Я сказал ему: "Приезжай, Петя, в Москву, погуляем". Он ответил: "Приеду, приеду, в отпуск, наверное, приеду". О делах ни гу–гу. В трубку доносился детский плач, раздраженный женский голос. Я представил, попрощавшись, как он с облегчением и мрачной гримасой швырнул трубку на рычаг… Шурочку я благодарил за помощь, клялся, что она удивительная девушка, что цены ей нет. Она жеманно, незнакомым голосом ответила: "Ну да уж, ну да уж, скажете тоже". Она рассталась со мной, видимо, задолго до моего звонка.
Часа три, до самого поезда, я проваландался на пляже. Играли с Кирсановыми в подкидного дурака, купались, болтали о всякой чепухе. Сменный инженер бросал на меня завистливые взгляды, видно было, что готов поменяться со мной местами. Сказал с отвращением: "А нам еще девять дней отдыхать".
К вечеру на бирюзово–чистое небо набежали резвые угловатые тучки, и неожиданно пролился теплый, как из чайника, дождь. Все попрятались под деревья, а я остался сидеть на песке, жадно ловил губами нежные небесные капли. Громыхнуло за горизонтом. Чиркнула по сини короткая желтая молния. Шурик примчался из–под укрытия и принес мне мамин пестрый зонтик. Ему очень хотелось остаться со мной под дождем, но он не рискнул ослушаться зычного отцова окрика.
С Кирсановым мы, как и положено, обменялись домашними телефонами.
На станцию я пошел кружным путем, чтобы еще раз полюбоваться игрушечным городком. Чужим я сюда приехал и уезжаю чужим, никому не сделав добра. Никто не пригласил меня возвратиться.
Может быть, Шурочка выполнит обещание и напишет письмо. А скорее всего - не напишет. Зачем это ей? Забудет.
К поезду явился минут за десять до отправления, закинул чемодан в багажник, забрался на верхнюю полку и пролежал там до утра не слезая. Спал плохо, урывками. Всегда плохо сплю в поездах, сердце отчего–то ноет, тормоза визжат о рельсы, как кожу сдирают, долгие эти ночные остановки с гулкими голосами на платформах - все мешает, дергает, тревожит.
А некоторые, я знаю, спят в поездах как убитые…
25 июля. Вторник
- С приездом, Виктор Андреевич… Здравствуйте!
В нашем доме живет много молодых и средних лет мамаш, которые целыми днями толкутся около подъездов со своими детишками, колясками, прогуливаются вдоль дома, как по набережной. Я их всех почти знаю и со всеми здороваюсь, и, предполагаю, моя холостяцкая жизнь служит неисчерпаемой темой для обсуждения в этом своеобразном клубе. Я ловлю на себе взгляды доброжелательные, кокетливые, осуждающие, а иной раз откровенно негодующие. По этим взглядам и улыбкам легко догадаться, в каком качестве я каждый отдельный раз предстаю со стороны: несчастный одинокий человек, повеса, хитрый малый или добродетельный служащий. Сегодня все улыбки одинаково приветливы, даже Инна Сидоровна, женщина, впервые родившая в сорокалетнем возрасте, благожелательно мне кивает и машет ручкой своего пухлого бутуза, восседающего у нее на плече. Понятно, сегодня я деловой человек, вернувшийся из служебной командировки. Старые мои грехи забыты общественностью, а новых пока нет. Среди прогуливающихся мамаш выделяется колоритная фигура Герасима Петровского, высокого, безукоризненно одетого мужчины, кстати, ответственного работника Внешторга. Супруга Петровского, журналистка Элеонора, настолько эмансипированная особа, что, когда заболевает их четырехгодовалый сынишка и его забирают из детского садика, больничный всегда берет сам Герасим. Кажется, его вполне устраивает такое положение, он весел, улыбчив и в женско–детском обществе чувствует себя как рыба в воде.
- Здорово, Витек! - кричит он мне. - Как съездил?
Я подымаю вверх большой палец. Симпатичная Людочка, медсестра, со своими близнецами как бы случайно оказывается у меня на пути. У нас с ней давний невинный флирт.
- Тю–тю–тю! - Я склоняюсь над двухместной коляской и делаю близнятам общую козу рогатую. Они сопят и выпускают из ротиков совершенно одинаковые пузыри. Людочка озорно косит глазами:
- Не пора ли своих завести, Виктор Андреевич?
- Ох, пора, пора! Да не с кем… - Я многозначительно заглядываю ей в лицо. Людочка с деланным испугом оборачивается на подруг.
И вот я у себя. Один в собственной двухкомнатной квартире. Я счастлив, как будто не был дома несколько месяцев. Здесь все знакомо, каждая мелочь переставлена и сдвинута моей рукой, и все здесь действует успокаивающе. Я прохожу на кухню и вижу, что перед отъездом даже не помыл посуду. По столу, по стенам ползают толстые, разомлевшие от сытости мухи. Выгнать, выгнать немедля. Распахиваю настежь окно и машу полотенцем до тех пор, пока в помещении не остается ни одной летучей твари. А это непростое дело. Мухи хитры и нагловаты, пытаются отсидеться на потолке, прячутся на кухонном шкафу, со шмелиным грозным жужжанием прорываются в коридор, а оттуда в комнаты. Но и там нет им спасения. Все окна настежь, балкон настежь, да здравствуют сквозняки.
В изнеможении падаю в кресло около телефона и почти машинально набираю Наташин номер. Длинные гудки. Длинные гудки. Длинные гудки. Она, может быть, еще на работе. О да! Лечит своих больных, выстукивает печень, выслушивает сердце, рассматривает воспаленные миндалины. Наталья! Я так хочу сказать тебе, что все забыто. Забыто, что было, и чего не было, и что будет. Я приехал, Наталья, и привез тебе подарок, изумительный пушистый платок. Мы еще давай помучаем друг друга. Сколько хватит сил.
Еще попробуем. Если ты любишь меня и если не любишь - все равно. Со мной происходит беда. Все клубочки моих клеток, весь я иссох. Это не объяснишь словами. Мне пустыня без тебя. Я хочу попросить прощения. Хочу ощутить на твоих губах вкус собственного раскаяния. Я жил шумно и не научился жить. Некогда было. Прости меня! Я как звереныш, мне хорошо знать, что тебе больно. Прости меня, Наталья, не осуждай. Я знаю, женщины умеют отказываться раз и навсегда. Не откажись от меня, Наталья! Не откажись. Еще разок попробуй стерпеть. С каждым днем я буду становиться лучше. Уж поверь. Твой муж - великий человек, эталон добродетели, но ты же не любила его. Мы обнимемся с тобой и уснем. Твое дыхание станет глубоким и ровным. Ничего, что дни наши отмерены, во сне не бывает пределов. Только бы уснуть вместе, и все образуется. Сном исцелятся печали. Почему у тебя отвечают длинные гудки?
Странно, свое одиночество в квартире я никогда не воспринимал как одиночество. Наоборот, всегда с нетерпением спешил домой. Спрятаться, отдохнуть. Так было до появления Натальи. Друзья навещали меня редко: отдаленный район. Женщин я не приводил к себе вовсе. Наталья вошла в мою квартиру, в мой дом, как к себе домой, и я ни разу не подумал, что ей тут не место. Это ли не свидетельство, по крайней мере, необычности происходящего между нами? Перст судьбы. Смешно, чем глубже погружается человек в мир точных исчислений, тем привлекательнее становятся для него теологические символы. Не случайно один мой высокоумный приятель как–то с пеной у рта доказывал, что второй закон термодинамики и учение мистиков сомкнулись. Он в это не верил, но ему очень хотелось в это поверить.
Уже седьмой час, где же она все–таки болтается?
Я набирал ее номер раз и другой. Принял душ и поставил чайник. В хлебнице засыхало полбуханки черного хлеба. Я решил, что открою шпроты и этим поужинаю. В магазин идти было лень. Подозрительно начинало покалывать в левом плече.
В половине восьмого дозвонился. Хрипловатый, низкий, как со сна, голос Наташи сказал: "Алло, я вас слушаю!" Она меня слушала, еще не подозревая, что это я.
- Из прокуратуры вас беспокоят, - сказал я. - Поступил сигнал, что вы распространяете в районе холерные палочки. Это правда?
Чего уж я ожидал - бури восторга, пения, потери сознания? Сам я мгновенно ослабел до испарины.
- Виктор? Ты? - мое чуткое ухо уловило какой–то перебой в ее голосе. - Здравствуй!
- Узнала все–таки! Где тебя черти носят? Третий час названиваю. Наташенька, дорогая! Давай, накидывай быстро распашонку и ко мне. Какой я тебе подарок привез - зашатаешься и упадешь. - Чутье подсказывало мне, что надо трещать, не останавливаясь. - Ах как я рад тебя слышать, Натали. У тебя все в порядке? Ну, конечно. Ты еще не готова? Я отопру, ты не звони. Дверь открыта, прямо сразу входи. Давай, Наталья, поскорее. Ты соскучилась? Я весь прямо высох. Ну быстрее, миленькая. Ой, умираю! Врача, врача! Участкового!
- Витя, - сказала она, - перестань паясничать.
- Почему?
- Ты можешь меня выслушать?
- Обязательно по телефону?
Уже выползало из трубки ядовитое жало, уже видел я его свинцовый блеск, но не хотел видеть, отворачивался, гундосил с натужной бодростью:
- Что с тобой, дорогая? Что случилось? Я не понимаю. Приходи ко мне. Будем пить чай, и ты все расскажешь.
- Я больше не буду к тебе приходить, Виктор.
- Как это? Ты что, ногу сломала? Тогда я к тебе сейчас прибегу.
- Не надо, Витя. Я решила.
- Ты решила?
Жало настигло меня и вонзилось в левый бок под лопатку. Я и охнуть не успел. Это бывает. О любовь разбивают лбы, как о скалу. Но сейчас–то повода не было, никакого повода у нее не было так себя вести.
- Какая муха тебя укусила, Талка?
Я как бы и не замечал зловещих пауз в нашем разговоре, как бы и не замечал, что некоторые мои вопросы она небрежно оставляет без ответа. Не замечал, потому что это было слишком.
- Ты уехал, не попрощавшись, - сказала она. - Мне было очень тяжело. Я много думала о нас. Ты жесток, Виктор. И несправедлив. Я не хочу больше ничего…
Гудки. Отбой. Что за ерунда? Я присмотрелся к трубке. Обыкновенная телефонная трубка. Пока я снова набирал номер, в моем мгновенно воспалившемся мозгу пронесся рой самых невероятных предположений.
- Ты это брось! - крикнул я. - Не смей вешать трубку. Говори по–человечески. Ты себе нового хахаля нашла, да? Так и скажи. У вас это быстро делается. Смена караулов. А трубки нечего швырять, слышишь. Не смей!
- Витя, - сказала она, - веди себя прилично.
Я попытался выудить из ее голоса хотя бы оттенок волнения, живого чувства - нет, он был ровен и безразличен, как текущая вода. Хуже, в нем было чувство, но чувство мелкое. Обыденное. Так раздражаются, когда вынуждены вести надоевший разговор.
- Ничего не понимаю, - искренне произнес я. - Объясни, Наташа, сделай милость. Да, мы поссорились, я уехал в командировку. Это обычная ситуация в отношениях двух людей. Если говорить начистоту, я до сих пор считаю, что ты вела себя некрасиво. Не предупредила, куда–то пропала. Но ладно, это прошлое. То, что ты говоришь сейчас, просто нереально, противоестественно… Допустим, ты полоумная, но ведь я нормальный человек. Мне надо иметь какие–то объяснения, какие–то факты. Или мы не люди, Наталья? Ты меня сейчас отшвыриваешь, как будто я чемодан. Ты что? Опомнись! Даже в поведении сумасшедших есть своя логика. В твоем поведении - логики нет… Ступай ко мне немедленно!
Она досадливо вздохнула.
- Ты чего молчишь? Онемела?
- Витя, нам нельзя быть вместе.
- Это я слышал, дальше!
Некий проблеск надежды мелькнул мне, и я уселся поудобнее, поджал под себя ноги, которые тряслись.
- Я уже была с жестокими людьми, - сказала Наташа. - Больше я не выдержу. У меня дочка, Витя. Маленькая дочка, ей нужна мать. Ты все время называешь меня полоумной. А вдруг я и правда сойду с ума? С кем останется моя девочка? Витя, я не умею объяснить, ты сам потом поймешь, так лучше. Постарайся мне не звонить больше…
- Буду звонить, - заревел я. - Буду! Я тебя отведу к лучшему в Москве психиатру… - Каким–то телепатическим зрением я увидел, что она собирается положить трубку. - Подожди! Не смей! Слушай меня. Я знаю, что кроется за твоими выкрутасами. Все очень просто. Пока я был в командировке, ты с кем–то снюхалась, и теперь тебе кажется, он лучше меня. Добряка встретила? Этот добряк тебя и укокошит. У добряков в кармане финка. Я знаю. Ты что это, Талка! Вот, слушай. Я тебе подарок привез. Приходи, мы все обсудим.
- Ты не изменишься, - с полоумной убежденностью возразила Наталья. - Ты таким родился. Витя, не отнимай у меня время…
Я не выдержал:
- Пропади ты пропадом, дрянь безмозглая! Я тебе звонить не буду. Я сейчас к тебе сам приду! Я тебя выведу на чистую воду!
Бедный мой аппарат треснул от удара трубкой.
Я ни минуты не сомневался, что все это пустая блажь. Подлый женский каприз.
Я не пошел к ней, напился чаю и лег спать. Я ее ненавидел и проклинал всю эту долгую, теплую, влажную летнюю ночь.
26 июля. Среда
Опять автобус, утренняя московская толчея, пересадка на "Октябрьской" - как будто никуда не уезжал.
Коллектив встретил меня сдержанно. Некоторое оживление наступило, когда я начал раздавать самодельные шариковые ручки. Но и то какое–то умиротворенное оживление. Даже Мария Алексеевна Кондакова, наш профорг, была, против обыкновения, замкнута и молчалива.
- Будто с похорон все! - удивился я.
Оказалось, угадал. Вчера похоронили Валерия Захаровича Анжелова, заместителя Перегудова, милейшего пятидесятилетнего человека, миротворца, к которому из всех отделов ходили за советами и за помощью, как к брахману. Он умер на диванчике в коридоре. Возвращался с планерки в свой кабинет, почувствовал себя плохо, присел на диванчик. Вежливо улыбаясь, попросил у кого–то проходящего мимо таблетку валидола. Пока тот бегал за лекарством, Анжелов умер.
- Не может быть! - сказал я глупо. - Не может быть!
- Помер, помер! - подтвердила Мария Алексеевна, утирая платочком сухие, блеклые глаза. Я вспомнил, поговаривали о старинном романе между ней и покойным. Покойным! Когда я уезжал, Валерий Захарович меня напутствовал:
- Вы поосторожнее там, пожалуйста, Виктор Андреевич. Не давайте волю эмоциям.
На лице у него было выражение, будто он знал что–то такое, о чем не мог сказать. Впрочем, это его обычное выражение. С таким же лицом он сидел на собраниях и летучках, выслушивал жалобы и просьбы, подписывал деловые бумаги, поедал в столовой порционные обеды. Одно уточнение. Это его тайное знание, которым он скорее всего действительно владел, не было тягостным и мрачным. Валерий Захарович своим видом словно постоянно намекал всем и каждому: погоди–ка, братец, ты думаешь, у тебя неприятности, а я знаю такую вещь, от которой ты скоро радостно запляшешь. Только наберись терпения. Такое лицо - капитал, талант. Никто и не подозревал, что у Анжелова больное сердце. Да оно у него и не болело, если он не носил с собой валидол.
Помнится, в прошлом году мы сдавали нормы ГТО. Вместе с народом, как представитель руководства, вышел на гаревую дорожку и Анжелов. Он пробежал стометровку наравне с тридцатилетними, ничуть не запыхался, довольный, веселый, несколько раз подходил к судье и требовал уточнить его личный результат. Он не собирался помирать ни в прошлом году, ни в нынешнем и, наверное, очень растерялся на диванчике в коридоре, испытав последнюю боль. У него не было особо значительных научных заслуг, но человек он был прекрасный, душевный, чуткий, внимательный. Красивый человек. Всяческие отдельские дрязги, докатываясь до него, рассасывались, как вода в промокашку. Он был как бы фильтром между Перегудовым, воплощавшим в себе Дело (с большой буквы), и неугомонными житейскими страстишками, которые, как известно, выбивают подчас из рабочей колеи самые трудоспособные коллективы. Сто раз прав был Перегудов, подыскав себе именно такого заместителя. Теперь его нет.
Мы вышли покурить с Володей Коростельским, моим ровесником, мы с ним подружились за последнее время. Весельчак, но сегодня и у него какая–то незнакомая морщинка светится на лбу.
- Так–то, Виктор Андреевич, - сказал Коростельский, привычно стряхивая пепел себе на брюки. - Нету больше Анжелова. Вчера речи разные говорили на кладбище, на поминках я не был, говорили речи о безвременной кончине, я слушал, и знаешь, о чем думал? Поверишь ли, я радовался за него. Он достойно жил и счастливо умер. Не познал всех прелестей неизбежного увядания. В самый раз ушел…
- Будет тебе чушь пороть, - сказал я. - Перегудов–то как себя вел?
- Вполне пристойно. Тоже выступил - незаменимая потеря, славный товарищ, будем помнить - все как положено. Правда, спешил он очень. На коллегию.
Подошла Лариса Окоемова, экономист. Глаза печальные.
- Мальчики! - сказала Окоемова, глядя на Коростельского. - Кто же теперь у нас будет вместо Валерия Захаровича? Неужели Битюгов?
Дмитрий Вагранович Битюгов, начальник соседнего отдела, появился в институте не так давно, с год назад. Говорили, что он друг директора Никитского, выписанный им для устрашения масс откуда–то из Красноярска. На весь институт гремели еженедельные разносы, которые Битюгов устраивал в своем отделе по вторникам. После этих разносов сотрудники его отдела разбегались по всем этажам, прятались в чужих лабораториях и горько проклинали свою участь. Говорили, что Битюгов никаких возражений не принимает и рассматривает их как оскорбление. Юмор считает признаком упадка научной мысли. Первое, что он якобы сделал, заняв свое кресло, это уволил секретаршу, которая явилась на работу в брючном костюме. Все это, конечно, преувеличение. Коллективное творчество.
Я несколько раз встречался с Битюговым. Коренастый крепыш неопределенного возраста, с пронзительным жгучим взглядом острых глаз, в нем действительно было что–то такое, могущее внушать трепет и мысли о бренности бытия. Но рассуждал он здраво и достаточно корректно. Другое дело, что ему достался отдел, где за три года сменилось пять начальников, отдел разболтанный, дезорганизованный, сырой. Может быть, он взялся наводить порядок слишком круто, может быть, перегнул палку. Это и дало почву для создания фантастического образа. Наших взрослых детей ведь хлебом не корми, а дай посплетничать, насочинять, порезвиться. Вон как в деланном ужасе округлились глаза у Окоемовой при одном упоминании его фамилии. Битюгов. Низкорослый крепыш. Но возможно, в нем есть задатки Наполеона, возможно, и есть.
- Нет, - задумчиво протянул Коростельский, - Битюгов не согласится. Должность начальника отдела гораздо перспективней во всех отношениях. Скорее всего, пришлют варяга.
Меня мало волновал вопрос, кого поставят на место Анжелова. Я еще не совсем осознал и переварил печальную новость. Неужто никогда не увидим мы больше грустное и оптимистично загадочное лицо добрейшего и честнейшего Анжелова? Неужто?
- Ты как съездил–то? - вспомнил Коростельский. - Удачно? Будут они там чесаться?
- Чесаться будут.
- Ты уже был у Перегудова?
- Докурю вот и пойду.
Окоемова пропела:
- Ах, Володя! Вечно вы осыпаете себя пеплом с ног до головы.
- Сколько у Анжелова детей осталось? - спросил я.
- Трое. Младшей девочке - десять лет. Это ужасно, ужасно!
Я докурил и пошел к Перегудову. Я застал его сидящим на полу, на ковре, у открытого шкафа для бумаг, где он что–то искал в нижнем ящике. Пол около него был завален папками, бумажными пакетами всевозможных размеров, рукописями, большинство из которых пожелтело от старости. Увидев меня, Владлен Осипович не удивился, кряхтя поднялся на ноги, спросил:
- Как же это вы, Виктор Андреевич, мимо Мимозы Яковлевны (его секретарша) просочились?
- Она меня не заметила. Занята маникюром.
Перегудов улыбался приветливо, прошел к своему столу и ловко прыгнул в кресло. Показал подбородком на кучу бумаг:
- Свалка, да?