Не веря ее словам, Ворчун полетел в дубовую рощу. Пока он летел, с высоты видел еще десятка два скворцов, которые сидели на кустах в той же позе, что и его подруга, или уже недвижимо лежали на земле. На зеленой траве опушки чернели трупы ворон и дятлов. Над рощей расстилался удушающий туман.
Скворец поспешил вернуться к своей подруге. Когда Ворчун вернулся, она едва дышала. Он сел рядом с ней на ветку и, не зная, чем помочь беде, стал уговаривать старуху, чтобы она собрала все силы и долетела до дому. В их старой скворечне, уверял он ее, ей станет лучше. Там он отходит ее. Нарвет цветов боярышника, петрушки; она поест душистых травок и непременно поправится.
Его слова словно бы вдохнули в нее жизнь. Она открыла глаза, огляделась вокруг. Перед ней лежала река - тихая и розовая от заходящего солнца. Когда-то, в молодости, она любила порезвиться, полетать над водной гладью. Не уступала в проворстве стрижам и ласточкам. Взмахнула раз-другой крыльями - и вот он, противоположный берег!
Теперь розовая гладь Оки казалась непостижимо широкой. Но на том, противоположном берегу, все залитое в лучах заходящего солнца, виднелось село, и купол церкви, и стройный, как шпиль храма, тополь, где их родная скворечня. И, собрав остатки сил, скворчиха взмахнула крыльями и полетела. Ворчун летел с ней рядом, крыло в крыло. Они уже были на самом стрежне, когда вдруг подруга вскрикнула и, перевернувшись на левое крыло, камнем упала в воду. Течение тотчас же подхватило ее и понесло. Она даже не сопротивлялась.
Ворчун опустился на воду, схватил скворчиху клювом за спину и, с ожесточением работая крыльями, хотел приподнять.
Но подруга была уже мертва.
Паря над самой поверхностью воды, Ворчун долго сопровождал ее. Он не мог смириться с потерей. Ему все еще казалось, что она вот-вот взмахнет крыльями, наберет высоту и они полетят рядышком, играя вперегонки, как летали когда-то в молодости.
Но подруга так и не поднялась.
Возвращаясь домой, Ворчун все время думал о своей старухе. Все-таки это хорошо, что она упала в воду, а не на землю, думал он. Если бы она упала на землю, где-нибудь под плетнем, то наутро ее разодрали бы кошки. Не нашли бы кошки, так облепили бы черви, мухи, муравьи. А теперь она навсегда останется в памяти плывущей по чистой, прохладной воде.
21
Вернувшись в скворечню, Ворчун, убитый вконец горем, не знал, что делать. Пока он летал, яички успели порядком поостынуть. Скворец в отчаянии хотел даже повыбросить их вон и коротать остаток своих дней в одиночестве, отшельником. Однако инстинкт был выше всего. Любовь к жизни возобладала, и, распушив перья, Ворчун уселся в гнезде, старательно прикрыв яички. Он сидел так, не шевелясь, до утра. За долгую ночь, борясь с дремотой, он передумал всю свою жизнь. Ворчун был доволен своей жизнью. Не на что ему обижаться и роптать. Он прожил много лет. Прожил тихо, разумно, спокойно. У него была хорошая подруга и добрый хозяин. Он повидал мир - летал далеко-далеко, за южные моря. Он видел, как плывут пароходы, как всходит солнце в пустыне, как растут розы и пальмы. Вместе со своей трудолюбивой подругой они вывели и выпестовали не одну сотню детей. Правда, многие из них погибли в раннем детстве, став добычей кошек и хищных птиц. Но если бы они все были живы, то заполонили бы собой всю округу. У него теперь очень много детей и внуков, но у скворцов родственные чувства утрачиваются очень быстро. Пока кормишь птенцов, пока пестуешь их и учишь летать, одним словом, пока дети без тебя не могут существовать, они чтут и слушаются родителей. Но как только они почувствуют силу в своих крыльях и научатся сами добывать себе пищу, то перестают даже узнавать отца и мать.
Имея множество детей и внуков, скворец был все же одинок. Вот это сознание одиночества под конец жизни больше всего пугало Ворчуна. Он знал, что среди его собратьев много холостяков и вдовцов. Их жизнь проходила на глазах у всех. В ней мало было радостного. В их колонии был скворец по кличке Одноглазый. Он вот так же лет пять назад потерял подругу и остался на старости лет один. Пара молодых скворцов заняла его скворечню. Бороться с ними у него не хватило сил. Тогда он нашел себе укрытие под грачиным гнездом. Возле церкви, на старых тополях, гнездилось так много грачей, что гнезда их располагались ярусами - одно над другим, все выше и выше. Одинокий скворец отыскал себе меж сплетением веток темный уголок, который не протекал даже в самые затяжные дожди, и поселился, надеясь в тиши скоротать остатки своих дней. Однако грачи почему-то невзлюбили обездоленного скворца. Они преследовали его, били клювами. Скворец пробовал защищаться. Однажды в драке грачи выклевали ему глаз. Надругавшись над беззащитной птицей, грачи сменили гнев на милость. С тех пор Одноглазый жил с грачами; иногда, если ему нездоровилось, они даже носили ему пищу, и он жил подачками с их стола - их, грачиной, милостью.
В этих грустных раздумьях Ворчун незаметно скоротал ночь.
А утром - едва взошло солнце - он почувствовал вдруг под собой какое-то движение. Будто кто-то ударял его по животу снизу: тук-тук… тук-тук… Ворчун привстал на лапках и с удивлением и с некоторой робостью даже увидел под собой треснувшее яичко. Из пробитой скорлупы торчал огромный-преогромный клюв. И этот огромный, с желтым опереньем, клюв ритмически ударял в его брюшко и столь же ритмически раскрывался, как раскрывается он у всех младенцев, когда они голодны.
"Обожди, не мельтешись!" Ворчун сильным клювом своим долбанул по хрупкой скорлупе, и тут же птенец вылупился и задвигался, замахал куцыми крылышками. Ворчун, хотя он был мужчиной, хорошо знал, что надобно делать в подобных случаях: не раз приходилось помогать старухе. Он тщательно облизал новорожденного, освобождая тельце его от остатков жидкости и плевы. Почуя заботу родителя и обретя наконец полную свободу, птенец запищал чуть слышно: "пи… пи…"
Ворчун обрадовался, довольный тем, что все у него вышло как нельзя лучше. Но именно этот робкий звук, приведший его в Восторг, именно он-то и не позволял ему долго наслаждаться радостью, - этот звук звал его к действию. Надо было вынести из скворечни остатки скорлупы, подкрепиться самому да раздобыть хоть какую-нибудь личинку первенцу, который с каждой минутой раскрывал свой клюв все чаще и чаще и кричал все требовательнее: "Пи!., пи!.."
Выпорхнув из скворечни, Ворчун сел на гибкий тополиный побег, бывший ближе других к летку; посидел, расправляя крылья, почистил перышки.
Утро выдалось лучистое, бодрое. Но скворцу некогда было любоваться красотами утра - одолевали заботы. Повыбросив остатки скорлупок, Ворчун опустился на землю и побегал по огороду. Поклевал сам, что попалось на глаза; потом захватил клювом небольшую полосатую гусеницу, ползавшую по забору, и принес ее на завтрак первенцу. Тот быстро заглотнул гусеницу и еще шире раскрыл клюв: давай еще!
"Подожди малость!" - одернул его Ворчун.
Обычно, когда начинали выводиться птенцы, то поступали так: скворчиха еще продолжала сидеть, а он, Ворчун, начинал носить корм. Теперь же он был один, и ему предстояло делать все за двоих. Успевай только поворачиваться!
К вечеру проклюнулось еще одно яичко. Судя по всему, птенец был вялый, немощный. Стучал он лениво, тихо. Помогая ему высвободиться из скорлупы, Ворчун с беспокойством приглядывался к птенцу: жив ли, дышит ли? И в старом скворце проснулось какое-то новое чувство, которого он не знал раньше: чувство страха за судьбу птенцов, за их будущее. Бывало, за два-три дня пока все птенцы появятся на свет, старуха вся изведется от тревог и забот. А ему, Ворчуну, все нипочем. Его дело - только знай носи корм. Ныне он был и за отца и за мать, и Ворчун впервые осознал, как это тяжело. Он мотался весь день из скворечни на волю и с воли - обратно в скворечню, а дел все не убавлялось. Теперь, когда он подлетал к скворечне, навстречу ему раскрывалось уже две прожорливые пасти. А что будет, когда их станет четыре? Два яичка еще не проклюнулись, и о них-то была у него особая забота. Нужно было следить за тем, чтобы они не остыли.
И Ворчун то садился на яйца, то принимался носить корм.
За весь день он ни разу толком не поел, не почистил, как он это всегда делал, крыльев. Да что там крыльев?! - солнца не видел как следует! Если б его спросили, какой стоял день, серый или солнечный, тихий или ветреный? - он не мог бы сказать определенно. Настолько он был занят и сбит с толку навалившимися на него хлопотами. Где-то все время не давала покоя мысль о том, что к старости еще больше, чем в молодости, хочется жить. Вот взять, к примеру, хоть эти самые яички. Даже в молодые годы его подруга не откладывала их столько! Откладывала лишь по два яичка, а три - самое большее. А тут старуха как будто чувствовала, что близок ее конец, и, стараясь зацепиться за жизнь, положила четыре яичка. Положила, а он теперь управляйся с ними.
Но хоть и ворчал скворец, а все ж, выбиваясь изо всех сил, делал все, что положено было ему делать от природы: досиживал яйца, кормил вылупившихся птенцов.
И сделал все как положено. Осталось одно: выкормить птенцов. Бывало, с утра они вдвоем с подругой каждые три минуты приносили птенцам по червяку или гусенице. После обеда, правда, летали реже. Но одному ему приходилось оборачиваться вдвое быстрей. И потому у него не было обычного послеобеденного отдыха. Он носил без передыху от зари до зари. Он исхудал; перья его уже не отливали голубоватым глянцем; кончики их на спине и груди стали беловатыми; и весь он стал серым, в крапинках. Порой его качало, сдувало с ветки ветром, а он все не сдавался - летал и летал.
В этой суете Ворчун изредка видел Дарью. Видел, как она временами копалась в огороде: сажала рассаду, окучивала картофель. И он как-то раза два даже подбирал червяков из-под ее лопаты, но поговорить ему с ней было некогда. Да и о чем говорить - они были равными в своей беде.
Да, трудно было Ворчуну. Но он наперекор всем несчастьям все-таки выкормил, выходил и обучил летать всех четырех птенцов.
Ранним июньским утром он выманил их из скворечни; увел, увлекая за собой, в лес; и все лето они кормились в лугах, за Окой. К осени они уже настолько выросли и окрепли, что в многочисленной колонии скворцов трудно было отличить молодых от их родителей.
22
Поздней осенью, за неделю до отлета в дальние, теплые края, Ворчун привел своих детей на Егорово подворье. Они уселись на ветви тополя, уже оголившегося от листвы: молодые все вместе - на одном суку, а отец - на соседнем, чуть повыше.
- Так слушайте меня внимательно, дети! - начал несколько торжественно свою речь отец. - Вы родились и выросли тут, вот в этой старой скворечне. - Ворчун кивнул на серую, потрескавшуюся от времени коробку и продолжал - Помните: как бы вам ни было трудно в жизни, где бы вы ни поселились будущей весной, вы всегда должны вспоминать эту старую скворечню с благодарностью - это ваша родина.
Молодые скворцы слушали наставления отца довольно рассеянно. Они перешептывались друг с другом, перебирали перья, щелкали клювами - одним словом, всячески выказывали, что их мало волнует эта нравоучительная отцовская тирада. Им бы резвиться, летать над лугами, а он тут развел молебен! Говорит, говорит, потом юркнет в скворечню, потопчется, пошуршит там внутри, - и снова за свое.
- В трудный год я вас вырастил, - говорил по-своему скворец. - Сколько раз я слазил вот в этот узкий леток, принося вам еду, подчищая и убирая за вами.
Молодые скворцы замолкают на время, оглядывают скворечню. Им, молодым, что-то не верится. Не может быть, чтобы все они, четверо таких рослых, пышнокрылых, помещались вот в этой узкой и тесной коробке! Им казалось, что они всегда были такими большими и всегда сами себе добывали пищу. А то, что говорит отец, - это его обычные, стариковские чудачества.
Молодым все равно - пусть говорит.
Покончив с нравоучениями, Ворчун принялся чистить скворечню. Он не мог улететь в дальние края, не приведя в порядок свое гнездовье.
Скворец привел жилье в порядок, присел на крылечко перед летком и долго чистил клюв. Ворчун не спешил улетать. Молодежи надоело сидеть без дела: дети вспорхнули и улетели, а Ворчун сидел на скворечне и с грустью и участием наблюдал за тем, что делалось на усадьбе.
Дарья копала картошку. Соседи давно уже вырыли, убрались, а ей одной не под силу. Ждала приезда сыновей. Они приехали вчера - и не на побывку, как всегда, а только на выходной и потому очень спешили. С картошкой спешили еще и оттого, что вот-вот должны были ударить морозы, а ее надо выкопать, перебрать, ссыпать в мешки, потом найти на стороне машину, погрузить на нее мешки и отвезти в город.
Дарья жаловалась детям, что прихварывать стала часто. Трудно ей тут одной: случись что - воды некому принести. Сыновья решили взять Дарью с собой в город, а избу на зиму заколотить.
И теперь они спешили - надо было со всеми этими делами управиться засветло. Иван вырывал клубни, Дарья выбирала их, а Анатолий относил кошелки под навес. Герасим Деревянкин и его жена перебирали картошку: получше, покрупнее которая, ссыпали в мешки. Это для горожан, а те клубни, что помельче, отгребали в угол. Это тут останется, на корм поросенку.
Недаром говорится: нужда - погонялка. С картофелем управились даже раньше, чем думали. Только управились вот она и машина; председатель колхозную полуторку дал. Шофер сказал, что это все из уважения к памяти Егора. "Вам, горожанам, не дал бы, - пояснил водитель. - Но Дарья просила. Хозяин не мог отказать. Только давайте махнем скорей, я тоже спешу".
Анатолий стал грузить картофель, а Иван, старший, понатаскал целую гору тесин-коротышек из-под навеса, приберегаемых отцом к какому-нибудь делу, и стал ими заколачивать окна. Он заколотил оба окна с улицы; потом те, что выходили во двор, от соседей, и, перекурив, вышел в сад, чтобы забить последнее окно, из кухни. Окно, выходившее в сад, было очень высоко - с земли не достать. Иван сходил под навес, принес лестницу, взобрался на нее и, стуча по гвоздям обухом топора, заколотил досками и это последнее окно.
Егорова изба, светившая некогда своими окнами на все три губернии, разом ослепла.
Возвращаясь к сараю с топором в руках и лестницей на плече, Иван ненароком взглянул на тополь и увидел на нем старую скворечню.
Скворечня была укреплена на длинном березовом шесте. Шест задубел, высох за долгие годы на солнце. Он был приставлен к тополю, прибит гвоздями и привязан к стволу проволокой, чтоб не повалило ветром. И хоть шест был прибит и привязан, но ветер и время сделали свое дело: жердина скособочилась, накренилась, и старая, почерневшая от осенних дождей скворечня гляделась летком не в небо, а в землю.
Глянул Иван на скворечню, остановился. "Упадет еще! - подумал он. - Ненароком пришибет кого".
Никому ни слова не говоря, он приставил к тополю лестницу и, взобравшись на нее, со всего маху ударил острием топора по шесту.
Ворчун, сидевший на крыше скворечни, заволновался, перелетел на соседнее дерево и закричал громко и тревожно.
Сухая жердина, задубевшая на солнце, не очень-то поддавалась. Иван, ожесточаясь, рубанул во второй и в третий раз.
Скворец метался возле скворечни, крича отчаянно и неистово. Привлеченная его криком, из-под навеса вышла Дарья.
- Иван! - окрикнула она сына. - Чего это ты придумал? Или скворешня тебе мешала?
- Так старье все! Упадет, пришибет какого-нибудь пацана - отвечать придется.
Он ударил еще раз - со всего маху. Раздался треск. Жердина хрястнула, наклонилась и, увлекаемая тяжестью скворечни, стала медленно падать вниз. Следом за ней на землю полетели не успевшие опасть листья.
ЗА КОСОГОРОМ
1
Тетя Поля вышла из сеней и, повязывая на ходу черный платок, побежала по проулку.
- Пелагея Ивановна! - окликнул ее Тутаев, сидевший в тенечке у крыльца. - Чего это вы повязали черный платок - или кто-нибудь умер?
Пелагея Ивановна остановилась и, все еще продолжая затягивать концы платка сухими, плохо гнущимися пальцами, посмотрела на своего дачника. По этому взгляду Тутаев понял, что она не заметила его, когда проходила мимо.
- А вы разве не знали? Да Аграфена, Американка-то наша… - как всегда, торопливо и нараспев заговорила тетя Поля.
Американкой в Епихине прозвали Аграфену Денисову. Прозвали давно, еще в самом начале тридцатых годов, когда ее - грамотную и разбитную бабу - епихинские мужики выбрали председателем только что созданной артели. Рассказывали, что в ту пору, агитируя за артель, она без конца склоняла это слово - Америка: де, объединившись в артель, епихинцы разом догонят и перегонят эту передовую капиталистическую страну.
Тутаев не знал Аграфену такой молодой и деятельной. Лет семь назад, когда он впервые приехал в Епихиио, Аграфена Денисова была уже древней старухой. Жила она одиноко в кирпичном, мрачноватом с виду доме, похожем на монашескую келью. Несмотря на то, что Аграфене было под девяносто, она носила воду с речки, косила траву козе и овцам. Неделю назад Тутаев видел старуху в огороде - она окучивала тяпкой картофель. И вот - нежданно-негаданно свалилась.
- Ах, как жаль! - воскликнул Семен Семенович. - Славная была старуха.
- Да чего уж! Аграфена свое пожила! - сказала тетя Поля и, повернувшись, скрылась за кустом бузины, росшим с угла проулка.
Тутаев прислушался.
Урчала где-то машина; мычал привязанный на поляне телок; из соседней половины - от Митьки, где остановились шоферы из киносъемочной группы, приехавшей неделю назад, - доносилось посвистывание транзисторного приемника и обрывки чужой речи. Чей-то, кажется Галин, голос без конца напевал одно и то же: "Если друг оказался вдруг…", "Если друг оказался вдруг…" И снова: "Если друг оказался вдруг…"
Ни плача, ни бабьего причитания - без чего не обходятся ни одни деревенские похороны - не слыхать было, и Тутаев успокоился. Не его дело: умерла старуха - старухи и похоронят. Семен Семенович уселся поудобнее и, смежив веки, подставил лицо солнцу. Тепло было приятно. Весь май стояла прохладная погода, и лишь в последние дни потеплело.
С проулка доносился запах поскотины и разморенных жарой лопухов.
Рядом послышались чьи-то шаги.
Тутаев открыл глаза.
Из-за плетня, делившего пополам хозяйский огород, показалась сутуловатая фигура Митьки. В белой рубахе, в наглаженных брюках Митька выглядел по-необычному празднично.
- Привет! - Митька хотел пройти мимо, но, подумав, остановился. - Мать-то где - в избе али в огороде копается?
- Бабку Аграфену хоронить побежала.
- А-а! - протянул Митька и, ухмыльнувшись, добавил безо всякого перехода: - Семен Семенч, дайте трешку взаймы! Я вам должен сто шестьдесят четыре ведра, а дадите трояк - ровно двести будет.
Тутаев недовольно повел плечами, как бы говоря: а пошел ты к этакой матери! Мало ли я передавал тебе трояков? Однако, подумав так, Семен Семенович промолчал, не возмутился вслух.