* * *
На утро Максим первый затеял разговор:
- Пойдешь в совет жалиться? - спросил он Степку.
- Пойду!
- А по-семейному это будет?
Степка глянул на посеревшее лицо Максимовой жены, на мать, утиравшую глаза завеской, и промолчал. Про себя решил снести обиду, молчать.
С этого дня надолго легла в доме нудная тишина. Бабы говорили шопотом. Яков Алексеевич, пасмурный, как ноябрьский рассвет, молчал. Максим, виновато улыбаясь, заговаривал со Степкой:
- Ты, браток, не всякую лыку в строку. Мало ли чего ни бывает в семье… А все это через твой комсамол! Брось ты его к чертовой матери! Жили без него, да и теперь проживем. Какая тебе нужда переться туда? Отцу, вон, соседи в глаза лезут: "Што ж, мол, Степка-то ваш в комсамалисты подался?" А старику ить совестно… Опять же жениться тебе, ну, какая девка без венца пойдет? Хлюстанку брать?
Степка отмалчивался, уходил на баз). По вечерам шел на площадь, в клуб. Под хрипенье поповской фисгармонии думал невеселые думки.
А на станицу напористо перла весна. На девичьих щеках появились веснушки, на вербах - почки. По улицам отзвенело весеннее половодье. Неприметно куда ушел снег, под солнечным пригревом дымилась, таяла в синеве бирюзовая степь. В степных ярах, в буераках, над откосами еще лежал снег, поганя землю своей несвежей, излапанной ветрами белизной, а по взгорьям, по лохматым буграм уже взбрыкивали овцы, степенно похаживали коровы, и зеленые щепотки травы, пробиваясь сквозь прошлогоднюю блеклую старюку, пахли одурманивающе и нежно.
Пахать выехали в средине марта. Яков Алексеевич засуетился раньше всех. С масленицы начал подсыпать быкам кукурузу, кормил сытно, по-хозяйски.
Солнце еще не выпило из земли жирного запаха весенней гнили, а Яков Алексеевич уже снаряжал сынов, и в четверг, чуть рассвело, выехали в степь. Степка погонял быков, Максим ходил за плугом. Два дня жили в степи за восемь верст от дома. По ночам давили морозы, трава обрастала инеем, земля, скованная ледозвоном, отходила только к полудню, и две пары быков, пройдя два - три загона, становилась на постав; над мокрыми спинами клубами пенился пар, бока тяжело вздымались. Максим, очищая с сапог налипшую грязь, косился на отца, хрипел простуженным голосом:
- Ты, батя, с роду так… Ну, рази это пахота? Это увечье, а не работа! Скотину порежем, начисто… Ты погляди кругом, окромя нас, пашет хоть одна душа?
Яков Алексеевич палочкой скреб лемеши, гундосил:
- Ранняя пташка носик очищает, а поздняя глазки протирает. Так-то говорят старые люди, а ты, молодой, разумей!
- Какая там пташечка! - кипятился Максим. - Она, эта самая пташечка, будь она трижды анафема, не сеет, не жнет и не пашет в таковскую погоду, а ты, батя… Да што там… Кхе-хе… Кхе!..
- Ну, отдохнули, трогай, сынок, с богом!
- Чево там трогай, налево, кругом и марш домой!
- Трогай, Степан!
Степка арапником вытягивал сразу обоих борозденных. Плуг, словно прилипая к земле, скрипел, судорожно подрагивал и полз, лениво отваливая тонкие пласты грязи.
* * *
С того дня, как стал Степка комсомольцем, откололась от него семья. Сторонились и чуждались, словно заразного. Яков Алексеевич открыто говорил:
- Теперь, Степан, не будет прежнево ладу. Ты нам навроде как чужой стал… Богу не молишься, постов не блюдешь, батюшка с молитвой приходил, так ты и под святой крест не подошел… Разве ж это дело? Опять же хозяйство, при тебе слово лишнее опасаешься сказать… Раз уже завелась в дереве червоточина - погибать ему, в труху превзойдет, ежели во-время не вылечить. А лечить надо строго, больную ветку рубить не жалеючи… В писании и то сказано.
- Мне из дому итить некуда - отвечал Степка. - На этот год на службу уйду, вот и развяжу вам руки.
- Из жилья мы тебя не выгоняем, но поведенье свое брось! Нечего тебе по собраньям шляться, на губах еще не обсохло, а ты туда же рот раззеваешь. Люди в глаза мне смеются через тебя, поганца.
Старик, разговаривая со Степкой, багровел, едва сдерживал волнение, а Степка, глядя на холодные отцовы глаза, на жесткие по-звериному изломы губ, вспоминал упреки ребят-комсомольцев:
- Обуздай отца, Степка. Ведь он разоряет бедноту, скупая под весну за бесценок сельскохозяйственные орудия. Стыдно.
И Степка, вспоминая, действительно краснел от жгучего стыда, чувствовал, что в сердце нет уже ни прежней кровной любви, ни жалости к этому беспощадному деру, - к человеку, который зовется его отцом.
Будто каменной глухой стеной отгородилась от Степки семья. Не перелезть эту стену, не достучаться…
Отчуждение постепенно переходило в маленькую сначала злобу, а злобу сменила ненависть. За обедом, случайно подняв глаза, встречал Степка ледянистые глаза Максима, переводил взгляд на отца и видел, как под сумчатыми веками Якова Алексеевича загораются злобные огоньки, в руке начинает дрожать ложка. Даже мать и та стала смотреть на Степку равнодушным, невидящим взглядом. Кусок застревал у парня в горле, непрошенные слезы жгли глаза, валом вставало глухое рыдание. Скрепясь, наскоро дообедывал и уходил из дома.
По ночам часто Степке снился один и тот же сон: будто хоронят его где-то в степи, под песчаным увалом. Кругом незнакомые, чужие люди, на увале растут сухобылый бурьян и остролистый змеиный лук. Отчетливо, как на яву, видел Степка каждую веточку, каждый листик…
Потом в яму бросали его - Степкино - мертвое тело и сыпали лопатами глину. Один холодный грузный ком падает на грудь, за ним другой, третий… Степка просыпался, лязгая зубами, с стесненной грудью, и, уже проснувшись, дышал глубокими частыми вздохами, словно ему нехватало воздуха.
* * *
На время кончились полевые работы. Степь пустовала без людей, лишь на огородах маячили цветные платки баб, половших картофель. По вечерам станица, любовно перевитая сумерками, дремала на высохшей земляной груди, разметав по окраинам зеленые косы садов. Перезвоны гармошек немо звенели в сиреневой тишине улиц и проулков. Розовые зори подолгу багровели за станицей, там, где урубом кончается степь и начинается пухлая синь неба. Подходил покос. Трава вымахала в пояс человеку. На остреньких головках пырея стали подсыхать ости, желтели и коробились листки, наливалась соком сурепка, в логах кучерявился конский щавель.
Яков Алексеевич раньше всех выкосил свою делянку, по ночам запрягал быков и уезжал от стана с Максимом за грань, на вольные земли станичного фонда. Тухли звезды, пепельно серело небо, зорю выбивал перепел; просыпаясь под арбой, Степка слышал как по росе цокотала косилка, выкашивая краденую траву.
Сена набрал Яков Алексеевич на две зимы. Хозяйственный человек он и знает, что на провесне, когда у бестягловых скотинка с голоду будет дохнуть, можно за беремя сена взять добрые деньги, а если денег нет, то и телушку-летошницу с база на свой баз перегнать. Вот поэтому-то Яков Алексеевич и вывершил прикладок вышиной в три косовых. Злые люди поговаривали, что и чужого сенца прихватил ночушкой Яков Алексеевич, но ведь непойманный - не вор, а так мало ли какую напраслину можно на человека взвалить…
* * *
В субботу затемно пришел Прохор Токин. Долго мялся возле дверей, крутил в руках затасканную зеленую буденовку, тоскливо и заискивающе улыбался. "Пришел быков у отца просить", - подумал Степка. Сквозь изодранные мешочные штаны Прохора проглядывало дряблое тело, босые ноги точились кровью, в глубоких глазницах тускло, как угольки под золою, тлели слегка раскосые черные глаза. Взгляд их был злобно-голоден и умоляющ.
- Яков Алексеевич, выручи, ради христа! Отработаю.
- А што у тебя за беда? - спросил тот, не вставая с кровати.
- Быков бы мне на день… Сено перевезть. Завтра день праздничный… а я бы перевез… Разворуют сено-то!
- Быков не дам!
- Ради христа!
- Не проси, Прохор, не могу. Скатина мореная.
- Уважь, Яков Алексеевич. Сам знаешь, семья… чем коровенку зимовать буду? Бился-бился, не косил, а по былке выдергивал…
- Дай быков, отец! - вмешался Степка. Прохор метнул в его сторону благодарный взгляд, суетливо моргая глазами, уставился на Якова Алексеевича. Неожиданно Степка увидел, что колени у Прохора мелко подрагивают, а он, желая скрыть невольную дрожь, переступает с ноги на ногу, как лошадь, посаженная на передок; чувствуя приступ омерзительной тошноты, Степка побледнел, выкрикнул лающим голосом:
- Дай быков! Што жилы тянешь!..
Яков Алексеевич насупил брови.
- Ты мне не указ. А коли такой желанный, то езжай в праздник сено вози! Своих быков в чужие руки я не доверяю!
- И поеду.
- Ну, и езжай!
- Спасибочко, Яков Алексеевич! - выгнулся в поклоне Прохор.
- Спасибо - спасибом, а молотьба придет - на недельку приди, поработаешься.
- Приду.
- То-то, гляди!
* * *
В воскресенье, едва лишь засветлел рассвет, под окнами хат и хатенок загремели костыли квартальных. Яков Алексеевич встретил своего квартального возле крыльца.
- Ты чево спозаранку моташи́шься?
- Рассвенется, приходи в школу на собрание. - Квартальный развернул кисет и, слюнявя клочок газеты, невнятно пробурчал:
- Статист приехал посевы записывать… Для налогу. Вот какие дела… Прощевайте!
Пошел к калитке, на ходу чиркая спичкой, громыхая сыромятными чириками. Яков Алексеевич задумчиво помял бороду и, обращаясь к Максиму, гнавшему быков с водопоя, крикнул:
- Быков повремени давать Прохору. Нынче утром собрание вщет налога. Статист приехал. Пойдем обое со Степкой. Он комсамалист, может, ему какая скидка выйдет. Што же задарма он, што ли, обувку отцовскую бьет, по клубам шатается.
Максим бросил быков и торопливо подошел к отцу.
- Ты, гляди, на старости лет не сдури… Записывай замест двадцати десятин - шесть, либо семь.
- Нашел ково учить, - усмехнулся Яков Алексеевич.
За завтраком Яков Алексеевич небывало ласковым голосом сказал Степке:
- С Прохором поедешь за сеном на ночь, а зараз одевай праздничные шаровары и пойдем на собрание.
Степка промолчал. Позавтракал и, ни о чем не спрашивая, пошел с отцом. В школе народу, как колосу на десятине в урожайный год. Дошла очередь и до Якова Алексеевича. Позеленевший от табачного дыма статистик, глядя сквозь рыжую бороду, спросил:
- Сколько десятин посева?
Яков Алексеевич, помолчав, деловито прижмурил глаз:
- Жита две десятины, - на левой руке его палец пригнулся к ладони, - проса одна десятина, - согнулся другой растопыренный палец, - пашеницы четыре десятины…
Яков Алексеевич придавил третий палец и поднял глаза к потолку, словно что-то про себя подсчитывая. В толпе кто-то хихикнул, покрывая смех, кто-то густо кашлянул.
- Семь десятин? - спросил статистик, нервно постукивая карандашом.
- Семь, - твердо ответил Яков Алексеевич.
Степка, расчищая локтями дорогу, прорвался к столу.
- Товарищ! - голос у Степки суховато-хриплый, рвущийся.
- Товарищ статист, тут ошибка… Отец запамятовал…
- Как запамятовал? - бледнея, крикнул Яков Алексеевич.
- … Запамятовал еще один клин пшеницы… Всего двадцать десятин посеву.
В толпе глухо загудели, зашушукались. Из задних рядов несколько голосов сразу крикнули:
- Верна! Правильна! Брешет Яков… у нево три раза по семь будет!..
- Что же вы, гражданин, вводите нас в заблуждение? - вяло сморщился статистик.
- Кто его знает… враг попутал… верно, двадцать… Так точно… Вот, боже ты мой… Скажи на милось, запамятовал…
Губы у Якова Алексеевича растерянно вздрагивали, на посиневших щеках прыгали живчики. В комнате стояла неловкая тишина. Председатель что-то шепнул статистику на ухо, и тот красным карандашом зачеркнул цифру 7 и вверху жирно вывел - 20.
* * *
Степка забежал к Прохору и через сады, торопясь, дошли до дома.
- Ты, брат, поспешай, а то придет отец с собрания, быков ни чорта не даст!
Наскорях выкатили из-под навеса арбы, запрягли быков.
Максим с крыльца шумнул:
- Записали посев?
- Записали.
- Што же сделали тебе какую скидку?
Степка, не поняв вопроса, промолчал. Выехали за ворота. От площади к проулку почти рысью трусил Яков Алексеевич.
- Цоб!
Кнут заставил быков прибавить шагу. Две арбы с опущенными лестницами, мягко погромыхивая, потянулись в степь.
Возле ворот запыхавшийся Яков Алексеевич махал шапкой:
- Во-ро-чай-ся-я, - клочьями нес ветер осипший крик.
- Не оглядывайся! - крикнул Степка Прохору и приналег на кнут. Арбы спустились, как нырнули в яр, а от станицы от осанистого дома Якова Алексеевича все еще плыл тягучий рев:
- Вер-ни-и-ись, су-кин сы-ы-ы-н…
* * *
Затемно доехали до Прохоровых копен. Распрягли быков пустили их щипать огрехи на скошенной делянке. Наложили воза сеном и порешили ночевать в степи, а перед рассветом ехать домой.
Прохор, утоптав второй воз, там же свернулся клубком, поджал ноги и уснул. Степка прилег на земле. Накинув зипун от росы, лежал, глядя на бисерное небо, на темные фигуры быков, щипавших над логом нескошенную траву. Парная темь точила неведомые травяные запахи, огушительно звенели кузнечики, где-то в ярах тосковал сыч.
Неприметно, как Степка уснул…
Первым проснулся Прохор. Мешковато упал с воза, присел над землей, вглядываясь, не видно ли где быков. Темнота густая, фиолетовая, паутиной оплетала глаза. Над лугом курился туман. Дышло Большой Медведицы торчало, спускаясь на запад.
Шагах в десяти Прохор наткнулся на спящего Степку.
Тронул рукою зипун, шерсть, взмокшая ледянистой росой, приятно свежила руку.
- Степан, вставай! Быков нету! · · · · · ·
Пропавших быков искали до вечера. Исколесили степь кругом на десять верст, пролезли все буераки, истоптали пышный цвет нескошенных трав по логам и балкам…
Быки - как сквозь землю провалились.
Перед вечером сошлись возле осиротелых возов, и почерневший, обрезавшийся Прохор первый спросил:
- Што делать?..
Голос его звучал немо. Раскосые беспокойные глаза слезливо моргали?..
- Не знаю, - с тяжелым равнодушием ответил Степка.
* * *
Яков Алексеевич глянул на солнце, чихнул и позвал Максима.
- Не иначе обломались в яру. Вечер на базу, а их нету. Приедет проклятый - поучим, да хорошень… За посев поблагодарить надо… Оказал отцу помочь… воспитал змеиного выродка… - и, багровея, рявкнул: "Запрягай кобылу!.. Поедем встренем!.."
Еще издали Максим увидел возле возов с сеном недвижно сидящих Степку и Прохора.
- Батя!.. Гля-ко, никак быков нету… - шепнул он упавшим голосом.
Яков Алексеевич согнул ладонь лодочкой, долго вглядывался; разглядев, стегнул кнутом кобылу. Повозка заметалась по кочковатой целине. Максим, причмокивая, махал вожжами.
- Где быки?.. - покрывая стукотню колес, загремел Яков Алексеевич. Повозчонка стала около переднего воза. Максим на ходу спрыгнул, осушил ноги и, морщась, быстро подошел к Степке.
- Быки где?..
- Пропали…
Страшный в зверином гневе повернулся к бежавшему отцу Максим, заорал исступленно:
- Пропали быки, батя!.. Твой сынок… в кровь… мать… разорили нас!.. По миру с сумкой!..
Яков Алексеевич с разбега ударил побелевшего Степку и повалил его на-земь.
- Убью!.. Зоб вырву!.. Признавайся, проклятый, продал быков?!. Тут, небось, купцы… ждали… Через это и охотился за сеном ехать!.. Го-во-ри!..
- Батя!.. Батя!..
В стороне Максим катал по земле Прохора. Бил сапогами в живот, грудь, голову. Прохор закрывал ладонями лицо и глухо мычал.
Выхватив из воза вилы, Максим вздернул Прохора на ноги, сказал просто и тихо.
- Признайся, продали со Степкой быков? Сговорено дело было?
- Братушка!.. Не греши… - поднимал Прохор руки, и кровь густая синевато-черная ползла у него из разбитого рта на рубаху.
- Не скажешь?… - шопотом просипел Максим. Прохор заплакал, икая и дергаясь головой… Зубья вил легко, как в копну сена, вошли ему в грудь, под левый сосок. Кровь потекла не сразу… Степка бился под отцом, выгинаясь дугою, искал губами отцовы руки и целовал на них вспухшие рубцами жилы и рыжую щетину волос…
- Под сердце… бей… - хрипел Яков Алексеевич, распиная Степку на мокрой росистой земле. · · ·
Домой приехали затемно. Яков Алексеевич всю дорогу лежал вниз лицом. На ухабах голова его глухо стукалась в днище повозки. Максим, бросив вожжи, обметал с штанов невидимую пыль. Не доезжая до хутора, скороговоркой кинул:
- Приехали, мол, а они лежат побитые. Не иначе, мол, порешили их из-за быков… А быков взяли…
Яков Алексеевич промолчал. У ворот их встретила Аксинья, Максимова жена. Почесывая под домотканной юбкой большой обвислый живот (ходила она на-сносях), сказала с ленивым сожалением:
- Зря вы кобылу-то гоняли… Быки, вон они, домой пришли, проклятые. Што же Степка-то, аль остался искать?
И, не дождавшись ответа, крестя рот, раззявленный зевотой, пошла в дом тяжелой, ковыляющей походкой.
Семейный человек
За окраиной станицы, промеж немощно-зеленой щетины хвороста, стрянет солнце. Иду от станицы к Дону, к переправе. Влажный песок под ногами пахнет гнилью, как перепрелое, набухшее водой дерево. Дорога путаной заячьей стежкой скользит по хворосту. Натуживаясь и багровея, солнце плюхнулось за станичное кладбище, и следом за мною по хворосту голубизной заклубились сумерки.
Паром привязан к причалу, лиловая вода квохчет под исподом; приплясывая и кособочась, стонают в уключинах весла.
Паромщик черпалом скребет по замшевшему днищу, выплескивает воду. Приподымая голову, глянул на меня косо прорезанными желтоватыми глазами, буркнул нехотя:
- На тот бок правишься? Зараз поедем, отвязывай причал!
- Угребем мы двое?
- Надо бы угресть. Ночь спущается, а народ то ли подойдет, то ли нет.
Подсучивая шаровары, снова глянул не меня, спросил:
- Гляжу я - не свойский ты человек, не из наших краев… Откель бог несет?
- Иду домой из армии.
Паромщик скинул фуражку, кивком головы отбросил назад волосы, похожие на витое кавказское серебро с чернью, подмигивая мне, ощерил с‘еденные зубы:
- Как же идешь, по отпуску, аль потаенно?
- Демобилизованный. Год мой спустили.
- Што ж, дело спокойное…