В центре города, как полагается, на большой площади, где бродят пыльные смерчи, высился, чтобы быть видным за полсотни верст, кафедральный собор. У церковной изгороди, под общипанными кустами акации, блестело битое стекло винных бутылок да спали оборванцы. Площадь окружали безобразные каменные дома еще недавно именитого купечества. Во все стороны тянулись улицы с телеграфными столбами вместо деревьев. Их перспективы, - где человеческая радость так же должна была высохнуть, как эти аллеи сосновых столбов, - низились и нищали от центра к окраинам.
Лишь одно место было отведено для скудных развлечений в вечера, не знающие прохлады, - бульвар из обломанной, покрытой пылью, акации и такой же чахлый городской сад. Обыватели, расстегнув воротники русских рубашек, гуляли там, поплевывая семечками, пыля ногами в черных брюках, шутили с обывательницами.
В центре сада, в раковине, играл струнный оркестр - десяток евреев, бежавших от украинских погромов. Несколько высоко подвешенных керосиновых фонарей, окутанных облачками ночных бабочек, освещали непокрытые столики, где можно получить пиво, шашлыки и чебуреки.
Здесь держалась публика почище - понаехавшие с севера "дамочки" в холстинковых хорошеньких платьях, изнывающие бородатые интеллигенты, офицеры, скрывающие свою профессию, низенькие плотные спекулянты в рубашках фасона "апаш", пронзительно воняющие потом журналисты из прихлопнутых большевиками газет и много разных людей, гонимых, как сорванные ветром листья, из города в город в поисках сравнительного порядка, минимального спокойствия и белых булок.
Белых булок и прочего съестного довольствия здесь было вдоволь в лавчонках у частников, торгующих до полуночи. Правда, стоило это отчаянно дорого. Но и на том спасибо. Большевистские власти, не в пример Москве и Питеру, властвовали здесь терпимо, даже с некоторым добродушием. И многие приезжие предпочитали потомиться еще какое-то количество недель до переворота, до полного освобождения от большевистского ужаса, чем подвергать себя случайностям заманчивого, но крайне опасного сейчас, продвижения дальше на юг - в гудящий победоносными колоколами, освобожденный атаманский Новочеркасск или - "за границу": в дивный Крым, в красавец Киев, успокоенный, чисто подметенный немцами.
Совсем другое происходило на обеих окраинах города. На пушечном и металлургическом заводах, среди вспыхивающих, как пожар, митингов, где малочисленные коммунисты отбивали беспартийную массу у меньшевиков и эсеров, - торопливо ремонтировалось всякое оружие, готовилось оборудование для бронепоездов и броневых пароходов.
На лесных пристанях, на сорока шести лесопильных заводах, на беньдежках (где раздаются наряды) формировались "береговые боевые отряды".
Казачьи восстания подступили теперь к самому рубежу - к Дону - и перекидывались на левый его берег. Пала Пятиизбянская, наискосок ее пал Калач - огромная левобережная станица.
Царицынские реденькие отряды, державшие фронт под станцией Чир, отступили через железнодорожный мост на левую луговую сторону Дона. Двадцать второго мая белые взорвали мост, западная ферма его рухнула с тридцатисаженной высоты на песчаную отмель. Путь на Белую Калитву, откуда медленно двигались на помощь Царицыну эшелоны Ворошилова, был отрезан.
Восстания полыхали далеко на севере Дона, и слышно было, что казаки идут на Поворино, чтобы, отрезав Москву от Царицына, охватить его мертвой подковой. Едва держалась, как гнилая ниточка, дорога на юг - в хлебную житницу - на Северный Кавказ, Кубань и Терек: там после мартовской неудачи добровольческая армия, отдохнувшая и пополнившаяся, снова начинала военные операции.
2
- Простите за мистификацию, товарищ, заседание у нас особенное, таков приказ по линии высшего начальства, - с усмешкой говорил генерал Носович каждому входившему в комнату, где за столом, покрытым вместо скатерти газетами, уставленным пирогами и жареным мясом, сидело, расстегнув воротники, вытирая пот, человек десять. В конце стола Москалев, в парусиновой толстовке, каждый раз перебивал Носовича:
- Правильно, правильно, брось извиняться, именинник. Мы, брат, не меньшевики, не вегетарьянцы… Знаешь, как в станицах говорят: у нас в утробе и еж перепреет…
Он хохотал, положив большие кулаки на стол. Это и было высшее начальство: царицынский городской голова и председатель совета Сергей Константинович Москалев. Вчера он позвонил Носовичу: "Ты что ж, генерал, именины маринуешь? Это, браг, саботаж. Завтра к тебе нагрянем, жди".
Именины были им придуманы, разумеется, не просто, чтобы выпить водки. Он сам по телефону вызвал, будто бы на секретное совещание к Носовичу, военрука Северокавказского военного округа бывшего генерала Снесарева, военспеца мобилизационного отдела бывшего полковника Ковалевского, инспектора артиллерии бывшего полковника Чебышева, штабного комиссара Селиванова, - словом, всю головку окружного и запутанного военного руководства.
Сергею Константиновичу, считавшему себя очень хитрым человеком, хотелось на дружеской пирушке прощупать этих спецов. В совете, в исполкоме ползли неопределенные слухи о военных неудачах, о непонимании командирами отрядов приказов, о непрекращающейся склоке между четырьмя царицынскими штабами: штабом военрука местных формирований, штабом губвоенкома царицынского фронта, штабом обороны юга России и штабом Северокавказского военного округа.
Слухи эти, вернее всего, вздорные, ползли с заводов, от низовых партийцев. Тем более это был вздор, что Снесарев, Носович, Чебышев и Ковалевский приехали сюда с мандатом от Троцкого. Все же не мешало, конечно, и самому составить впечатление…
За столом, кроме них, сидели: спец по нефтяному транспорту, на-днях командированный сюда из Москвы, инженер Алексеев - холеный седоватый человек, с моложавым решительным лицом, и два его сына - двадцатилетний штабс-капитан и двадцатидвухлетний подполковник. Они приехали с отцом и уже были зачислены Носовичем в штаб. Сидели рядышком, сдержанно, не вытирая обильных капель пота, проступивших на их сизо-выбритых круглых головах.
Носович, - да не он один, - отлично понимал затею Москалева. Разговор за столом не налаживался. В такую жару никому не хотелось жевать мясо. Водка была теплая. Только комиссар Селиванов - донской казак - провожал каждую рюмку прибаутками, изображая казачьи обычаи, с хрустом грыз хрящи, хитро скользил прозрачными глазами по хмурым лицам штабных. Он, видимо, чувствовал себя уязвленным и готов был задираться, но ему не давали повода.
Носович, корректный, любезный, - весь внутренне настороженный, - много раз начинал одну и ту же фразу: "Уж право, Сергей Константинович, вы придумали с этими именинами…"
- Я, брат, попович, - перебивая, кричал ему Москалев с другого конца стола. - Мне и книги в руки… (Пятерней откидывал волосы, выпятив губы - запевал.) "О долголетии дома сего господу помолимся…" - И раскатисто смеялся. Наливали, чокались, но непринужденность не налаживалась. Чебышев сидел, глядя в тарелку с таким лицом - точно на пиру у разбойников. Военспец Ковалевский, - большой и длинный, с маленькой головой, с круглой бородкой, с неприятно напряженным лицом и карими бегающими глазами, - до того невпопад фальшивил - лучше бы молчал. (Но Москалев, увлеченный самим собой, не замечал этой скребущей ухо фальши военспеца.)
Самый старший за столом - военный руководитель силами Северного Кавказа Снесарев - небольшой, плотный, в очках, с мясистым носом, с короткими - ежиком - седоватыми волосами - сообразно своему бывшему чину и теперешнему положению - строго поглядывал из-за стекол.
Он был из той уже вырождающейся породы русских людей, которая сформировалась в тусклые времена затишья царствования Александра Третьего. Он по-своему любил родину, никогда не задумываясь, что именно в ней ему дорого, и если бы его спросили об этом, он - несколько подумав, - наверное бы, ответил, что любит родину, как должен любить солдат.
Позор японской войны (он начал ее с чина подполковника) поколебал его душевное равновесие и бездумную веру в незыблемость государственного строя. Он прочел несколько "красных" брошюрок и пришел к выводу, что - так или иначе - столкновение между опорочившей себя царской властью и народом - неизбежно. Этот вывод спокойно улегся в его уме.
Во время мировой войны он не проявил - уже в чине генерала - ни живости ума, ни таланта. Эта война была выше его понимания. Потеря Польши, разгром в Галиции, измена Сухомлинова и Ренненкампфа, бездарность высшего командования, грязный скандал с Распутиным - вернули его из воинствующего патриотизма к прежней мысли о неизбежной революции. Он ждал ее, и даже в октябрьский переворот, когда его обывательское воображение отказывалось что-либо понять, он остался на стороне красных. Он полагал, что революционные страсти, митинги, красные знамена, весь водоворот сдвинутых с места человеческих масс уляжется и все придет в порядок.
Поход Корнилова с горстью офицеров и мальчишек-кадетов на завоевание Северного Кавказа он счел безумной авантюрой. Но когда добровольческая армия, окрепшая в степных станицах Егорлыцкой и Мечетинской, начала бить главкома Сорокина, возомнившего себя Наполеоном, когда атаман Краснов в пышных универсалах заговорил о "православной матушке России", - на Снесарева пахнуло давно утраченным, родным, вековечным… И мысли и чувства его поколебались.
Зорко наблюдавший за ним Носович попросил разрешения поговорить "по душам". Носович рассказал ему, будто бы под видом своих сомнений и колебаний, его сомнения и колебания. Снесарев, сурово выслушав Носовича, ничего не ответил и отослал его. Но этот ночной разговор стал для него решающим. Большевики, комиссары, социализм, оборванные рабочие - все это было действительно чужим генералу Снесареву.
- Чудные вы люди, товарищи! Поехали бы хоть разок на заводской митинг, - говорил Сергей Константинович, отчаявшись шутками пробить ледяную сдержанность. - Вот там люди! Кипят! Вылезет какой-нибудь грузчик, на самом - дыра на дыре, брюхо подвело, голова в репьях, и - что же думаете, - меньше чем на мировую революцию не замахивается… Разве тут носы вешать, товарищи? Мне лично трех жизней мало, честное слово! Мою покойную мамашу, что угодила родить меня тютилька в тютильку в нашу эпоху, ежедневно вспоминаю.
Он опять раскатился. Снесарев проговорил, отдирая кусочек вяленой тарани:
- Эпоха, что и говорить, знаменитая… Да нам-то, военным, мало приходится вдумываться в такие штуки… Наше дело прозаическое: бей врага в хвост и в гриву… А уж эпоху мы вам предоставляем, Сергей Константинович.
Носович сразу оценил неприятное впечатление от этих слов - поспешил их несколько поправить:
- Военные - это люди прочной установки, Сергей Константинович… Прицел установлен, - стреляй… Но, боже сохрани, при этом - анализ… Это дело штатское… Наш прицел - искреннее принятие революции… Вот что хочет сказать товарищ военрук.
Москалев строго, неодобрительно покачал головой:
- Напрасно, напрасно, товарищи… Почитать книжечки никому не мешает… Ан, глядь, прицел-то подальше надо будет перенести… (И - опять с благодушием.) Ничего, дайте срок, - я из вас всех сделаю большевиков… Ведь в чем наша задача? Страна наша дикая, варварская. Мужик - зверье. А ведь его сто миллионов - мелкого-то собственника. Лапотника-то. Ясно - социализма с этакими возможностями, с этаким народом нам никак не выстроить. В этом я расхожусь - и это в лицо скажу Ленину, - нет-с, не вытянем!.. Кишка тонка! Я вот - русский человек, из самой расейской гущи… Лучше меня никто ее не знает… Мужичок наш - зверь. Но есть у Чехова одна замечательная фразочка: "Если зайца бить по голове - он может спички зажигать". Вот! Вот наша задача! Понятно? Использовать революционную ярость народа. И это - можно и должно.
Чебышев, открыв мелкие опрятные зубы, точно собираясь укусить, спросил:
- Сергей Константинович, мировой пожар - это понятно. А вот какова конечная цель, дальний прицел? Объясните нам.
- Революция, товарищи, - это взлет, волна. - Москалев, сделал широкий жест. - Мы поднимаемся на гребень. Но каждая волна в конце концов спадает. Нам важно вовремя овладеть властью, захватить командные высоты…
Носович встал, узкое лицо его было значительно. Подняв рюмку с теплой водкой, отчеканил по-военному:
- Господа… (Без смущения поправился так же четко.) Товарищи… Я пью за нашего вождя - товарища Москалева, ведущего нас к командным высотам. Ура!
Все ответили - "ура!" Москалев был очень доволен. Удалось хорошо поговорить. Опасения его относительно военных спецов рассеялись: в конце концов это были прямодушные солдаты. Широтой ума не блистали, но зато в смысле чести, верности, боевой хватки были - кремень. В комнату вошел запоздавший гость - невысокий, худощавый, загорелый до лилового цвета, молодой человек с большими черными глазами - председатель царицынского исполкома Яков Зиновьевич Ерман. Быстро кивая сидящим за столом, подошел к Москалеву и зашептал ему на ухо.
- Кто? - громко спросил Москалев.
- Сталин.
- Когда?
- Видимо - завтра.
- Ну что ж, встретим… Садись… Водку пьешь?
- Простите, товарищи, - обведя стол черными, не умеющими улыбаться глазами, сказал Ерман. - На "Грузолесе" сейчас митинг, настроение неважное…
Не прощаясь, он так же быстро вышел…
3
Большой митинг собрался среди бунтов бревен на усеянной щепою территории "Грузолеса" (лесопильных заводов бывших братьев Максимовых). Солнце жгло сквозь висевшую в безветрии пыль. Тысячная толпа была возбуждена. С утра в ларьках и лавчонках у частников не оказалось хлеба. "Дорогие мои, - объясняли лавочники, - сами ничего не понимаем, муку третий день не подвозят, видно - скоро конец, что ли…" В ларьках продовольственной управы хлеб был такой, что и свиньи не станут жрать, и того сразу же нехватило.
Голодная толпа слушала разных ораторов, влезавших вместо трибуны на расшатанный столик. Коммунистов здесь было мало: большинство ушло на фронт. Оставшиеся из последних сил боролись за то, чтобы сохранить перевес на этом митинге.
Но сегодня неожиданно заговорили такие, кто раньше помалкивал, и такие, кого в первый раз видели в лицо. Толпа была настроена так, что - вот-вот - надвинется, сомнет. Толпа желала слушать всех, понять, разобраться…
Известный "сукин кот" - меньшевик Марусин - большеротый, низенький, с толстыми ногами, - сморщив лицо не то смехом, не то плачем, говорил со стола:
- Поклонимся, спасибо скажем товарищам коммунистам за сегодняшнее угощение. Дохозяйничались до ручки… Хлеб из деревень уж нам не везут и не повезут… Социализм осуществлен на деле, что и требовалось доказать… Везде, где коммунисты берут власть, - хлеба нет… Больше я ничего не имею прибавить…
Толпа угрюмо молчала. На место Марусина влез низовой коммунист, лесопильный рабочий, с чахоточными щеками, с немигающими расширенными глазами. Под распоясанной рубахой чувствовалось голодное ломаное тело, волосы стояли копной.
Он убежденно сжал кулаки и уперся расширенными зрачками не в лица товарищей, стоявших вокруг, а выше куда-то - в коренную правду.
- Не поняли, что ли, вы? Да что вы его со стола не стащили?.. Марусин - это же враг трудящих… Куда он вас зовет? Он у братьев Максимовых был конторщиком… Вот отчего он против коммунизма… А вы его слушаете… Он хочет опять, чтобы вам хозяева кости ломали… Что он сказал? Хлеба нет… Эка штука - хлеб… Будет он, будет у нас хлеб! Я, как себя помню, на пристанях часами глядел на белые-то калачи… Я цену знаю хлебу… Я лучше не поем хлеба, а революцию не продам за его хлеб…
- Верно, верно, - заговорили голоса, закивали головы. К столу продирался третий оратор, - не понять - старый или средних лет, лысый, с благостной бородой. Влез на стол, низко поклонился, надел железные очки, вынул из кармана пыльной черной поддевки сложенный листочек, бережно развернул его и нараспев заговорил, поглядывая на исписанное:
- Человек есть царь природы… О, боже мой, во что обратился человек!.. В дыму фабричном и в угольной пыли под землей он трудится, как верблюд, проливая пот и портя себе легкие… А кучка богачей пирует и предается пресыщению… Не надо нам кучки богачей… Не надо нам фабрик, заводов и шахт… Они только легкие портят и расшатывают наши нервы. Неужели нам еще и кровь проливать за эти закопченные трубы?.. Давайте разделим заводы, - каждый возьмет, что ему надо, и разойдемся по селам и деревням, на природу. Займемся хлебопашеством, скотоводством и садоводством. Станем царями природы. И воцарится покой, и кровавая война сама собой прекратится.
Странный оратор снял очки, вместе с бумажкой положил их в карман поддевки, с трудом слез со стола и важно протискался сквозь толпу. Ему давали дорогу. Слова его и то, как он говорил, удивили слушателей. Собрались они сегодня стихийно, как на вече, сзываемые темными слухами.
Было известно, что на фронте - неудачи, враг неуклонно приближается к Царицыну. С хлебом - перебои. И самое тревожное было в том, что никто не чувствовал твердой руки в защите города от нависающей угрозы.
А тут еще разные ораторы разжигали воображение. Чорт их знает - кому верить теперь. Иные влезали на стол сразу по-трое и, ругаясь, спихивали друг дружку.
Зной стоял нестерпимый под покрытым штабелями берегом, убегающим к бледной, широкой Волге, лоснящейся, как горячее масло. Один оратор кричал, что нельзя брать хлеб у мужика силой, мужик сам знает цену хлебу, а монополия - голодная смерть… Другой, потрясая кулаками, надрывался диким голосом: "Чего нам ждать? Ребята, переизберем советы, не пустим в них ни одного коммуниста… И войне конец, и хлеб будет!"
У стола появился Ерман, лицо его дергалось. С ним подошла широкая костлявая старуха в зеленых штанах, в солдатской рубашке, - из-под красноармейского картуза висели ее кое-как подобранные серые волосы. Это была известная всему "Грузолесу" Саша Трубка, чернорабочая-откатчица, член царицынского совета и исполкома. Ей закричали:
- Саша, чего штаны надела? Она отвечала низким голосом:
- Расскажу, потерпи…
Но добродушных было мало: толпа, накаленная речами, заволновалась и теснее начала придвигаться к столу, на котором показался Ерман. Раздавались голоса:
- Дохозяйничались…
- Опять уговаривать пришел?.. Мы сыты!
- Ты брось углублять… Хлеба давай!..
Ерман только обводил матовыми гневными глазами грузчиков, откатчиков, пильщиков, красных от зноя, с дико взлохмаченными волосами, видел под рваными рубахами раскрытые груди с налитыми мускулами. Он любил эту приволжскую вольницу - с размахом чувств во все плечо, и дружную, своевольную, смеющуюся над благополучием, и грозную, когда ее охватывал гнев против несправедливости. От жизни они требовали и мало и очень много. Босые и оборванные, потому что на них оставалось только то, что уже нельзя было под горячую руку пропить, - они со страстью переживали все грандиозное. Им везде было тесно. На митингах они обсуждали планы общественных работ: устройство волжской набережной на двадцать пять верст, постройку домов отдыха для всех трудящихся, прорытие Волго-Донского канала. Их легко охватывал энтузиазм, и так же легко - недоверие и злоба.
Ерман сразу понял, что сегодня над этой вольницей поработали враги. Стиснув маленькие кулаки, он заговорил высоким, резким голосом: