Действие романа Петра Вершигоры "Дом родной" развертывается в первый послевоенный год, когда наша страна вновь встала на путь мирного строительства. Особенно тяжелое положение сложилось в областях и районах, переживших фашистскую оккупацию. О людях такого района и рассказывает автор.
Решение существенных хозяйственных вопросов во многих случаях требовало отступления от старых, довоенных порядков. На этой почве и возникает конфликт между основными действующими лицами романа: секретарем райкома партии боевым партизаном Швыдченко, заместителем райвоенкома Зуевым, понимающими интересы и нужды людей, с одной стороны, и председателем райисполкома Сазоновым, опирающимся только на букву инструкции и озабоченным лишь своей карьерой, - с другой. Конфликт обостряется и тем обстоятельством, что еще живет в среде некоторых работников дух недоверия к людям, находившимся в оккупации или в гитлеровском плену.
Рассказывая о жизни в небольшом районе, автор отражает один из трудных и сложных этапов в истории нашей страны, поднимает вопросы, имевшие большую остроту, показывает, как партия решала эти вопросы.
Содержание:
КНИГА ПЕРВАЯ 1
ГЛАВА ПЕРВАЯ 1
ГЛАВА ВТОРАЯ 17
ГЛАВА ТРЕТЬЯ 32
КНИГА ВТОРАЯ 53
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 53
ГЛАВА ПЯТАЯ 66
ГЛАВА ШЕСТАЯ 79
Дом родной
КНИГА ПЕРВАЯ
…Мысль - более прочный оплот, чем пушки! Артиллеристы - к своим орудиям…
Ромен Роллан
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Здесь дым один, как пятая стихия.
Дым - безотрадный бесконечный дым!
Ф. Тютчев
Бой не стихал. Он разгорался все сильнее, и капитану Зуеву начало казаться, что это, пожалуй, последний бой в его жизни. Был еще проблеск надежды: минометы противника ухали где-то вдалеке, накрывая беглым огнем батальон соседа - Васьки Чувырина, а против участка Зуева работали лишь тяжелые пулеметы врага. Вестовой еще не успел отрыть ни блиндажика, ни даже окопа, как два немецких станковых пулемета прижали комбата к земле. Вестовой был убит. Зуев, прижимаясь всем телом к земле, удивлялся: "Я до сих пор жив? И даже не ранен…"
Но тревожило капитана совсем другое… По давней привычке сразу охватывать мыслью происходящее на своем участке, он ясно понимал, что бой этот обычный и сто́ит только умело распорядиться огнем батальонных минометов, бросить автоматчиков в обход, наконец, в крайнем случае, дать заявку в полк с просьбой подбросить "мешочек огурцов" - и попытка противника потеснить его на узком участке его батальона будет ликвидирована. Но, странное дело, именно с начала этого боя комбат чувствовал себя парализованным как командир. С ним случилось необычное, почти небывалое за последние полтора года: он только каким-то подспудным чувством помнил еще о своих обязанностях комбата, вернее, машинально думал о них: а всем его существом овладел страх, самый простой и, как бы сказал полковник Корж, примитивный собачий страх за свою шкуру. И это было хуже всего. Годами для него в бою главным была ответственность за жизнь своих людей. Откуда же вдруг вылезла эта штуковина, из-за которой надо либо пускать пулю в лоб, либо с презрением относиться к себе, как к самому последнему трусу, достойному штрафбата? Зуев ощущал, что натренированная воля, привычка к частому пребыванию под огнем исчезли, а всем его существом, чувствами, мыслями владел только страх, один страх, который - он хорошо знал это - чаще всего и приводит к гибели.
"Неужели в последний раз меня так по нервам стукнуло?" - вскользь подумал он.
Бывалый капитан хорошо знал, что первое время после ранения люди в боях иногда трусят. Похуже, чем новички. Правда, с ним такого еще ни разу не случалось: ни под Курском, ни на Сандомирском плацдарме; а ведь под Курском он пролил добрых два литра своей крови, а после Сандомира до сих пор у него под ребром перекатывается кусочек чугуна от вражеской мины граммов в тридцать-сорок.
"Проклятый фауст-патронщик! - скрипнул зубами Зуев. - Какого он нагнал на меня мандража!" И зло ухмыльнулся. Но тут же с ужасом вспомнил последнее ранение, визг фауст-патрона, шлепок разрыва и противную тошноту; потом - носилки, покачивание горелых, дымящихся стен какой-то берлинской трущобы, и снова обморок. Затем - шевелящиеся губы бледных медсестер и полная смертельная тишина в долгие дни госпитального бытия. Глухота длилась неделями…
А пулеметы все били, пристрелявшись к местности, на которой комбат Зуев почему-то был один, как в пустыне. Разрывные пули поднимали вокруг него крошево земли, щепок и кирпича, и казалось, их очередями уже была прошита насквозь его гимнастерка. А щеголеватая офицерская фуражка с блестящим козырьком, приобретенная в военторге после выхода из госпиталя, лежала недалеко от комбата, превращенная в безобразнейшую рвань.
"Постой, - вспомнил Зуев, - да ведь война-то уже три месяца тому назад окончилась. Что такое?! Или нас на Японию бросили? А может быть, с бендеровщиной?" И странное дело: он никак не мог вспомнить начала этого боя, его завязки. "Встречный? Или разведка боем?" Даже неясно, какой тут противник и где лежит он сам, Зуев, уткнувшись в щебенку и пыль в липком предсмертном ужасе.
"Чепуха какая…" И Зуеву на миг показалось, что он давно уже смертельно ранен, что, так же как тогда от берлинского фауст-патрона у него отшибло слух, теперь отшибло память. "Значит, ранен в голову. Капут…" - подумал он и инстинктивно вздрогнул, тут же отбрасывая это противное, чужое слово, которое слышалось в последнее время на каждом шагу. И, морщась от совсем нечувствительной боли, стал вспоминать: "А по-русски как? Есть же в нашем языке что-то подходящее… Ага, есть…" И вспыхнуло любимое выраженьице деда, которое тот бросал, когда приходил с фабрики, по дороге завернув в корчму. И русское, родное словцо это грохнуло в мозгу, как разрыв снаряда: "Каюк!" Дед любил это слово, и выросший в безотцовстве Петр, или Петяшка, как звала его маманька, тоже повторял и к делу и попусту это круглое словцо, подражая деду. "Ну, значит, память есть… Не отшибло еще… А может, и не в голову, крови-то нет…" И Зуев вдруг ясно представил свой мозг, серую его оболочку. Он лежал в его раскрытой пригоршне, словно муляж, принесенный учительницей на урок анатомии. "Нет, наверное, только оглушен, контужен… Но это значит - били не только из пулеметов… Артиллерия и минометы… Неужели и фауст-патронщики есть против моего батальона?" Зуев почувствовал, как лоб его покрылся холодным, липким потом.
- Неспроста это, Петяша, ох неспроста, - прошептал кто-то рядом. "Или это я сам сказал?" - подумал капитан и… проснулся.
Пот, покрывавший все его лицо и стекавший со лба на брови, и такая же липкая испарина на спине напомнили ему госпиталь. Такой предательской слабости у него не было давно. Но, еще не открывая глаз, он уже ясно и реально стал различать звуки, запахи. И даже почувствовал на щеке косую сабельку солнечного луча, пробивавшегося в щель ставни бокового окошка. И сначала по запахам, а затем по звукам Зуев мигом понял: да ведь он дома! Дома, дома! Пахнет еловыми шишками, выскобленным сосновым полом, натопленной русской печью, щами и еще чем-то неуловимым, чем всегда пахла мать, когда он, прижавшись к ее коленям, поверял ей свои мальчишеские горести. Он вспомнил, как уже подростком, бычась из просыпавшейся ложной мужской стыдливости, увертывался от ласковых материнских объятий… Дома! А бегло стрекотавший, но теперь уже веселый и заливистый звук доносится от швейной машинки, на которой маманька выбивает мирную пулеметную дробь за дощатой перегородкой.
"Передник соседке шьет или платьице ее дочурке", - подумал Зуев и чуть приоткрыл один глаз. Сквозь ситцевую занавеску было видно: мать сидела спиной к нему и шила штаны. Не мужские, а мальчишеские. "Наверное, Сашке…" - радостно заключил капитан и, закинув на затылок руки, крякнул и потянулся на постели. Мать притормозила машинку, откинулась на стуле и обернулась к сыну.
- Все воюешь, поди? - улыбнулась она. И подошла к нему своей мягкой походкой. Шаг ее был так же легок, как и до войны. Зуев помнил: только под ее ногами никогда не скрипели половицы.
Присела на краешек кровати:
- Я уже два раза и пот вытирала и поворачивала тебя на бок. А будить жалко было. В атаку ходил?
Капитан улыбнулся и молча кивнул. Мать поправила одеяло, как всегда делала это в детстве:
- Еще поспи. Рано…
Через минуту швейная машинка весело застрекотала, напоминая о предстоящем покое, о том, что пожары, смерти, разрушения - все осталось позади.
2
Зуев больше не мог уснуть. Разнеженный материнской лаской, он долго лежал, закинув руки за голову. В свои двадцать пять лет он привык чувствовать себя отцом-командиром сотен людей, которых водил навстречу ранениям и смертям…
Непривычны для солдатского тела нега и покой. Все приятно и ново, хотя память властно подсказывает десятки мельчайших подробностей, напоминающих о том, что все это когда-то с ним было, было, было…
Но это "было" казалось, пожалуй, таким же далеким, как и отпечатки папоротника на камне, найденном им во время туристского похода юннатов. Он мигом вспомнил этот камень, вырытый из мягкой земли бурным весенним потоком. Обнаруженный пытливым юннатским глазом Петяшки Зуева в овраге, камень запечатлел листочки, тянувшиеся миллионы лет тому назад к солнцу. Эта окаменевшая ветвь мира и покоя, так же как и коготь какого-то гигантского доисторического мыша, вмурованная в твердую толщу геологической катастрофой, перекочевала в коллекцию Зуева, к вящей зависти всех его школьных товарищей-соревнователей.
Зуев считался самым зорким и бойким археологом подвышковской школы. Всякого добра: каменных наконечников стрел, копий, кремневых топоров, домашней утвари древних славян, глиняных казацких трубок, старых, позеленевших монет и подобной всячины - у него набрался целый сундук. Самодельный сундучок этот был заполнен только находками первого сорта, имеющими, как гордо выражался учитель Иван Яковлевич Погоруйко, важное научное значение. Конечно, Зуев догадывался, что учитель маленько кривил душой. Преувеличивая значение этих находок, он возбуждал интерес мальчишки к любимой науке. Но чувство гордости брало верх, и хлопец всерьез верил, что когда-нибудь да найдет он такую штуку, о которой заговорят бородатые археологи в черных ермолках, положенных им по чину, как милиционеру Прокопюку кокарда, штаны с кантом, кобура и свисток, которым тот пугал баб на базаре. Всякими железками и каменюками были завалены все уголки в доме. Выметая мусор из-под кровати, мать неоднократно выкатывала оттуда и каменные ядра, и чугунные осколки, и высушенных летучих мышей, в которых свивали свои гнезда пауки, и прочую "историческую" заваль родной земли.
Какими же далекими сейчас казались капитану Петру Зуеву и школьные годы, и путешествия на охоту, и рыбалки с товарищами, и танцы в клубе, и мечты об аспирантуре… Словно было все это не с ним, а с кем-то другим, жившим в родном Подвышкове тысячи лет назад. Он крякнул, хрустнул пальцами рук и повернулся на бок. Полусонная мысль без всякой видимой связи обратилась к недавнему прошлому.
Зуев с удовольствием вспомнил День Победы. Ему повезло: из тылового госпиталя в свою часть он ехал через Москву.
Там он чуть-чуть не угодил в комендатуру: выпустил во время салюта всю обойму трофейного четырнадцатизарядного бельгийского браунинга. Но в день 9 мая 1945 года даже офицерский патруль был покладист и уступчив. После взаимных упреков, поздравив друг друга с Днем Победы, они разошлись по-хорошему. А через несколько минут на Красной площади Зуеву изрядно намяли бока, качая его на руках. Подбрасывали его так лихо, что видавший виды капитан стал было уже опасаться за целость своих суставов. Еле вырвавшись из озорных рук подвыпивших соотечественников, он попал в объятия экзальтированных, как ему показалось, а на самом деле просто без ума счастливых молодых женщин и девушек. Они по очереди расцеловали смущенного фронтовика.
На рассвете он взмыл в воздух на самолете, который тщетно удирал от зари, взяв курс на Варшаву. Но поцелуи еще горели на его губах и щеках. Были среди них поцелуи товарищеские, после крепких, похожих на мужские пожатий натруженных женских рук; были и стыдливые прикосновения девичьих нецелованных губ к шершавой мужской щеке; были и голодные поцелуи опытных женщин… Но особенно ему запомнилось: хрупкая не то дивчина, не то женщина прикоснулась губами, а затем, уже почти отпуская его чубатую голову, вокруг которой на миг сплелись ее тонкие девичьи руки, шаловливо прикусила мочку уха и убежала, затерявшись в человеческом месиве торжествующей толпы. Она почему-то напомнила Зуеву тонкую былинку ковыля, уцелевшую на перепаханной снарядами земле Белоруссии, качавшуюся несколько суток перед глазами на насыпи бомбовой воронки, превращенной комбатом в свой КП.
Синяя дымка… Далекий горизонт покачивается внизу под крылом. Из дымки прошлого всплыло в памяти другое девичье лицо. Что-то было между ними неуловимо общее, такое дорогое и далекое, как и уходящие на восток родные просторы. Зуев взглянул под левое крыло, где сиреневой мягкой чертой обозначалась лесная Брянщина. Где ты, друг мой дорогой Зойка Самусенок? Друг мой нецелованный, чистый, преданный школьный дружище? Жива ли ты? В родных ли ты лесных краях? Или на фронте? А может, и в поверженной стране, встающей на западе серой пеленой?
Самолет ревел моторами. Светлело. Солнце, поднимаясь, быстро гнало ночь вперед, на запад…
Поздним вечером следующего дня капитан Зуев был далеко за Берлином, где на подходах к Эльбе занимала оборону его дивизия. Два дня там уже не было боев. В дивизии знали о капитуляции и конце войны, но для полного благодушия и безмятежного отдыха еще не наступило время. Двенадцатая немецкая армия, всего пять дней назад снятая с Западного фронта и попавшая в котел, не успев дойти до Берлина, пробивалась обратно на запад.
11 мая 1945 года командир батальона Н-ской стрелковой дивизии, входившей в состав войск Первого Украинского фронта, капитан Зуев был снова ранен разрывом фашистского фауст-патрона. Ранение было множественное, но не смертельное. Мелкие осколки прошили бедро, повредили мускулы левой руки. Фронтовая хирургия быстро извлекла почти все осколки в санбате, сделала переливание крови, и положение было бы не тяжелым. Хуже было с контузией. Его оглушило так основательно, что первые два месяца в госпитале он ничего не слышал. Даже опытные отоларингологи высказывали сомнение - будет ли бравый капитан когда-либо слышать. Он хорошо понимал их разговоры, так как быстро научился "слушать" людей по губам и выражению лица. Но на третий месяц совершенно неожиданно для всех дело пошло на поправку. К сентябрю Зуева выписали из госпиталя. Ему предоставили отпуск по болезни. Дальнейшее зависело уже от кадровиков: либо в запас, либо на нестроевую…
Дивизия к этому времени передислоцировалась куда-то в район Воронежского округа. Из фронтового госпиталя Зуеву надо было явиться в "Россию". Так уже привыкли говорить в оккупационных войсках.
До окончания десятилетки, благодаря увлечению археологией, у Петра Зуева развился местный, подвышковский патриотизм, немного смешной и по-юношески задорный. Главным его делом и мечтой было наблюдать и по мере сил двигать вперед развитие своего рабочего поселка (а может быть - чем черт не шутит - и прославить его!).
- Это еще от деда-прадеда в роду у нас такое, - замечала иногда мать. - Мы люди рабочие, и горе и радости наши на виду у всех…
- Гуртом и батьку отколотить сподручнее, - добавлял к слову старый Зуй.
Петяшка, росший без батьки, немного обижался:
- А деда?
- Эге, какой прыткий… - смеялся старик. - Про дедов присказка не дает совету… Так-то, брат. - И шутливо показывал внуку шиш, увесистый и заскорузлый.
- Ну да, я знаю. Это потому, что деды сами пословицы придумывают. Да все про других. А про себя помалкивают, - догадывался Петяшка.
- Тоже верно! Кто же на себя будет наговор сотворять, - миролюбиво заключил спор дедушка Зуй.
Комсомолец Зуев неплохо для школьника знал историю СССР, и хотя он, как и многие его сверстники, прихрамывал по всеобщей истории, это не помешало ему поступить на исторический факультет столичного педвуза. Наука раскрыла перед ним такие горизонты, что он поначалу даже захлебнулся, как человек, поднятый без кислородных приборов на четыре-пять тысяч метров в безбрежный воздушный океан. Он окончил вуз с отличием и мечтал остаться в аспирантуре. Война помешала этому.
Собираясь из Средней Европы домой, капитан подумал, что судьба дарит ему, может быть, единственную в жизни возможность поколесить по Германии. До сих пор капитан Зуев толком ее не видел. В пылу наступления он замечал лишь ее высоты, опушки рощ, окраины городишек с каменными домами, каждый из которых надо было брать как долговременное укрепление. Перед ними много раз наспех сколачивал Зуев штурмовые группы. Немцы, казалось ему тогда, выглядели все на одно лицо. После победы он стал воспринимать немцев уже двояко: это были либо все еще дрожащие, испуганные, бледные мирные жители - жертвы войны, виновные в ней самой и в ее возникновении лишь виной гражданина-обывателя; либо военнопленные с опущенными глазами, со смертельной усталостью во всем теле, а часто, быть может, и в душе.
Впервые Зуев взглянул на немецкую землю как на землю народа, а не на поле битвы, где-то еще перед Одером, во время передышки. Там он впервые с удивлением обнаружил, что на Одере и под Зюдерзее, по существу, та же земля, что и за Волгой, и на Западной Двине, и на Иволге, и за Вислой. Но тогда некогда было присматриваться. Начались бои, и снова Германия стала лишь театром завершающейся гигантской битвы.
Выбитые во время артналетов стекла, расщепленные двери, торчащие из коробок почерневшие орущие пасти массивных дымоходов, тонкие железные артерии газовых коммуникаций и керамические кишки канализации - все это примелькалось, было мертво и потому однообразно.