсин, не очистив с долек белую шкурку, подкладку эту белую: от нее завороток кишок бывает. И вот я до сих пор это помню…
- Ты с какого года?
- Девятисотого.
- Ну, а этим пацанам такого не внушают, будь спок, - сказал летчик. - Эй, шпана! - заорал он в окно. - Пилку-то теперь фиг достанешь! А? Пилка для них - главное орудие производства, - объяснил он Басаргину.
Пацаны не услышали, они закуривали. Петька медленно, раскорячившись лягушкой, сползал по тополиному стволу. И все не решался спрыгнуть - сильно устал. Он сползал по стволу до тех пор, пока вытянутой ногой не нащупал траву на бровке арыка. Тогда он разжал пальцы, встал, разогнулся и глубоко вздохнул. И сразу сел на землю.
- Глист, кажись, ворюга базарный, но они с Ниточкой уже два раза на фронт бегали… Сейчас накурятся, а потом будут мяту жевать, чтоб матери запах не услышали. А у Атоса кроличья лапа есть, и он этой лапой другим пацанам за ушами чешет… Ножовку-то с дерева так не достанешь. Сшибать ее надо, - сказал майор. - А если отсюда веревкой с крюком, а? Как думаешь, капитан?
Басаргин посмотрел на часы. До поезда оставалось сорок минут. Басаргин подумал о том, что майор совершенно не испытывает никаких предотъездных эмоций. Даже в мирное время, когда человек собирается к дачному поезду, он как-то отъездно себя чувствует. А этот толстяк ни о чем не думал, черт бы его побрал.
Без стука вошла в комнату девчонка лет тринадцати с гитарой в руках, остановилась возле порога, спросила:
- Так ты на самом деле уезжаешь, дядя Ваня?
- А, - сказал летчик, любуясь девчонкой, - Карменсита пришла! Смотри, капитан, в эту Карменситу все здешние мальчишки влюблены. Хороша будет, а? - Он опять хвастался девчонкой, как своей собственностью.
- Вот еще! - сказала Карменсита. Красная лента в черных волосах, короткая юбочка.
- Спой на прощанье, детка! - приказал майор. - "Землянку"!
- Я не могу сразу, дядя Ваня.
- Времени нет, детка, разгон брать. А мы глаза закроем, хочешь?
- Не надо! - сказала Карменсита. - В госпиталях еще труднее петь, - и стала перебирать струны, настраивая гитару. Потом подошла к кровати, поставила ногу на перекладину и запела: "Бьется в тесной печурке огонь…" Но песня не получилась у нее, она остановилась, спросила:
- Значит, ты насовсем уезжаешь?
- Выходит так, детка.
- Я тебя никогда не забуду, дядя Ваня! - сказала Карменсита и заплакала. - Мы все тебе писать будем, ты нам полевую почту пришли. - И она скользнула из комнаты.
- Ее Надя зовут. Надежда, - сказал майор и от некоторого смущения за свою растроганность выругался. Потом, топая сапогами, вышел из комнаты. В коридоре загремел его голос:
- Хозяюшка, бельевую веревку выдай, а? Верну сразу! Нет? Врешь, поди, хохлацкая душа?!
Он вернулся с двумя пустыми водочными бутылками и с порога кинул одну Басаргину:
- Ну, капитан, тебе, пехтуре, и карты в руки. Метни противотанковую!
Басаргин старательно прицелился и бросил бутылку. И конечно, промазал. И конечно, бутылка разбилась в двух шагах от милиционера, который вдруг вывернулся из-за угла. Мальчишки шуранули врассыпную. А летчик, называя милиционера "Яшка", объявил ему с высоты третьего этажа все про пилку. Потом вытряхнул из своей бутылки каплю на ладонь, слизнул и запустил бутылку. И попал, конечно.
До поезда оставалось двадцать минут. Басаргин взял чемодан летчика и пошел к дверям. Он завидовал майору. И, главное, тем, кто воюет с ним вместе.
По дороге до вокзала майор все вырывал у него чемодан, пыхтел, жаловался на жару и обещал передать привет Маннергейму не позже декабря.
Поезд задерживался с отправкой, как будто машинист ждал летчика специально.
Пропустив последний вагон, посмотрев ему вслед и незаметно плюнув на рельсы - тоже детское еще, какая-то примета, обеспечивающая счастье уезжающему, - капитан Басаргин вышел на привокзальную площадь и почувствовал свободу от забот и легкость.
Явиться в часть он должен был завтра. Крышу своей части он видел невооруженным глазом. Ночлег у него был обеспечен прекрасный. И от всего этого благополучия ему стало совестно.
Сумасшедшая старуха сидела в скверике, сматывая с чудовищно распухших ног бинт. Когда Басаргин проходил мимо, она схватила его за полу гимнастерки и запричитала:
- Помоги убогой, родненький!.. С тюрьмы еду, третий день маковой росинки во рту не было!.. Уступи хлебца кусочек! Я тебе бинтик отдам, родненький!..
Пустые глаза старухи были сухими, без слез.
Басаргин дал ей сто рублей. И когда отошел, то ощущение свободы усилилось в нем. Он как бы заплатил за беззаботность на этот вечер. "Господи, - думал Басаргин. - Мы живем один раз, один-единственный. И каждый день, уходя, не возвращается больше никогда. Надо стараться чувствовать эту жизнь. И свою сорокадвухлетнюю, и жизнь этого ишака, и этого урюка. И вот по тротуару идут с работы домой молодые женщины, и на заборе висит афиша "Сильвы", и вон семечки на асфальте, и асфальт мягкий от дневной жары…"