X
Однажды на рассвете проснулся Ваня, уколотый щетиной чьего-то заросшего лица, - проснулся, сжался в комочек, долго век не размыкал, не веря еще…
- Когда ж ты у меня такой большой вырос? - тихо спрашивал отец. - Здравствуй, Иванушко.
Открыл глаза - худого, остроносого и очкастого человека увидел, в белой бязевой рубахе он, синих галифе, и во рту у него зубов почти нет. Не папка, может?
- Папка, - плача и смеясь, счастливо говорит мать, - папка наш вернулси-и-и!..
И закрутилась разноцветная карусель, все поплыло, заиграло на разные голоса, все понеслось и поехало, просторно стало и холодно до мурашек на спине, и розовый свет за окном показался праздником, - папка вернулся!
Отцовский китель с узкими серебряными погонами висит на спинке стула, а на стуле - офицерский планшет, еще пистолетная кобура из кирзы, и в кобуре пугач для Вани, точь-в-точь как настоящий милицейский наган с барабаном, - и стреляет пробками! Ба-бах!.. Сначала Ваня раза три выстрелил, потом отец… бах-бах-бах!.. И дым, и огонь высверкивает…
- Деревню перепугаете, - говорит мать, - избу сожгете, оглохну я!
Так она говорит, а хочет, наверно, сказать: стреляйте, стреляйте! Спряталась за печку - крепдешиновым платьем, выходным, шуршит, из флакончика на себя одеколоном брызгает… Голос у нее высокий, радостный, хотя и рассказывает отцу о нерадостном.
- Приятеля твоего, Сереженька, - доносится из-за печки, - лесничего Егорушкина, без обеих рук привезли, при одной ноге…
- Да ну?!
- А Мишка Сонин, писала тебе вроде, Сереженька, погиб…
- И Михаил?!
Отец морщится и кривит лицо; Ваня, обследовав его китель, не нашел, чего хотел, - спрашивает, пугаясь:
- Где же медали твои?
- Нет медалей, - отец руками развел.
- Одни, что ль, ордена? Спрятал?
- Одни ордена, - поспешно соглашается отец.
- Ты кто у нас? Диверсант?
- Диверсант он, господи, пристал, липучий… диверсант, - вмешивается мать, выйдя из-за занавески; разнаряженная вышла, никогда ее Ваня такой не видел, даже ленточка у нее в волосах; и она стоит, смотрит на отца, а он на нее, она смотрит, и он смотрит; наконец отец взялся очки протирать, а Ваня сказал ему:
- Где же зубы ты потерял?
- Цинга съела, - ответил отец. - Не вырастут - железные вставлю.
- Красиво будет, - рассудил Ваня.
- Живенький мой, - ласково говорит мать, - живенький…
- Живой, - отец подтверждает; кончиками пальцев потрогал брови у матери. Покашлял.
- Живенький, живенький, - упрямо повторяла мать.
Ваня после затишья снова - неожиданно за спиной у матери - выстрелил из пугача. Мать ойкнула, схватилась за грудь; отец обнял ее за плечи.
- О ума сойти, Сереженька, - закрыв глаза, еле слышно произносит мать.
XI
Собрались, как водится, изо всех тринадцати подсосенских дворов; вынесли стол на улицу, под старую липу. С липы на стол падают зажелтевшие от бездождья листья и зеленые мохнатые червячки, тоже порожденные сушью. А на столе - кто что принес с собой и чем Алевтина Демидовна, мамка Вани, расстаралась: даже две банки американских консервов есть - видом как деревенский холодец, и творог в мисках, грибки соленые, простокваша в кринках и еще другое, что можно пить, - в разных посудинах. Ване в кружку квасу налили, забористый квасок - вырви глаз! С кем не чокался? Ваше здоровье!
Громче всех кричит дед Гаврила - сивая бороденка на сторону сбилась, размахивает стрелкой зеленого лука, внимания к своим словам требует. Сам он костлявый, уколоться об него можно, а слова его - круглые, мягкие, вроде бы даже покрашенные они, как пасхальные яички.
- Бгатцы! - взывает дед. - Я за всех скажу!.. Все мы тута и ты, Сеггей Годионыч, с нами, такая всенагодная любовь тебе оказывается… А еще скажу я…
Так, букву "р" не признавая, помнят подсосенские старики, граф Шувалов говорил. И считают в округе: Гаврила - он графских кровей, незаконный только, нагулянный Шуваловым, потому и привез тот его сюда, к немцу Карлу, подальше с глаз…
- Ггаждане, - беспокойно зовет дед Гаврила, - товагищи!
- Ти-хо, вы!..
- Говори, дедушка…
- Вот я и говогю… Што в войну-то? Забудешь? Их похогонных одиннадцать штук извещений для нас было!.. А игде сын мой?! Игде?!
Дед Гаврила томится - горячим пеплом подернулись его тоскливо отрешенные глаза; бабы сморкаются, а одна из них встала и слепо пошла в сторону, в неясную тень вечера.
- Лизавета! - тихо окликнул дядя Володя Машин.
- Да, да! - встрепенувшись, отозвалась она, убыстряя шаг, удаляясь. - Иду, иду-у!..
- Куда идешь-то, - снова тихо сказал дядя Володя, - до Сталинграда, знать, далеко, Лизавета…
А у отца, замечает Ваня, такой светлый взгляд, что сумрак позднего часа не загасил его лица, оно выделяется среди других приметным подвижным пятном, и отец жадно разглядывает каждого; он сидит во главе стола, тощий, с приподнятыми плечами, а мать крепко уцепилась за рукав его кителя, будто боится, что он уйдет. Поднявшись, отец говорит, покашливая, про великую победу, про то, что лучшие сыны России остались лежать на поле брани, и наш долг, говорит он, принять на себя все, что уже не суждено сделать им и что обязаны сделать мы сами для восстановления нарушенной жизни… Он говорит, что, возвращаясь в родные Подсосенки, заглянул в райотдел народного образования, решил там все необходимые вопросы, дети будут учиться, и это великолепно, когда утром зазвенит школьный звонок, возвещая о начале спокойного трудового дня, - пусть привычно и громко звенит наш школьный звонок!..
Послышалось тарахтенье тарантаса, он выкатился из полутьмы на видное место. С тарантаса соскочил председатель колхоза Ефрем Петрович Остроумов, разнуздал жеребчика, бросил ему беремя свежескошенной травы… Он идет к столу: осветившие небо багрецы отраженно полыхнули по его орденам и медалям, и очень весел скрип его хромовых сапог. Он сказал, вглядевшись, шутливо и старательно выговаривая слова:
- Здравия желаю, товарищ младший лейтенант административной службы! С прибытьем!
Обнялись отец с Ефремом, троекратно расцеловались. А дядя Володя Машин, отвернувшись, заиграл на гармони, залпом выпил из стакана и, продолжая играть, запел тонким, срывающимся голосом, как какой-нибудь прохожий инвалид, которому в шапку нужно бросить:
…Был я ранен, и капля за каплей
Кровь горячая стыла в снегу.
Немцы близко, но силы иссякли,
И не страшен я больше врагу…
Жалостная песня; Ваня потихоньку к отцу пробрался, возле него пристроился, и Майка откуда-то вывернулась, рядом со своим отцом села, больно ткнула Ваню ногой под столом, он ей отплатил - зачесалась, заерзала, и еще не так ей, злючке-гадючке, надо, побольней бы, чтобы не орала днем, что его, Ванин, отец старик, ему целых сорок лет…
…силы иссякли,
И не страшен я больше врагу…
- Отвоевались, Сергей Родионыч!
- Так, Ефрем… Я, конечно, сбоку… В тайге, в экспедициях находился. Топограф. Трудно было, замерзали, два товарища моих замерзли, цинготный голод к тому ж, а дело делали.
- Тыл - фронту!
- Не совсем, Ефрем, я ж военный был… Однако не в окопах, понимаю…
- Кому-то надо… А мы повоевали!
- Вижу!
- По загранице, Сергей Родионыч, прошлись. Помнить будут!.. А Володька даже ихней рабской жизни отведал - плен! А сколько нас осталось-то, Сергей Родионыч, - где они все?..
- Нет их, Ефрем, светлая память им…
- Вася и Сенечка Куркины, Михаил Сонин, Бычков… Трофим Трофимыч без вести пропал. Ваня Сурков до капитана дослужился, в танке сгорел. Гришуня Маслов в партизанах погиб. Конюхов тоже без вести… А как Гришка Конюхов на гармони играл, помнишь, Сергей Родионыч, небось? Володька - не спорю, однако сравнишь разве?..
- А Коля Бурдин?
- Под Москвой в сорок первом.
- Кулешов…
- Кулешов в Сталинграде… Как я, сапер… Видал, ушла, как тронутая, Лизавета… Он робкий был, а я ведь какой - я его с Лизаветой за полгода, почитай, до финской свел. Женитесь, говорю! На ту, финскую, ушел он, с этой не пришел…
- Ванечка, - шепчет Майка; двигалась, двигалась она - уже рядышком сидит. - Какая у тебя мать пригожая, серьги у нее блестят!
Ваня отмалчивается, а слушать приятно: пригляднее его мамки нет женщины за столом! Вот она всех угощает, и все ее благодарят; и поет она - голос сильный, чистый, надо всеми голосами парит, за собой зовет… Дядя Володя с душой играет, он на мамкин голос мелодию настраивает.
…Вставай, вставай, молоденький казачок,
Вставай, вставай, молоденький казачок,
Немцы едут, коня вороного возьмут,
Немцы едут, коня вороного возьмут,
Коня возьмут - конь еще будет,
Коня возьмут - конь еще будет.
Тебя убьют - мне жаль тебя будет,
Тебя убьют - мне жаль тебя будет…
"Убили немцы казака? - переживает Ваня; в песне ничего об этом нет. - Не убьют! Он их, поди, шашкой! По рогатым каскам - р-раз!.. А папка-то не воевал с немцами, а фотокарточку присылал - с наганом там!.." Тревожащая смутная досада на сердчишке у Вани. Чего там! - хорошо, что вот он, отец, дома, дождались его наконец, а что с фашистами он не перестреливался, не убивал их - это обидно. Зачем было тогда на войну ходить?.. Вон на Ефрема Остроумова хоть не смотри - завидно: то ли посуда на столе звенит, то ли награды его… А Ваня обыскался - и планшет тайно проверил, и сумку, и мешок отцовский, хоть бы один орден у отца был или две-три медали! Обидно…
- Ванечка, - шепчет Майка, - у тебя руки длиньше, достань мне ту консерву… Страсть ее люблю! Отец твой тоже заметный, ей-богу, очки у него красивые, круглые, это я давеча нарошно про него…
Зажгли две лампы по краям стола (керосину колхоз выделил); ночные бабочки летят на лампы, крылышки обжигают, падают, но если хватает сил взлететь снова - опять притяженно рвутся к манящему и гибельному для них огню. Отец поднял одну, спаленную жарким накалом лампового стекла, положил на ладонь, спросил тихонечко, а Ване слышно: "Из ночи к свету, да? Чего ж увидела?.." Мать тут же накрыла отцовскую ладонь своей, - отец вздрогнул, и подмечает Ваня, как незаметно для других мать улыбнулась отцу, теснее прижалась к его плечу. Он отозвался улыбкой. Мать шепнула: "Они, бабочки, глупые, ты их не жалей…" - а вслух сказала:
- Споем, Сережа, как бывало. Сыграй, Владимир.
- Устал, - ответил дядя Володя и переложил гармонь с коленей на скамейку.
- Какой тогда разговор, - сказала мать, наклонив голову, - отдыхай. Можно и без песни…
- Можно, - упрямо согласился дядя Володя, и было ожидание в нем: ну-ка, что еще скажете мне?
- Дорогие хорошие женщины! - вставая, громко произнес председатель Ефрем Остроумов. - В день ликования подымаю официальный тост за вас, поскольку вы, как говорится, основная сила… В этом весь вопрос, когда я в роли руководителя думаю об ответственности за хлебозаготовки. Сто лет трудоспособной жизни вам каждой и наш мущинский поклон! И, пользуясь обстановкой, напоминаю, что завтра всем собраться после выгона коров у риги, где я распределю задания. Это я к тому, чтоб по дворам мне не ходить, кнутовищем в окна не стучать… Понятно, бабы?
- Ой как понятно!
- Спасибочки на добром слове, Ефрем Петрович!
- А евсеевский клин когда зачнем жать?
- А ну-тко я тебя поцелую, Ефрем Петрович, покуда Нюшка в больнице…
- Ха-ха-ха… Вот так Полина!
- Знает кошка, чье мясо съела.. Подсластилась!..
Подруженька моя Поля,
Тебе радость, а мне горе,
Тебе радость, ты спозналась,
А мне горе - я рассталась!..
И-и-ихь-ах!..
- Ну, Полина, дай!
И-эхнь!.. Сохнет-вянет в поле травка,
Разлучить хочет мерзавка.
Разлучить-то не придется:
Седьмой год любовь ведется!
- Чего, бабоньки, веселимся?
- Полька, бестыжа-а!
- А!
- О-е-е-ей, лю-ю-ди-и!.. Жи-и-ить ка-а-ак! Жи-и-ить!
- Не рви душу…
- Пущай себе. Плачь, Настя, плачь, наши вдовьи слезы не проглотишь…
- Ванечка, мальчик сладкий, золот, дождалси папаньку, дождалси!..
- Алевтина, грибков подложи…
Ваню покачивает, вроде он по речке плывет, по тугим волнам, взбитым внезапным зеленым ветром, который иногда налетает из-за леса, поверх его заградительной высоты, пригибая и раскачивая верхушки деревьев; и спать не хочется, а будто в полусне он, - и плывут, взыгрывая на невидимых перекатах, стихая на отмелях, разговоры, разговоры…
- …Слабость сперва была, по первому году, а опосля обвыкся. Тротил, ртуть гремучая, пироксилин - с чем соприкасался-то, Сергей Родионыч! Сапер ошибается один раз, в этом вся штука… Через тыщи смертей прошел - век мне теперь жить!..
- …Нет, как можно! Он, ггаф Шувалов, во фганцузский Пагиж езживал и в гогод Скопин, там в банке состоял. Меня, чего скгывать, бгал с собой, стгог был, пгавда, щипать любил… вот эдак, где помягче…
- Уй, дедок, охальник, руки убери, тоже мне…
- …Как еще на япошек нас не послали?
- …А дождь бу-удет. Утки седня полоскались шумно, крылами били - бу-удет…
- …Раненый приехал он, осенью было, купаю его в корыте, глянуть невмоготу, исстрадалася вся… И опять забрали его, в ездовые, отписывал, рука слабо действовала, неплохо, отписывал, устроился, в тепле, еще начальником молодой лейтенант у него был, Петей звали лейтенанта, земляк, почитай, из Калуги, сынком мой его называл… А ко Дню Красной Армии похоронка, прибила она меня… И зачем же его, немолодого, вторично брали, какая в том нужда была…
- Была, выходит, Варя…
- …Нам бы гвоздей, цементу машины две, оконного стекла - свинарник бы построил, овчарню, конюшню… А я колхоз принял - в кассе ровно двадцать три копейки наличными, не вру, Алевтину спроси, она счетовод, не даст соврать…
- …Бабоньки, ты, Варюх, как депутатка, иль второй бригаде уступим? Сроду, как колхоз организовали, еловские в последних…
- …Подобным образом, в лоб, Ефрем, нельзя ставить вопрос: за нас окончательно и полностью Рузвельт был или не за нас? А где ж анализ классового, идеологического несоответствия наших государственных систем? И тут же записывай в актив фактор времени - всеобщую мировую ненависть к фашизму. И то, чьи интересы Рузвельт, как президент, обязан был защищать, кому - хотел иль не хотел, а подчинялся…
В этом застольном беспорядочном шуме, где смех, жалобы, просто беседа при перестуке вилок и ложек, стаканов и кружек, скрипе скамеек, - в этом шуме беспомощным ручейком, неспособным но слабости достичь цели, звучал голос Ксении Куприяновны Яичкиной. Да она и не обращала внимания, слушают ее иль нет, - она стояла за столом, гордо и властно подняв седую голову, пристукивала ладошкой по липкой клеенке, говорила, что ученье - свет, а неученье - тьма, что она приветствует возвращение в Подсосенки примерного советского народного учителя нового типа Жильцова Сергея Родионовича и с чувством удовлетворения докладывает сегодняшнему собранию о готовности школы встретить учеников: есть шесть букварей, пять учебников арифметики, другие книги, а Сергей Родионович привез с собой тридцать восемь простых карандашей, четырнадцать красно-синих и разнарядку на получение в районе пятидесяти тетрадей… Она говорила - и будто это непохожая на других птица пела свою песню, и почему бы ей не петь ее, когда в этой песне единственный смысл ее разумного существования?..
- Чисто колдунья, - Майка Ване шепнула. - У ней изо рта дым идет…
- Выдумывай, дым! Это пыль от старости. Она царя пережила! - Ваня легонько дернул отца за китель, отвлекая его от Ефрема, показал на Ксению Куприяновну, похвалился, как пожаловался: - Она велит мне стихотворение выучить.
- Ты о ком?
- Ксения Куприяновна…
- Так и говори: Ксения Куприяновна заставляет меня… А какое стихотворение, Иванушко?
- "Дети, в школу собирайтесь…" На бумажке написала…
- Отменное, Иванушко, нестареющее стихотворение! Учи. И не пора ль тебе спать? И Майе Ефремовне тож. Как, Майя?
- Я от спанья нервная становлюсь, - ответила Майка, - мне сладкое снится, а проснешься, какая польза от этого?
- У ты! - сказал довольный Ефрем, с отцовской ласковостью шлепнул дочь по мягкому месту. - Беги-ка ты, коза, в тарантас…
И они - Ваня и Майка - пошли к тарантасу, взобрались на него, легли на свежий сочный клевер, а выездной председательский жеребчик громко фыркал возле них, всхрапывал, тяготясь одиночеством. Майка прижалась к Ваниной спине, уткнула в него острые локоточки, подышала ему в шею. Он повернулся к ней, учуял, что пахнет от нее луком и консервами из больших американских банок, - отодвинулся, стал смотреть, что делают звезды на темно-синем небе. Майка тут же уснула, во сне брыкалась ногами, смеялась, и он всю ее забросал клеверной травой, только для дыхания отверстие оставил.
Звезды соревнуются, какая из них разгорится сильнее, иные от перенапряжения внезапно гаснут, другие срываются, летят вниз, как в пропасть, и тоже гаснут, - за небом не скучно наблюдать… Слушает Ваня краем уха продолжение застолья. Многие ушли, женщинам ведь рано вставать, но кое-кто остался; дядя Володя Машин пьяно крикнул Ефрему в ответ на его какие-то слова: "Раскомандирился… ишь!.. а я не шестерка тебе, я сам козырной туз!.."
По удлиненному носу и очкам даже с ночного расстояния угадывался отец, - трезвый он, ничего не пьет, не любит спиртного; высоко вскидывая руку, рассказывает Ефрему и другим… Он на все может ответить, все знает, его обо всем спрашивают. "Умный, - думает Ваня, - а вот не воевал…"
Еще Ваня думает, что взрослые совсем не так живут, как можно жить, - они тишине покорились, в надоевшей работе копаются, о еде разговаривают, и не было б войны, так бы сиднями и сидели в Подсосенках, не мечтая о подвигах, о том, чтоб, к примеру, летчиками стать и над облаками вести тяжелый сверкающий самолет или уехать жить в город, где можно ездить на желтых трамваях, даже днем смотреть кино, где милиционеры неотрывно следят за порядком и всегда укажут, куда идти, если заблудишься…
Замечтавшись, он не сразу уловил, отчего так распаленно кричат за столом: дядя Володя Машин, оказывается, кричит.
- Я сы-ыграю! - грозится он, тянет со скамьи гармонь к себе - она издает печальные и сердитые звуки.
- Не нужно, Владимир, - строго отец говорит. - Спать, спать!
- Не-ет, - упорствует дядя Володя, - сы-ыгр-р-раю!
Он тычет пальцем в сторону Ефрема и, задыхаясь в пьяной торжествующей злобе, выкрикивает:
- Ему!.. Не-ет… ему и Алевтине Демидовне! Они, Сергей Родионыч, без тебя тут спелись… спе-лись!.. Я им сыграю! Спе-елись!..
- Г-гад! - тоже задыхаясь, кричит Ефрем: вскидывает тяжелый кулак, бьет дядю Володю в грудь…
И одновременно - в ужасе - голос матери:
- Врет он, Сереженька, не верь, врет!
- Он такой, - хрипло говорит Ефрем, - он непонятный среди нас, Сергей Родионыч. Нас, фронтовиков, столкнуть хотит…
- Не верь, - убивается мать. - Он из-за зависти, Сереженька… Не было-о-о!..