Мне хочется поделиться с Вами впечатлениями о лекции Бальмонта. Она называлась: "Океания". Я изумилась, когда он вышел на сцену, - он представлялся мне совершенно другим. Маленький, похожий на испанца, рыжий, с длинными усами и остроконечной бородкой. Читает, закинув голову и опустив глаза. В антракте не было других разговоров, кроме как его манерности, отчужденности, высокомерии. Зато во втором отделении все было забыто. Не знаю, как это случилось, но мы покорно отправились вслед за ним "из молчаливой России, мимо туманной Англии и улыбающейся Франции", на Самоа, где быстрые летучие сны возникают "как станы стрекоз, как лепеты скрипки, как трепеты грез" и где смуглые красавицы приветствуют вас: "Талёфа" (это приветствие переводится как "любовь тебе"). Посылаю Вам свой набросок Бальмонта, кажется, верно схвачен. Рисовала в профиль, потому что мест не было, и я сидела на сцене.
Милый мой, жду тебя на рождество. Талёфа! Прощай!
24.IX.15. Петроград.
Заговор
Полюбив меня, помни меня.
Встанет ли солнце, помни меня!
Ляжет ли солнце, помни меня!
Как ты помнишь отца или мать.
Как ты помнишь родимый свой дом.
Днем ли, ночью ли, помни меня.
Если гром загремел - вспомяни,
Если ветер свистит - вспомяни,
Если звонко петух пропоет,
Если слышишь, как время идет,
Если час убегает за час,
И бежит, и ведет свой рассказ,
Если солнце идет за луной,
Всей своей памятью будь со мной!
К этому заговору был приложен рисунок, выполненный графитным карандашом на плотной желтоватой бумаге. Два автопортрета отвернулись друг от друга с разными выражениями: левый - с полуулыбкой, правый - нахмурившись, но тоже с дрожавшим в губах, затаенным смехом.
Лиза была уже совсем не похожа на институтку в белом переднике, с пелеринкой на плечах. Ее лицо с чуть намеченным провалом щек было полно раскрывшейся женской прелести. Оно прислушивалось. Оно куда-то рвалось. "От Ван Гога, как видите, я отличаюсь тем, что еще не отрезала себе ухо", - небрежно, наискосок, было написано под рисунком.
15.Х.15. Петроград.
Знаете, чем я увлекаюсь? Немецким языком, как и вы. И мне, так же как Вам, хочется вставлять в речь немецкие слова и стихи. Я перевожу сейчас "Вертера" Гете, потом перейду к Гейне, а потом к Шопенгауэру. Занимаюсь с одним студентом консерватории - Бергом, о котором я Вам писала. Он - швед, впрочем обрусевший. Родители его живут в Симбирске. Он учился в Берлине четыре года и, конечно, прекрасно знает язык. Наши высмеивают меня без конца, доказывая, что все это похоже на "Страдания молодого Бергера", но мы держимся стойко, хотя занимается он со мной от нечего делать.
Миленький мой, все, что происходит со мной, принадлежит Вам. Естественно, что мне хотелось бы узнать о Вас хоть немного больше того, что Вы рассказываете в своих коротких неласковых письмах. Вот если бы усовершенствовали граммофон и сделали дешевле и доступнее передачу голоса на пластинку! Какая чудесная получилась бы почта! Я слушала бы Ваш голос без конца, а ведь как много значит человеческий голос! Без конца заставляла бы я Вас повторять то заветное слово, которое - увы - слышу так редко! Я даже развеселилась, подумав о том, что вы произносили бы его невольно, не по своему, а по моему желанию.
Между тем веселого мало. От своих я получаю горькие письма. Брат, ушедший добровольцем, пишет: "Неужели зря пошел я голову класть?"
И представить себе не могу, что Вы не приедете на праздники.
24.Х.1915. Петроград.
Зверь, изверг, кровопийца, мучитель, палач и т. п. Слов не нахожу! Я умираю от тоски, а он и ухом не ведет! Одно письмо через 32 дня аккуратно. Первое - 11 сентября, второе - 12 октября, а третье - 13 ноября.
Теперь пропустим через цензуру Ваши "если". "Уроки" - можно передать Вашему другу Лаврову. "Утверждение диплома" - Ваше присутствие не обязательно. "Отношение профессора к Вашей работе" - тут я не компетентна. Все "если", связанные с Петроградом (комната и пр.), я беру на себя.
Я получила Ваше письмо с первым снегом, и мне сразу же захотелось смеяться и шалить. Мы с Бергом (он же Ансельм из сказок Гофмана) бродили по улицам, я пела и смеялась, а он удивлялся - чему я так радуюсь. Он не знал, что я получила маленькую надежду на будущее - Ваше письмо.
Да, я понимаю, как интересно заниматься с детьми. Один из моих уроков сейчас - воспитание взрослой девицы (16 лет), еще ничего не переживший, но зато много и беспорядочно прочитавшей, чуткой и умной. Я очень увлечена этим уроком, отдаю ему много времени и, мне кажется, сама многому научилась, по меньшей мере в психологическом отношении.
Часто бываю у Кауфманов. Помните, я рассказывала Вам об этом семействе. Я люблю его за душевную красоту и внимание друг к другу. У отца - жестяная мастерская, четверо сыновей разделились: двое учатся в университете, на физико-математическом, а двое - наборщики, работают в типографии. Отец и сыновья - громадные, а Розалия Львовна - маленькая. Когда она начинает очень сердиться, кто-нибудь из мужчин осторожно сажает ее на шкаф. Они постоянно всех устраивают - то надо собрать теплые вещи для ссыльных, то помочь больному студенту. Все это делается горячо, с восторгом, с отчаяньем, с возмущением. Она увлекается литературой, в последнее время - Брюсовым, которого декламирует кстати и некстати. Мне тоже нравится Брюсов. Я ценю отточенность его стиля, но часто его стихи кажутся мне надуманными, холодными. Об этой холодности говорит, кстати, и циническая откровенность, чуждая поэзии по самой своей природе. Поэтому "Город женщин" особенно не понравился мне.
Видела сон - Вы в кругу семьи. Старшая сестра усердно чистит самовар и поет: "Ах, тебе досадно! - Нет, мне не досадно!" А младшая держит дверь, чтобы я не вошла. И я улетаю. За плечами у меня крылья, я - над морем, и кто-то приказывает мне опуститься на самую большую волну. Я открыла глаза с чувством счастья - так это был сон?
Впрочем, "я с детства была крылатой". Но прежде это были сны, полные свободы и силы, а теперь мучительные. То я боюсь, что крылья у меня привязанные, чужие. То мне надо непременно увидеть их, а этого нельзя, потому что стоит только оглянуться, и всему конец - захлестнет, утону.
Пишите, миленький. Ваша и Ваша.
Прочла, как Вы пугаете меня экзаменами, и вспомнила остроту из "Сатирикона".
- Сережа вернулся с экзаменов?
- Да.
- Где же он?
- Там, в детской висит.
19.XI.15. Петроград.
Костя, почему ни слова? Я не знаю даже, получили ли Вы мою фотографию, которую послала Вам в последнем письме? Вы как-то спрашивали меня насчет "страданий молодого Бергера". В ответ расскажу такую историю. Существует на свете некто Саблин, который любит повторять слова Наполеона: "Мир делится на дураков и подлецов". Так вот мой Берг принадлежит к первой категории, а Саблин - ко второй. Они - товарищи. У Берга - сестра, курсистка семнадцати лет. У Саблина - жена и ребенок. Живут они в общей квартире, коммуной. Но эту коммуну надо понимать так: у Берга есть деньги, а у Саблина их нет. Заведует всеми делами, покупками и т. д. Саблин, а платит Берг, которого Саблин за глаза называет "ничтожеством и тряпкой", а в минуты пьяной откровенности еще и "дойной коровой". Более того, пользуясь некоторым чувством Берга к его жене, он готов пустить в ход и это верное средство. И вот чете Саблиных приходит в голову прекрасная мысль: купить на деньги Берга кинематограф. Берг отправляется за деньгами (пять тысяч) в Симбирск, - и тут мы - Шура, Кузя, я и еще человек пять, все студенты - решаем предотвратить эту новую подлость. Я телеграфировала ему с просьбой не высылать деньги до получения нашего письма. Он немедленно вернулся, пришел ко мне вместе с сестрой, умной девушкой, которая давно стремится вырвать его из этого грязного дома, - тут уж вся наша компания постаралась протереть ему глаза, весьма красочно изобразив его положение. Он дал нам слово покончить с Саблиным.
Вы читаете это письмо с удивлением, милый Костик?
Я знаю, не надо было принимать так близко к сердцу эту историю. Но что мне делать со своей глупой натурой! Ненавижу слабодушие, слабоволие, развинченность. Когда-нибудь нас всех погубят такие вот милые, добродушные Берги.
1.ХII.15. Петроград.
Вы, наверно, заметили, что я совсем перестала упоминать (в своих письмах) о живописи, и, может быть, даже порадовались, что я забыла об этом увлечении. Видит бог, я сделала все, что было в моих силах, чтобы справиться с ним. Я уговаривала себя так дельно, что сама дивилась своей положительности. Во-первых, это дело дорогое, не по карману, и прежде чем оно начнет приносить доход (если это когда-нибудь произойдет), за него надо платить да платить. Во-вторых, что может быть вернее, чем математика, в особенности если занятия ею увенчаются дипломом Бестужевских курсов?
Должно быть, долго еще мучилась бы я, сидя между двумя стульями, если бы не один случай, вдруг заставивший меня решиться. Подошел срок уплаты за очередной семестр, я сидела без денег и уже собралась взять в долг у Кауфманов, которым я и без того должна, когда встретила на Конногвардейском ту симпатичную курсантку, с которой приехала в Петербург и мы еще вместе переночевали в Обществе защиты женщин. С тех пор мы виделись редко, но всегда дружески, обменивались десятью словами и спешили дальше. Но на сей раз я вдруг выложила ей все свои колебания. И досаду, что прошел еще день, а я не взяла в руки кисть, и страх перед будущим, если я брошу математику, и что математикой я занимаюсь, потому что так надо. С чего это я нежданно-негаданно накинулась на полузнакомого человека? Не знаю. Видно, подошла такая минута. И что же? Выслушала меня моя курсистка (ее тоже зовут Лизой), выслушала внимательно, а потом как-то блеснула из-под меховой шапочки глазами: "А вы ее бросьте!" И так она просто сказала, что и мне это вдруг представилось проще простого: взять да и бросить! И потом она сказала, что, если бы у нее была какая-нибудь страсть, она была бы счастлива, будь это хотя бы ужение рыбы. "Страсть сама по себе счастье, и заглушать ее в себе, бороться с ней - что может быть глупее?"
Но дело даже не в ее рассуждениях, к которым я могла бы много прибавить. Дело в простоте, в легкости, которой мне не хватало. В самом деле: взять да и бросить! И, кстати, за очередной семинар не придется платить. И в долг не брать. Времени будет, боже ты мой, сколько угодно. И о живописи можно будет думать свободно, без угрызений совести, без запрета. Словом, я решила заняться только живописью, как бы это ни было трудно. Решила - и Вы не можете себе представить, как легко стало у меня на душе. Я еще не оставила курсы, на днях сдала три экзамена, хожу на интересный семестр по флюоресценции. Ничто не может помешать мне вернуться. Но я не вернусь. Это значило бы отказаться от себя, похоронить самое дорогое в жизни. Я поняла, что все эти годы была, в сущности, глубоко несчастна. Все было всегда не на месте в душе, и притворяться перед собой, что никакого выхода нет, больше мне не по силам.
И еще одно. Мой дорогой, Вы знаете, что значит для меня наша близость. Я и среди друзей чувствую себя одинокой. Конечно, живопись не заменит мне Вас, но, может быть, для нее так и нужно, чтобы я была одинока? Но хватит! Пока все это еще только слова, и от меня зависит, чтобы они стали делом. Теперь - практическая сторона. Я поступила в художественную мастерскую. Руководители - Добужинский, Яковлев, Лансере, Кустодиев, Остроумова. Все это "Мир искусства", и это очень хорошо не только потому, что Добужинский, например, очень много говорит моему сердцу, а потому, что такие люди, как он или Лансере, вдумчиво относятся к тем молодым, которые работают в совершенно другой манере. Но мне, разумеется, надо думать сейчас не о манере, не о направлении, а о том, как держать в руке карандаш.
11.XII.1915.
Я поступила безрассудно - пишете Вы: любовь к живописи я приняла за талант? Но, Костя, как Вас убедить в том, что это любовь совсем не абстракция, а такая же вещественность, как голод или жажда? Такая же страсть, как опиум, от которой, говорят, нельзя излечиться. Ван Гога свела с ума живопись, это нисколько не удивляет меня. И потом, Костик, почему Вы думаете, что у меня нет никакого таланта? Как раз в разгаре моих колебаний из Москвы приехал Иван Иванович Реутов, который зашел ко мне по теткиному поручению. Я показала ему свои рисунки, и он сказал, что мне непременно надо учиться живописи. И наконец - не первого же зашедшего с улицы берет в свою мастерскую Добужинский!
Что касается того, что среди женщин мало талантливых живописцев, так ведь и среди математиков мало! Я, например, знаю только одну - Софью Ковалевскую. Однако ведь и она, кажется, променяла свою математику - не на живопись, правда, а на любовь? Моя ли вина, что я не могу жить без того и другого?
Ваше письмо - увы! - напомнило мне нотации, которые я часто выслушивала от начальницы, когда училась в пансионе. Решительно на Вас дурное влияние оказывают Ваши уроки. Вы привыкли учить, учить, учить... Не сердитесь, мой милый.
15.XII.1915. Петроград.
Ми драго, ми злато! Неужели не приедете? Ложусь и встаю с единственной мыслью - увидеть Вас на праздниках. Мы часто говорим об этом с Шурой: она оставляет комнату в Вашем распоряжении и хочет вернуться за день или два до Вашего отъезда - нарочно, чтобы познакомиться. Приезжайте, мое солнышко! Неужели наше свидание, пусть короткое, может помешать Вашей "цели"? Боже мой, какая это злая и упрямая соперница: отказывается подарить мне хоть день счастья. Вы говорили, что Вам нравятся иллюстрации Соколова к "Мертвым душам". Так вот, я припасла их для Вас. Видите, как я Вас заманиваю!
В мастерской меня заставили начать с азов, и я пришла в ужас. Вы и представить себе не можете, как я беспомощна. То и дело хочется от стыда провалиться сквозь землю. Я не сплю ночами от усталости, клюю носом на уроках, возвращаюсь домой полуживая и все-таки счастлива. Вам это кажется странным?
20.XII.15. Петроград.
Я знала ответ и заранее приучила себя к нему, хотя не перестаю терзать себя, думая о нравственном падении, до которого дошла, умоляя Вас о приезде. Поделитесь Вашими новостями. Они и меня немного интересуют. В Питере все по-старому: настроение равнодушно-угнетенное. Погода - восхитительная, солнце, хрустящий снег, мороз. Вы знаете, я чувствительна к этой прелести. Шура шлет привет. Она еще не потеряла надежду познакомится с Вами.
24.XII.1915.
Нет, не могу простить. Вы не только сделали мне больно, Вы смертельно оскорбили меня. Я поняла, что Вам ничто не страшно сделать со мной - все перенесет, все стерпит, раба. "Я недостоин Вашей любви", - пишете Вы. Да любили ли Вы? Если да - мне остается только пожалеть Вас. Сколько же было у Вас хлопот с этим не поддающимся взвешиванию и измерению чувством!
Мне нужно "найти себя" - пишете Вы. Кажется, это удалось - с Вашей помощью, за которую я глубоко благодарна. Не лучше ли было преодолеть трусость и прямо ответить мне "нет"? В самом деле, ведь тогда Вы освободились бы от последней обязанности - из вежливости отвечать на мои письма.
Е. Тураева.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
15.IV.1916. Петроград.
Вы просите, Костя, забыть нашу ссору? Так это, значит, называется ссорой? Вы пишете: "Простим друг другу". Стало быть, считаете, что не только Вы, но и я виновата? Вам захотелось "вернуть нашу духовную близость", все же для Вас дорогую? Да была ли между нами духовная близость? Я стремилась к ней, это правда, но встречала в ответ только холодные поучения. И как характерно для Вас это "все же".
Так Вас все еще интересуют мои дела и здоровье? Последнее - в полном порядке, а что касается "дел", Вам, должно быть, покажется странным, что у такой неделовой особы, как я, они идут превосходно. Я много работала у Добужинского по классу композиции и у Яковлева - по рисунку. Яковлев мало известен широкой публике, потому что лишь недавно вернулся из-за границы (поездку получил после Академии). Он выставлялся в прошлом году в "Мире искусства" и сразу обратил на себя внимание. Добужинский приходит не часто. Он меланхоличен, по-петербургски сдержан, накрахмален, и я его немного боюсь. Замечания его вопросительно-немногословны, но необычайно точны. Кстати, на днях он сказал мне, что я сделала за зиму большие успехи. Так что Ваши мрачные предсказания, представьте себе, не оправдались!
Живу я у своей ученицы Леночки Гориной, о которой я Вам писала. Типичная петербургская семья, по первому впечатлению - холодная, а на деле - сердечная. Алексей Павлович - профессор, читает на восточном факультете, любезный, с красивым, матово-бледным лицом, с большими глазами. Я боялась его, пока на вечеринке, которую устроила Леночка, он не пригласил меня на мазурку. Мы прошлись под аплодисменты, и с тех пор я его не боюсь. Мать - Гаянэ Давыдовна, армянка, из известного семейства Лазаревых, в прошлом - хорошая пианистка, деятельная, постоянно занята в каких-то общественных комитетах. Сын, Дмитрий, похож на отца, рыжеват, изысканно вежлив и саркастически-равнодушен. Историк, ученик Успенского, занимается Византией, в семье считается звездой. Тоже играет - на виолончели. Вообще музыка у Гориных - в чести, это очень приятно. Леночка в этой атмосфере постоянной занятости и размеренности - воплощение беспечности, неактуальности и лени. Она способна, умна и может полдня проваляться с книгой в руках на диване. Я приглашена, чтобы заниматься с ней всеми предметами, но занимаюсь я тем, что уговариваю ее заниматься.
Так Вы хотите возобновить нашу переписку? Ну что ж! Мой адрес: Екатерининский канал, 35, квартира 10.
Е. Т.
12.VII.1916. Териоки.
Милый Костя, откровенно говоря, я не ждала от Вас такого ласкового, искреннего письма. Я тоже хочу Вас увидеть! Может быть, Вы приедете в августе, до начала занятий? Нынче родители моей Леночки предлагали мне поехать с ней по Волге, но я отказалась.
В Ваших дружеских чувствах я никогда не сомневалась, а уж в моих Вас уверять мне не нужно. Так вот, милый друг, что я скажу Вам... Задумалась и забыла. А будто что-то очень важное хотелось сказать... Нет, не могу вспомнить.