Разочарование было почему-то неглубоким. К таким ударам в спину я привык. Но сейчас не должно было ничего случиться плохого. Я всем телом, всей волей своей еще был в движении, в стремлении, в борьбе. Просто что-то было не додумано. Какая-то ошибка есть у судьбы в холодном ее расчете, в игре со мной. Вот ее ошибка. Я пошел к секретарю начальника, того самого инженер-полковника Кондакова – он снова был в отъезде.
– Была вчера телефонограмма о прекращении увольнений?
– Была.
– Но ведь я, – я чувствовал, как пересохло горло, и едва выговаривал слова, – ведь я уволен еще месяц назад. По приказу 65. Ко мне не должна относиться вчерашняя телефонограмма. Я уже уволен. Месяц назад. Я – в пути, в дороге…
– Да, вроде так, – согласился лейтенант. – Пойдем к бухгалтеру!
Бухгалтер согласился с нами, но сказал:
– Подождем возвращения Кондакова. Пусть он решает.
– Ну, – сказал лейтенант. – Не советую. Приказ сам Кондаков подписывал. По собственному. Никто ему не подкладывал на подпись. Он с тебя шкуру сдерет за невыполнение.
– Хорошо, – сказал бухгалтер, косо взглянув на меня. – Только, – бухгалтер пощелкал пальцами, – дорога за свой собственный счет.
Билет до Москвы самолетом и поездом стоил три с половиной тысячи рублей, и я имел право на оплату дороги Дальстроем, моим хозяином в течение четырнадцати заключенных и трех вольных – не вольных, а вольнонаемных лет.
Но по тону главного бухгалтера я понял, что здесь он не сделает мне ни малейшей уступки.
На книжке моей – бывшего зэка – без начислений за выслугу лет – за три года скопилось шесть тысяч рублей.
Зайцы, которых я ловил, варил, жарил и ел, рыба, которую я ловил, варил, жарил и ел, – помогли скопить мне эту удивительную сумму.
Я заплатил в кассу деньги, получил аккредитив на три тысячи, документы, пропуск до аэропорта Оймякона, и стал искать машину попутную. Машина скоро нашлась. Двести рублей – двести километров. Я продал одеяло, подушку – к чему это все в самолете, продал книги медицинские тому же Цапко по казенной цене – уж Цапко продаст учебники и справочники по цене удесятеренной. Но мне некогда было об этом думать.
Хуже было другое. Я потерял талисман – самодельный нож, который возил с собой много лет.
Я спал на мешках с мукой и выронил, очевидно, из кармана. Чтобы найти нож, надо было разгружать машину.
Рано утром мы приехали в Оймякон, где я работал год назад, в Томтор, в милое мое почтовое отделение, где столько писем я отправил и столько писем получил. Слез около гостиницы аэропорта.
– Слышь, ты, – сказал шофер грузовика, – ты ничего не потерял?
– Я нож потерял на муке.
– Вот он. Я доску кузовную открыл, нож выпал на дорогу. Доброе перышко.
– Возьми это перышко себе. На память. Мне не нужен больше талисман.
Но радость моя была преждевременной. В Оймяконском порту нет рейсовых самолетов, и пассажиров скопилось еще с осени на десятки машин. Списки по четырнадцать человек, ежедневная перекличка. Транзитная жизнь.
– Когда был последний самолет?
– Был неделю назад.
Значит, придется тут просидеть до весны. Зря я отдал свой талисман шоферу.
Я пошел в лагерь, к прорабу, где год назад работал фельдшером.
– На материк собрался?
– Да. Помоги уехать.
– Завтра к Вельтману вместе пойдем.
– А капитан Вельтман все еще начальником аэропорта?
– Да. Только он не капитан, а майор. Нашивки новые недавно получил.
Утром прораб и я вошли в кабинет Вельтмана, поздоровались.
– Вот – наш малый уезжает.
– А что же он сам не пришел? Он меня знает не хуже, чем тебя, прораб.
– Да просто для крепости, товарищ майор.
– Хорошо. У тебя вещи где?
– Все со мной, – я показал маленький фанерный чемоданчик.
– Вот и отлично. Иди в гостиницу и жди.
– Да я…
– Молчать! Делай как приказано. А ты, прораб, трактор завтра дашь, ровнять аэродром, а… без трактора…
– Дам, дам, – сказал, улыбаясь, Супрун.
Я распрощался и с Вельтманом и с прорабом и вошел в коридор гостиницы и, ступая через ноги и тела, добрался до свободного места у окна. Здесь было, правда, похолодней, но потом, через несколько самолетов, через несколько очередей, я передвинусь к печке, к самой печке.
Прошел какой-нибудь час, и лежавшие вскочили на ноги, прислушиваясь жадно к небу, к гуду.
– Самолет!
– Грузовой "Дуглас"!
– Не грузовой, а пассажирский.
По коридору метался дежурный аэропорта в шапке-ушанке с кокардой, держа в руках список – тот самый список на четырнадцать человек, который уже не первый месяц учили здесь наизусть.
– Все, кого вызвал, быстрее покупайте билеты. Летчик пообедает, и в путь.
– Семенов!
– Есть!
– Галицкий!
– Есть!
– А почему моя фамилия вычеркнута? – бесновался четырнадцатый. – Я же в очереди тут третий месяц.
– Что вы мне говорите? Это начальник порта вычеркнул. Вельтман – своей рукой. Только что. Вас отправят со следующим самолетом. Достаточно? А если хотите спорить – вот кабинет Вельтмана. Он – там… Он вам и объяснит.
Но на объяснения четырнадцатый не решился. Мало ли что может случиться. Физиономия четырнадцатого Вельтману не понравится. И тогда не только не увезут на следующем самолете, а вычеркнут вовсе из списков. Бывало и такое.
– А кого вписали?
– Да вот неразборчиво, – дежурный с кокардой вглядывался в новую фамилию и вдруг выкрикнул мою фамилию.
– Вот я.
– К кассиру – быстро.
Я думал: не буду играть в благородство, я не откажусь, я уеду, улечу. За мной семнадцать лет Колымы. Я бросился к кассиру, последний, вытаскивая неприготовленные документы, комкая деньги, роняя на пол вещи.
– Беги быстро, – сказал кассир. – Ваш летчик уже пообедал, а сводки плохие – надо погоду проскочить, добраться до Якутска.
Этот неземной разговор я слушал чуть дыша.
Летчик во время посадки подрулил самолет поближе к двери столовой. Посадка давно была кончена. Я бежал со своим фанерным чемоданчиком к самолету. Не надевая рукавиц, зажав в стынущих пальцах покрытый инеем самолетный билет, я задыхался от бега.
Дежурный по аэродрому проверил мой билет, подсадил в люк. Летчик задвинул люк, прошел в кабину.
– Воздух!
Я добрался до места, до кресла, не в силах думать ни о чем, не в силах ничего понимать.
Сердце стучало, стучало целых семь часов, пока самолет не оказался внезапно на земле. Якутск.
В Якутском аэропорту мы спали в обнимку с новым моим товарищем соседом по самолету. Нужно было высчитать самый дешевый путь до Москвы хоть у меня путевые документы были до Джамбула, я понимал, что колымские законы вряд ли действуют на Большой земле. Вероятно, можно будет устроиться на работу и на жизнь и не в Джамбуле. У меня еще будет время об этом размыслить.
А пока – дешевле всего до Иркутска самолетом, а там поездом до Москвы. Пять суток там. Или можно еще до Новосибирска, а там – тоже в Москву по железной дороге. Какой самолет раньше отправляется… Я купил билет на Иркутск.
До самолета оставалось несколько часов, и за эти несколько часов я прошел Якутск, вглядываясь в замороженную Лену, в молчащий одноэтажный, похожий на большую деревню город. Нет, Якутск еще не был городом, не был Большой землей. В нем не было паровозного дыма.
1964
Поезд
На Иркутском вокзале я лег под свет электрической лампочки, ясный и резкий – как-никак в поясе у меня были зашиты все мои деньги. В полотняном поясе, который мне шили в мастерской два года назад, и ему наконец предстояло сослужить свою службу. Осторожно ступая через ноги, выбирая дорожки между телами грязными, вонючими, рваными, ходил по вокзалу милиционер и – что было еще лучше – военный патруль с красными повязками на рукавах, с автоматами. Конечно, милиционеру было бы не справиться со шпаной – и это, вероятно, было установлено гораздо ранее моего появления на вокзале. Не то что я боялся, что у меня украдут деньги. Я давно уже ничего не боялся, а просто с деньгами было лучше, чем без денег. Свет падал мне в глаза, но тысячи раз ранее падал мне свет в глаза, и я выучился превосходно спать при свете. Я поднял воротник бушлата, именуемого в официальных документах полупальто, всунул руки в рукава покрепче, чуть-чуть опустил валенки с ног; пальцам стало свободно, и я заснул. Сквозняков я не боялся. Все было привычно: паровозные гудки, двигавшиеся вагоны, вокзал, милиционер, базар около вокзала – как будто я видел только многолетний сон и сейчас проснулся. И я испугался, и холодный пот выступил на коже. Я испугался страшной силе человека – желанию и умению забывать. Я увидел, что готов забыть все, вычеркнуть двадцать лет из своей жизни. И каких лет! И когда я это понял, я победил сам себя. Я знал, что я не позволю моей памяти забыть все, что я видел. И я успокоился и заснул.
Я проснулся, перевернул портянки сухой стороной, умылся снегом – черные брызги летели во все стороны, и отправился в город. Это был первый настоящий город за восемнадцать лет. Якутск был большой деревней. Лена отошла от города далеко, но жители боялись ее возвращения, ее разливов, и песчаное русло-поле было пустым, – там была только вьюга. Здесь, в Иркутске, были большие дома, беготня жителей, магазины.
Я купил там пару трикотажного белья – такого белья я не носил восемнадцать лет. Мне доставляло несказанное удовольствие стоять в очередях, платить, протягивать чек. "Номер?" Я забыл номер. "Самый большой". Продавщица неодобрительно покачала головой. "Пятьдесят пятый?" – "Вот-вот". И она завернула мне белье, которого и носить не пришлось, ибо мой номер был 51 – это я выяснил уже в Москве. Продавщицы были одеты все в синие одинаковые платьица. Я купил еще помазок и перочинный нож. Эти чудесные вещи стоили баснословно дешево. На Севере все такое было самодельным – и помазки и перочинные ножи.
Я зашел в книжный магазин. В букинистическом отделе продавали "Русскую историю" Соловьева – за 850 рублей все тома. Нет, книг я покупать до Москвы не буду. Но подержать книги в руках, постоять около прилавка книжного магазина – это было как хороший мясной борщ… Как стакан живой воды.
В Иркутске наши дороги разделились. Еще в Якутске, вчера, мы ходили по городу все вместе и билеты на самолет брали все вместе. В очередях стояли все вместе, вчетвером – доверять кому-либо деньги никому не приходило в голову. Это было не принято в нашем мире. Я дошел до моста и посмотрел вниз: на кипящую, зеленую, прозрачную до дна Ангару – могучую, чистую. И, трогая замерзшей рукой холодные бурые перила, вдыхая запах бензина и зимней городской пыли, я глядел на торопливых пешеходов и понял, насколько я горожанин. Я понял, что самое дорогое, самое важное для человека – время, когда рождается родина, пока семья и любовь еще не родились. Это время детства и ранней юности. И сердце мое сжалось. Я слал привет Иркутску от всей души. Иркутск был моей Вологдой, моей Москвой.
Когда я подходил к вокзалу, кто-то ударил меня по плечу.
– С тобой будут говорить, – сказал беленький мальчик в телогрейке и отвел меня в темноту. Немедленно из мрака вынырнул невысокий человек, внимательно на меня глядя.
Я увидел по взгляду, с кем я имею дело. Трусливый и наглый, льстивый и ненавидящий был этот так хорошо знакомый мне взгляд. Из темноты виднелись еще какие-то рожи, мне их знать было не надо – они появятся в свое время – с ножами, с гвоздями, с пиками в руках. Сейчас передо мной было только одно лицо, с бледной, землистой кожей, с опухшими веками, с крошечными губами, как бы приклеенными к скошенному выбритому подбородку.
– Ты кто? – Он выставил грязную руку с длинными ногтями. Отвечать было необходимо. Никакой защиты ни патруль, ни милиционер тут оказать не могли. Ты – с Колымы!
– Да, с Колымы.
– Ты где работал там?
– Фельдшером на партиях.
– Фельдшером? Лепилой? Кровь, значит, пил нашего брата. Есть с тобой разговор.
Я сжимал в кармане купленный новенький перочинный ножик и молчал. Надеяться можно было только на случай, на какой-нибудь случай. Терпение и случай – вот что спасало и спасает нас. И случай пришел. Два кита, на которых стоит арестантский мир.
Тьма расступилась.
– Я знаю его. – На свет появилась новая фигура, вовсе мне незнакомая. У меня была великая память на лица. Но этого человека я не видел никогда.
– Ты? – палец с длинным ногтем описал полукруг.
– Да, он работал на Кудыме, – сказал неизвестный. – Говорят, человек. Помогал нашим. Хвалили.
Палец с ногтем исчез.
– Ну, иди, – злобно сказал вор. – Мы подумаем.
Счастье было в том, что ночевать мне в вокзале было больше не надо. Поезд на Москву отходил сегодняшним вечером.
Утром был тяжелый свет электрических ламп – мутных, никак не хотевших погаснуть. В хлопающие двери виднелся иркутский день, холодный, светлый. Тучи людей, загромождавшие проходы, заполнявшие всякий квадратный сантиметр цементного пола, засаленной скамейки, – если кто-нибудь встанет, двинется, уйдет. Нескончаемое стояние в очереди перед кассой – билет на Москву, на Москву, а там видно будет… Не в Джамбул, как указано в документах. Но кому нужны эти колымские документы в этой свалке людей, в этом бесконечном движении. Наступившая наконец моя очередь у окошка, судорожные движения, чтобы достать деньги, просунуть пачку блестящих кредиток в кассу, где они исчезнут – неминуемо исчезнут, как исчезла вся жизнь до этой минуты. Но чудо продолжало совершаться, и окошечко выбросило какой-то твердый предмет, шероховатый, твердый, тоненький, как ломтик счастья, – билет на Москву. Кассирша что-то кричала вроде того, что это – поезд смешанный, что плацкартное место – в смешанном вагоне, что настоящее можно взять только на завтра или на послезавтра. Но я не понял ничего, кроме слов "завтра" и "сегодня". Сегодня, сегодня. И, сжимая крепко билет, пытаясь ощущать все его грани своей бесчувственной, отмороженной кожей, я выдрался, выбрался на свободное место. Я был человек с самолета – у меня не было лишних вещей только небольшой фанерный баульчик. Я был человек с Дальнего Севера – у меня не было лишних вещей – только маленький фанерный чемодан, тот самый, который я безуспешно пытался продать в Адыгалахе, собирая деньги на поездку в Москву. Дорогу мне не оплатили, но это все было пустяками. Главное это твердая картонная дощечка железнодорожного билета.
Отдышавшись где-то в вокзальном углу место мое под яркой лампой было, конечно, занято, я пошел через город и вернулся к вокзалу.
Посадка уже началась. На горке стоял игрушечный поезд, неправдоподобно маленький, просто несколько грязных картонных коробок поставлены были рядом – среди сотен других, где жили дорожники или эксплуатационники, где было развешано замороженное белье, хлопающее под ударами ветра.
Мой поезд ничем не отличался от этих вагонных составов, превращенных в общежития.
Состав не был похож на поезд, следующий во столько-то часов в Москву, а был похож на общежитие. И там и тут спускались со ступенек вагонов люди, и там и тут по воздуху двигались какие-то вещи над головами движущихся людей. Я понял, что у поезда нет самого главного, нет жизни, нет обещания движения – нет паровоза. Действительно, ни у одного из общежитий не было паровоза.
Мой состав был похож на общежитие. И я не поверил бы, что эти вагоны могут увезти меня в Москву, но посадка уже шла.
Бой, страшный бой у входа в вагон. Кажется, что работа вдруг кончилась на два часа раньше, чем надо, и все прибежали домой, в барак, к теплой печке и рвутся в двери.
Какие там проводники… Каждый искал свое место сам, сам закреплялся и укреплялся. Моя плацкартная средняя полка была, конечно, занята каким-то пьяным лейтенантом, беспрерывно рыгающим. Я стащил лейтенанта на пол и показал ему свой билет.
– У меня тоже билет на это место есть, – миролюбиво объяснил лейтенант, икнул, соскользнул на пол и тут же заснул.
Вагон все набивался и набивался людьми. Вверх поднимались и исчезали где-то вверху огромные какие-то тюки, чемоданы. Запахло резкой вонью овчинных тулупов, людского пота, грязи, карболки.
– Пересылка, пересылка, – повторял я, лежа на спине, вдвинутый в узкое пространство между средней и верхней полкой. Снизу вверх прополз мимо меня лейтенант с расстегнутым воротом, с красным помятым лицом. Лейтенант уцепился за что-то вверху, подтянулся на руках и исчез…
В суматохе, в крике вагонной этой транзитки я так и не услышал самого главного, что мне хотелось и надо было услышать, о чем я мечтал семнадцать лет, что стало для меня неким символом материка, символом жизни, символом Большой земли. Я не услышал гудка паровоза. Я и не подумал о нем во время сражения за место в вагоне. Гудка я не услышал. Но дрогнули и качнулись вагоны, и вагон наш, наша пересылка, начал куда-то перемещаться, как будто я начинаю засыпать и барак плывет перед моими глазами.
Я заставил себя понять, что я еду – в Москву.
На стрелочном каком-то перегоне, тут же, у Иркутска, вагон тряхнуло, и сверху вывалилась и повисла фигура лейтенанта, крепко, впрочем, вцепившегося в верхнюю полку, на которой он спал. Лейтенант рыгнул, и прямо на мое место, а также и на полку моего соседа – обрушилась блевотина. Блевотина была неудержимой. Сосед снял свою шубу – не телогрейку, не бушлат, а пальто москвичку с меховым воротником и, матерясь неудержимо, стал счищать блевотину.
У соседа моего было бесконечное количество каких-то плетеных корзин, зашитых в рогожу и не зашитых. Время от времени из глубины вагона появлялись какие-то женщины, укутанные в деревенские платки, в полушубках, с точно такими же плетеными корзинами на плечах. Женщины что-то кричали моему соседу, тот махал им приветственно рукой.
– Свояченя! В Ташкент к родным поехала, – объяснял он мне, хотя я и не требовал никаких объяснений.
Ближайшую свою плетенку сосед охотно раскрывал и показывал. Кроме пиджачной потрепанной пары да еще кое-каких вещичек, в плетенке ничего не было. Зато было много фотографий – семейных и групповых – на огромных паспарту, фотографий, часть которых была еще дагерротипами. Фотография покрупнее извлекалась из плетенки, и сосед мой. охотно и подробно объяснял, кто где тут стоит, кто убит на войне, а кто получил орден, кто учится на инженера. "А вот – я", – непременно тыкал он в фотографию – куда-то посредине, и все, кому он показывал эти фотографии, покорно, вежливо и сочувственно кивали головой.
На третий день совместной жизни в этом трясущемся вагоне сосед мой, составив обо мне представление полное, ясное и безусловно правильное, хотя я ничего о себе не рассказывал, сказал мне быстро, пока внимание других соседей было чем-то отвлечено:
– У меня в Москве пересадка. Ты поможешь мне одну плетенку вытащить через проходную. Сквозь весы?
– Меня же встречают в Москве.
– Ах да. Я и забыл, что у вас – встреча.
– А что ты везешь?
– Что? Семечки. А из Москвы галоши повезем…