- Молодость, - вздохнув, сказал директор, потянулся до хруста в костях всем своим тяжелым, но подбористо слепленным телом; снова сел за столик, нажал на кнопку вентилятора - и тугая струя прохладного воздуха ударила их обоих по глазам. Теперь в голосе директора не чувствовалось просьбы - голос приказывал:
- Ты работать не устал - знаю. Будешь работать. Как всегда. Но вместо зарплаты - пенсия. Понял, Курбан-ага? Деньги станешь получать пенсионные…
- На деньгах написано, что они - пенсия?
Сердоморов засмеялся:
- Юморист, однако! - Признался виновато: - Пенсия поменьше зарплаты. - И тут же заторопился в угодливых словах: - Но не обижу, Курбан-ага. За счет премиальных… директорский фонд есть. Куда мы без тебя, и не думай… Ты гигант в нашем деле!
Еще что-то настойчиво и ласково говорил директор, а он, уже не слушая, поднялся с неудобного, пружинно податливого кресла, изготовленного для скучающих людей, и, взяв из угла карабин, толкнул дверь. Обернулся, произнес с досадой:
- Не как мужчина - как старуха много слов потратил.
- Но-но! - улыбаясь, радостный, видно, что разговор закончился как надо, прикрикнул Сердоморов.
И растягивал-растягивал в той же довольной улыбке свои жесткие, с темной запекшейся каемкой на нижней, губы. Тонкая негнущаяся проволока черных волос на голове директора стояла веерным торчком, словно у рассерженного ежа.
Когда он, Курбан-Гурт, шел уже длинным коридором, отражаясь своей прекрасной папахой в надверных стеклянных табличках, Сердоморов в несколько прыжков нагнал его, сунул в руки три большие пачки чая и два необношенных кирзовых подсумка, туго набитых патронами, пахнущих фабрикой, металлом и новизной.
- Знай наших! - с силой хлопнул по плечу, сверкнув нездешними синими глазами - хитрыми и веселыми.
С дворика, где егерь присел на парковую, в чугунных завитушках скамью, через раскрытое окно было слышно, как директор громко позвал секретаршу; и речь его теперь - при молчавшей девушке-секретарше, обращенная к самому себе, - была похожа на те, что он красиво умел произносить на собраниях:
- Что́ наш заповедник по обширности территории - уточним! А чего нам, спрашивается, уточнять, когда великолепно и бесспорно доказывает карта. Любая. Географическая. Политическая. Контурная! Она доказывает, что какое-нибудь там великое герцогство Люксембург, признанное Организацией Объединенных Наций, мы накроем собой как двуспальным одеялом. При этом ни рук его, ни ног, ни прочего люксембургского - ничего из-под этого одеяла видно не будет… Впечатляет? Дальше… А дальше все ж приходится уточнить. Там, в Люксембурге, какая-никакая - монархия, государственный совет, палата депутатов в придачу, пожалуй, всякие государственные учреждения с раздутыми штатами. А у нас в заповеднике? У нас штаты не раздуты - со-кра-ще-ны. Слово длинное - результат короткий. Нет лишних у нас - и нет! Мало нужных - и мало! Нет и мало…
И тут же серьезно - очень серьезно - сказал секретарше:
- Что ж ты, Гульбахар, застенчиво хихикаешь? Я ж тебя, Гуленька, не щекочу. Но-но-но, не краснеть - я пошутил. По-шу-тил!.. Забылся! Склоняю повинную голову… Пиши приказ! О чем? Разъясню - сформулируешь. С понедельника, оформляя нашего Волка, нашего исключительно незаменимого Курбана Рахимовича Рахимова на пенсию, возьмем на освобождающуюся ставку еще одного егеря. Поняла? Вместо одного егеря - сразу два! Один плюс один, Гуля… Поздно я, лошак, дотумкал, пять лет назад уже мог такое провернуть!..
"Не человек - радио", - подумал егерь.
Но уважает он директора.
Директор знает пески, зверей и птиц так, будто родился в курганче, в молоке матери будто был уже для него тот необходимый привкус пустыни, без которого не вырастешь для песков своим. Директор пишет книги; не в пример прежнему, отправленному в Ашхабад, то ли в Ташкент, никаким (самым важным!) гостям не разрешает охотиться в заповеднике; и когда бывает у него, Курбана-Гурта, на участке - не один час проходит у них за раздумчивой мужской беседой. Десять - пятнадцать чайников выпьют - и директор ни разу на часы не посмотрит…
Егерь сидел недвижно и думал, а горячее утро меж тем разгоралось с быстротой костра. Глохли под зноем не успевшие нашептаться листья на деревьях. Усыхала, теряясь, голубизна неба. Серебро облаков превращалось в тусклую бронзу. Поржавевшая крыша конторы парила, подобно разогретой сковородке, сизым дымком… Летний день быстро набирал удушливую силу.
- Салам алейкум, Курбан-ага! Как дела?
- Очень хорошо. Саг бол!
Это знакомый лаборант пробежал мимо. Длинноногий, как верблюд. В белом халате. Две кобры, крепко перехваченные пальцами у грозно раздутых "воротников", извивались в его руках…
Конюх вывел и стал прогуливать директорского любимца - застоявшегося жеребчика ахалтекинских кровей. Студенты, наевшиеся дынь, осторожно грузили на машину картонные коробки.
Возле конторского крыльца выкусывали друг у дружки блох ничейные собаки. А рядом ходил, по-куриному одноглазо косясь вокруг, зажиревший фазан. К его ноге был привязан красный лоскуток - чтоб все знали: домашний, не ловить… Звонили в конторе телефоны. Двери хлопали. Стучала пишущая машинка.
Курбан-Гурт снова - уже в последний, прощальный раз - скрыто бросил взгляд на раскрашенный фанерный щит, напротив которого - через асфальтовую дорожку - сидел на скамье.
На щите под стеклом среди других была его фотография. Размером с экран телевизора.
И он, передовой егерь заповедника Курбан Рахимов, которому было присвоено звание победителя соцсоревнования ударного года пятилетки, смотрел с фотоснимка прямо как из телевизора.
На праздничной гимнастерке белели медали и выпукло посвечивал большой, затейливо изукрашенный знак победителя соревнования.
На папахе был виден каждый завиток.
Такое фото: кто ни пройдет - обязательно взглянет.
И сам он, посидев, насмотрелся…
С директором побеседовал.
Тот просил: работай. Чай подарил. Патронташ.
Пора идти работать. На свой дальний - самый трудный и скудный, как кажется остальным егерям в заповеднике, - околоток "Пески".
Откуда-то из глубины умиротворенного сердца - вдруг и пугая - выскользнула мысль: и все-таки - слова директора словами - не отнимет ли он у него околоток? Молодого туда поставит! А?!
Покоя уже как не было…
Через четыре дня синеющим рассветом Курбан-Гурт опять пришел к новой джейраньей тропе - туда же, где средь песчаных гряд круглилась такырная впадина. Надеялся на везенье: а что - увидит он стадо?! "Своих" на участке джейранов знал - какое стадо, сколько голов, чем приметны; а эти - новенькие - каковы?
И ему повезло.
Копытца били тут глину только-только - час-полтора назад. Джейраны у озера! Будут возвращаться.
Он спрятался за тонким барханным гребнем. В слежавшемся песке выколотил локтями ямки, устроился - удобно и надолго; под руку положил бинокль, солдатскую фляжку с водой, карабин… Наметанно, за секунды, определил сектор обзора, возможное направление стада, если оно, чем-то вдруг напуганное, сойдет с освоенной тропы.
С гребня скатился серый песчаный еж; смотрел подслеповато и с любопытством: кто это тут затаился - большой, живой, с незнакомыми запахами? Курбан-Гурт вытянул губы трубочкой, фыркнул по-ежиному - легонько, дружелюбно. Еж ответил так же и побежал дальше. А сверху, косо раскинув темные крылья, повис ястреб-тювик: засек движение серого комочка, но боялся спикировать - человек возле! Егерь слегка приподнял карабин: улетай, тебя еще не хватало, - и птица резко развернулась, на крутом вираже ушла к далеким утренним тучкам.
От еле различимых отсюда зарослей можжевельника - сизой стрелки, косо вонзившейся в рыжие барханы, - долетел слабеющий порыв ветра, стронул с места песчинки, пустил вскачь сухой шар перекати-поля… И снова - недвижность густого воздуха, монотонное потрескивание перекаленного песка, набухающая завеса миражного тумана, в котором ломались и прыгали игольчатые обломки тонких солнечных лучей.
"Пи-пи-пи…" - звала одна мышь другую.
Внезапно появившись, распоров небо раскатистым грохотом и рваной бороздой, блескуче пронеслась стальная стрела реактивного самолета…
"Вот шайтан!" Курбан-Гурт, воткнув кончики пальцев в забитые самолетным ревом ушные раковины, потряхивал головой, возвращая себе чистоту слуха.
В это время, чуть отвлекшийся, он уже запоздало увидел на желтой всхолмленной равнине бегущих вроссыпь джейранов. Всех семерых.
Издали джейраны выглядели совсем маленькими, не больше проворных кузнечиков, и, лучше сказать, не бежали они - взлетали, вот так же, по-кузнечьи, мягко и сильно. Впереди - крупнее остальных - вожак. Сторонкой, делая глубокие полукружья, в нетерпенье убегая и вновь возвращаясь к стаду, мчался молоденький самец, еще только входящий в силу.
Там, где сейчас свободно и торопясь бежали они, низинно держался скрадывавший четкость линий и всегдашний оранжевый отсвет пустыни неясный полусумрак. Будто обволакивающий кизячий дымок вился… Но замечалось: вожак мастью светлее других.
Раза два-три, скрываемое высокими дюнами, стадо исчезало из поля зрения егеря, однако он знал, где джейраны снова выскочат на обозримый простор.
На какие-то затяжные минуты стадо пропало вовсе, и на ровном месте вроде бы: кругом волнисто стлались мелкие серые наносы. Он крутил окуляры, шарил биноклем, пока не обнаружил: джейраны, упав на коленца, лизали соль, всегда обильно проступающую там поверх солончаковой корки. В долгом пробеге - короткая передышка… И вот ведь как: припали к земле (а иные легли), скрыв тем самым белоснежный - броско оттеняющий их красоту и одновременно предательский для них, издали приметный - мех подбрюший, а спины и бока песчаного окраса надежно слились с бурой расцветкой местности - разгляди-ка! Недаром даже низко парящие орлы не замечают вжавшихся в песок крошечных - недельного возраста и меньше - джейранчиков. Лишь две черные точки - испуганные, немигающие глаза - выдают малышей…
Но Курбан-Гурт опять увидел: вожак не то что светлее самок; он - как светящееся пятно. Светится!
Прежняя, грязновато колеблющаяся завеса мешала. Вдавливал ребристые края бинокля в надбровья, ловил в перекрестья на линзах, будто на мушку брал, удивительные очертания вожака.
В груди - в волненье - нарастали гулкие толчки. Тревожный шум возбуждающейся крови.
Неужели… Золотой Джейран?
Не может быть!
А если так?
Каким же тогда высоким знаком отмечена его, Курбана Рахимова, судьба?
…Вдруг стадо, повинуясь вожаку, резко снялось с места, подняв над собой густое облачко пыли, а после двухсот - трехсот метров бешеного галопа джейраны, вновь остановившись и оглядевшись, побежали уже неторопливо, сберегая в себе силы. Вожак, чье тело все явственнее отливало чистой желтизной, уводил стадо от тропы круто в сторону. Кто-то напугал? Зверь? Человек, неосторожно оставивший следы?
Уменьшались, становясь игрушечными, фигурки джейранов…
Пробив рассветную дымку, хлынуло на равнину солнце, и самый мощный его луч, как молния, ударил в вожака удалявшегося джейраньего стада. Вожак, вспыхнув, превратился в солнечный осколок.
Золотой!
Золотой Джейран. Это он! Сомнений нет.
Егерь встал со своего скрытого лежбища и зачарованно смотрел туда, на исчезающих в лазури утра джейранов…
Потом он сидел на том же самом барханном гребне, заталкивал в рот кусочки шилекли, запивал их водой из алюминиевой фляжки, жевал молодыми фарфоровыми зубами, месяц назад поставленными ему в стоматологической поликлинике доброй женой директора Сердоморова, и думал.
Мир, казалось, раздвинулся и дал ему, Курбану Рахимову, новую силу. Что-то ждало еще впереди!
И не сон же это, в самом деле? Видел он. Видел!
А ведь из миллионов миллионов людей Золотого Джейрана видят единицы.
На миллион… нет, на десять миллионов… на сто… на миллион миллионов голов джейранов когда-то рождается один особенный, диковинный, волшебный - Золотой.
Один такой!
Кто-нибудь, возможно, посчитает: старинная сказка!
Наука ведь пока не зарегистрировала его как инвентарную вещь. И директор Сердоморов, наверно, услышав про Золотого Джейрана, сузит свои хитрые глаза в снисходительной насмешке, жалея и презирая доверчивость и непростительную отсталость современных простачков.
Но не наука ли предостерегает, что нет предела познанию природы и открытиям в ней.
Не об этом ли постоянно твердит сам директор Сердоморов, ругая на собраниях ленивых, равнодушных или разуверившихся в своей работе младших и старших научных сотрудников заповедника?
И пусть кто посчитает за сказку, пусть кто не верит: тыща человеческих голов - и каждая умна по-своему и глупа по-своему. Не верьте, однако не спорьте.
Он, Курбан-Гурт, однажды - давно тому - уже видел Золотого Джейрана.
Правую руку готов отдать на отсечение, чтобы, если понадобится, молчаливым достойным кивком при этом подтвердить перед народом правду о Золотом Джейране. Правду жизни своей…
Он тогда был юн, тощ и строен, как элиф, и не было еще прозвища этого, ставшего вторым именем, - Одинокий Волк, Гурт. Просто Курбан, сын Рахима. И если звали еще каким словом, то игид. Значит, доблестный юноша, храбрец, настоящий джигит. Так окликал его командир отдельного кавалерийского эскадрона Чарыев, восхищавшийся удалью и неуязвимостью своего семнадцатилетнего бойца. Туркмены под красным знаменем сражались с туркменами, что подняли над голубыми чалмами знамя зеленое - ислама, прикрывавшее собой растрепанные перья российского самодержавного орла и высокие надменные фуражки англичан…
Не пуля - тиф свалил Курбана.
Когда он, наголо обритый и в шелушившихся струпьях на слабом теле, вышел из керкинского тифозного барака, эскадрон гонял басмачей в далеком хивинском оазисе.
Русский врач, провонявший карболкой и чесноком, сказал ему:
- Ступай, герой, в свой аул, месяц иль два лежи, пей чал, а то помрешь.
Врач отдал ему маузер, подаренный комэском Чарыевым, и написал справку-документ. Бумага с жирной лиловой печатью удостоверяла, что красноармеец товарищ Рахимов направляется по месту прежнего своего жительства для окончательного излечения сроком на двенадцать недель, он имеет право на котловое довольствие на пересыльных воинских пунктах узловых железнодорожных станций.
Но какие железнодорожные станции могли встретиться в пустыне, через которую лежал его путь?
В ауле у него оставалась дряхлая полусумасшедшая бабка, да и той, возможно, он не знал - давно не было в живых.
Выйдя за городскую черту, посидев в тени под стенами знаменитого керкинского медресе, он решительно направился через пески к отчему порогу… Кто-то, по виду служка ишана, соблазнившийся, видно, тем, что красноармеец заморенный, а на нем почти новые английские ботинки гранатового оттенка, хищно двинулся следом. Долго он тащился за его спиной, не приближаясь и не отставая, как шакал, плотоядно стерегущий раненое, обессиленное животное, и лишь когда Курбан показал маузер - тот неохотно повернул назад…
От смерти на длинной пустынной дороге спас Курбана верблюд. Он носился средь барханов, ошалевший от ненужной ему свободы и ночного звериного воя, и сам помчался навстречу бредущему человеку. Был он такой же настрадавшийся, как Курбан, - в лишаях, с сухими лихорадочными глазами. Курбан дал ему больничный сухарь и затем неделю качался на его твердой высокой спине, видя в своем нездоровом забытьи всякие радужные картины.
То была, конечно, искрящаяся брызгами вода: в арыках с влажными откосами, в ведрах, из которых ее выплескивали мягкие осторожные губы строевых кавалерийских коней, в пиалах, где она зеленовато дымилась ароматным чаем, бьющая, наконец, тугими струями из простреленных цистерн и бурдюков, когда можно подставить под нее потное, свербящее от жгучей пыли лицо…
То были - тоже влажно поблескивающие - черные глаза Огульджан, ее черные, из-под весеннего дождя, косички, ее пугливые, как дождевые всплески, слова…
Он ехал сейчас в аул затем еще, чтобы освободить Огульджан от ее хозяина Адамбая Орунова. Освободить и жениться на ней по новому советскому обряду - с записью в советской книге.
Не сделает он этого - Адамбай продаст Огульджан (если уже не продал) богатому мужчине, потому что срок ее давно подоспел: два года назад, когда Курбан покинул аул, ей было не меньше четырнадцати.
Огульджан - сирота, Адамбай малюткой привез ее издалека, и она не эрсаринка - из другого племени, то ли иомудка, а может, гокленка даже, потому что когда-то Адамбай Орунов служил в нукерах у бека Карры-Кала. Огульджан выросла на дворе курганчи Адамбая, как вырастают отнятые от матери щенки: тихо скуля от голода, холода и в боязни хозяйских пинков. Нет: она выросла как красная роза посреди липкого и смрадного ила, и болото оказалось бессильным помешать расцвету ее красоты.
Так он, Курбан, думал, часто тайком с высокого фисташкового дерева наблюдавший за печальной жизнью сироты в рабстве у Адамбая.
Говорили, что, уезжая, Адамбай приковывает подросшую девочку длинной тонкой цепью к ткацкому станку - чтоб плела ковровые узоры, чтоб сама не убежала и никто не похитил бы.
Курбан как-то подстерег ее у трещины, разломившей дворовую глиняную стену, громким шепотом сказал:
- Не бойся меня, Огульджан… послушай…
- Ты кто? - изумленно спросила она.
- Я Курбан.
- Парень с дерева?
- Да.
- Хозяин меня убьет, если заметит, что я с тобой…
- Послушай, Огульджан, я хочу помочь тебе…
- Как?
- Не знаю, - признался он.
- У тебя нет денег, чтобы выкупить меня.
- Я заработаю.
- Сидя на дереве?
Она горько - по-взрослому - засмеялась…
И вот, иссушенный тифом, тащился он на приблудном верблюде спасти ее, тонкую девочку с неверящим - исподлобья - взглядом темных, как ночь, очей.
В эскадроне, оттиравший после боев узкий клинок сухим песком, он, задумавшись, не раз отраженно видел на безжалостном заточенном лезвии эти из непонятной ночи глаза. И во время стычек, привстав на стременах, выбросив руку с клинком вперед и вверх, он мчался навстречу врагу, мстительно видя в каждом Адамбая Орунова… И-э-э-э… вва-а-а-а!
Что там, в ауле, теперь?