- Надо бы тебя задушить! - гневно сказал человек в майке, отпуская ворот каменщика. - А ну, отдавай мои деньги!
- Ради аллаха, успокойся, не горячись! Дай мне прочитать молитву. - И, воздев руки к небу, он действительно принялся читать молитву и молился гораздо дольше, чем полчаса назад. Наконец поднялся и сказал громко:
- Благодарю тебя, всевышний!
Алибек при этом немного растерялся, видно, был он набожным и грехом посчитал бы перебить человека во время молитвы. Наконец Дауд сам к нему обратился:
- Стоит ли рабу божьему беспокоиться о рухнувшей стене, когда его самого миновала страшная беда? Скажи мне, хозяин: когда стена падала, под ней никто не стоял?
- Никто.
- Значит, никого камнями не задавило?
- Нет! Кроме облезлого петуха...
- Так, дорогой мой, это же милость аллаха! Ведь если бы стена постояла подольше, ты покрыл бы ее крышей и поселился в новой комнате, а потом она бы обвалилась - и тут-то наверняка не обошлось бы без крови. Аллах уберег тебя и всю твою семью! По обычаю ты должен сейчас же зарезать барана или индюка и поставить угощение всему аулу. Да и мне, дорогой, с тебя причитается магарыч!
Эти слова ошарашили не только ашильтинского Алибека, но и меня. Вот когда увидел я впервые истинного плута и мошенника!
- Так-то, дорогой Алибек,- добавил Дауд, чувствуя, что сбил пыл с потерпевшего. - Правда, магарыч я с тебя сейчас не потребую, но только запомни, что когда снова окажусь в Ашильти, непременно жди меня на хинкал с грудинкой.
Наглости его можно было только подивиться! Я заметил, что ашильтинец стал быстро остывать и был уже готов отступить.
- Вот что, - обратился я к каменщику, не столько желая наставить его на путь истины, сколько надеясь окончательно успокоить Алибека. - Верни ему его деньги. - О своих я говорить не осмелился.
- Мал ты еще вмешиваться в наши дела. Алибек с меня уже и не требует денег.
- Как не требует? Видишь, он ждет, пока ты их ему вернешь.
- Нечего лезть со своими советами! - перебил меня Алибек. - Я тебя не просил заступаться. У меня у самого на голове папаха. Прав этот человек! Ведь окажись я под той стеной, меня бы сейчас уже не было в живых. Вечно буду я ему благодарен.
- Так он же надувает тебя как последнего дурака! Он и у меня только что деньги выманил!
Но Алибек отмахнулся от меня:
- Это ваше с ним дело, вы и разбирайтесь.
И пошел обратно в свой аул, задумчиво опустив голову: все, видать, размышлял о том, какая беда его миновала.
- Ах, какой человек справедливый! А ты тоже - в чужие дела лезешь. Сам меня благодарить должен.
- Это за что же? - удивился я.
- Ведь если б не я, тебя бы по дороге совесть заела из-за чужих денег. А теперь совесть уступит место злости: зачем, мол, половину отдал другому? Что ни говори, а злость не так терзает душу, как совесть.
- Значит, я тебя еще и благодарить должен? Ох, и мошенник же ты!
- Ну ладно, дружище, на похвалу я не напрашиваюсь. Дороги наши расходятся: мне сейчас в Гимра, может, там кто строиться собрался. Так что вернешься домой, расскажи обо мне своему дяде: пусть знает, что есть в горах такой мудрый каменщик Дауд из аула Харахи.
Даже не подав мне руки, он направился по тропе, которая ведет в аул Гимра, на родину первого имама Кази-Муллы. А я пошел дальше, к аулу Унцукуль, родине не менее славного Махача, первого комиссара большевиков. Хоть и лишился я денег, но рад был, что избавился от такого попутчика. Не о таких ли говорят: "Даже упав, полушку найдет!" Поклясться могу, что в жилах этого Дауда течет кровь древнего аксаевца, а древние аксаевцы покупали, продавали, обманывали, крали, дрались и убивали - и все с легким сердцем, с улыбкой на устах.
Я шел по дороге, вдоль шумящей реки, и горы вокруг казались мне сгрудившимися великанами, которые что-то обронили в бурлящий поток и ищут. Одни вершины взмывают ввысь, как сахарные головы в серой обертке, другие прилегли и устало дремлют, третьи подставляют солнцу мощную грудь, покрытую курчавой россыпью лесов.
Какими бы безжизненными ни казались каменистые склоны, но и на них растет тамариск, цветет шалфей, вьются колючие травы, трепещет под ветром заячья капуста. А ближе к воде - кустарники, тростник, волжанка, сочная трава до колен и осыпающий пушистые цветы дикий орех. И все же горы эти кажутся мне незнакомыми и строгими, не то что Юждаг, с любой точки которого я узнаю знакомые вершины.
Никого я не встретил по дороге, пока не дошел до спуска к мосту через аварское Койсу. Мост был разрушен весенним половодьем, и его еще не успели отремонтировать. На берегу сидел человек, а рядом с ним лежал открытый мешок с луком. Человек ел лук - и плакал.
- Какая беда стряслась с тобой, несчастный? - спросил я у него.
- Большая беда, беда тяжелая! - отвечал он, вытирая глаза рукавом. - Отправился я в город на базар. А мост, видишь, разрушен. Переплыл бы, да боюсь, что мешок с луком на дно потянет. Вот и решил съесть весь лук - не пропадать же добру!
- Да, - сказал я задумчиво, - выходит, не всякое добро в радость.
Жаль мне стало этого человека, и решил я ему помочь. Но как? Сесть рядом с ним, есть лук и плакать? Ну уж нет! И я спросил:
- Сколько же стоит твой мешок лука?
- Да не дорого, всего четырнадцать рублей.
"Вот странное совпадение! - подумал я. - Ведь именно четырнадцать рублей и осталось у меня в кармане от дара щедрых горцев". И потому, что не мог я дальше смотреть, как лил слезы этот человек, я отдал ему все деньги.
Как он обрадовался!
- Бери, весь лук теперь твой, и с мешком в придачу! - говорил он, обеими руками пожимая мне руку.
- Нет, зачем он мне? - сказал я. И в самом деле, зачем мне лук? Не дарить же его Серминаз! - Оставь это добро да ступай домой.
- Но ты ведь заплатил за него!
- Ну и что же?
- Так бери!
- Нет, спасибо, не надо, - сказал я и пошел своей дорогой. А когда, отойдя, оглянулся, человек сидел на том же месте, ел лук и плакал. Махнул я на него рукой и ускорил шаг, потому что впереди услышал веселую музыку, зовущую к радости.
3
С тропинки я спустился на шоссе, которое связывает Унцукуль с соседним аулом Ирганай, и сразу оказался в благоуханной тени унцукульских садов. Правду говорят люди, что в умелых руках и камни зацветут. Унцукульские садоводы используют каждый клочок земли, и поднимающиеся террасами плодовые сады кажутся чудом. Высокая хурма, приземистые яблони, статные груши, тяжелые персики и абрикосы, уже проглядывающие медовыми плодами сквозь листву, - кажется, что все эти деревья не только сами корнями вцепились в землю, но и ее удерживают своими мощными лапами, чтобы не распался плодоносный слой, обнажив голые камни.
Но не только садами знаменит этот аул. Славен он и мастерами по обработке дерева, резчиками, из чьих рук вышли поистине уникальные произведения искусства. Вот почему привели меня сюда усталые ноги. Может, здесь найдется подарок, достойный моей Серминаз?
Как ценная реликвия хранится у нас дома темно-коричневая черкеска, принадлежавшая казначею Шамиля Хатаму Кубачинскому, и цену этой черкеске придают двадцать четыре газыря, выточенные унцукульским мастером Хамадаром, сыном Абуталиба, из кизилового дерева и украшенные тончайшей резьбой. Да и во многих саклях Кубачи хранятся изделия из тростника, которым были богаты некогда здешние берега, - женские украшения, шкатулки, диковинные трости, трубки и чубуки с изображением звериных морд и угловатых горских лиц. Все это вырезано из дерева. Старый Кальян, отец нашего знаменитого резчика Азиза, хвалится славной трубкой Хочбара, изготовленной в Унцукуле бедняками и подаренной ими триста лет назад знаменитому горцу Хочбару Гидатлинскому. Прекрасной назвал Лев Толстой легенду об этом человеке, беззаветном защитнике бедняков, наводившем ужас на хунзахского нуцала. Как всегда бывало с героями, закончил он трагически: заступник народный погиб на костре.
В этом ауле выбрал мой отец подарок для матери, когда она была еще невестой: шкатулку удивительной формы, словно оплетенную со всех сторон древесными корнями, крепко сцепившими стенки и крышку, отделанные затейливой инкрустацией из меди, мельхиора, бирюзы и крашеной кости. А что, если и мне повезет в Унцукуле? Вдруг у кого-нибудь хранится здесь ручка нагайки, принадлежавшей когда-то наибу Шамиля или самому Хаджи-Мурату? Ведь такую историческую вещь Серминаз наверняка оценит! А может, под одной из кровель Унцукуля хранится знаменитое ожерелье мастера Уста-Тубчи, десятилетия принадлежавшее нашей семье, а потом исчезнувшее бесследно?
Пока я распалял свое воображение и заранее радовался, словно уже держал в руках древнее сокровище, мимо меня пронеслась машина. В ней сидел человек в соломенной шляпе, и я сразу решил, что это, наверное, кто-либо из районных хакимов. Хаким значит "начальник". Когда одного аштинца спросили, много ли у него в ауле хакимов, он, говорят, ответил: "Валлах, дорогой, не знаю, но четырнадцать человек носят соломенные шляпы!"
А из приемника машины неслась задорная песня "Спешите на свадьбу мою!". Хорошее предзнаменование! Я надеюсь, что скоро будут съезжаться по горным дорогам и на мою свадьбу. Только бы поскорее преодолеть последнее препятствие к ней. Кто знает, может, это и удастся сегодня?
Мои мысли прервал задорный девичий смех. Рядом с дорогой, в унцукульском саду, девушки собирали абрикосы, и сразу было видно, что работают они весело, с охотой.
А я думал о своей Серминаз и вспоминал слова нашего старейшего мудреца Хасбулата, сына Алибулата из рода Темирбулата: "Трех вещей нет в этом мире: крышки для моря, лестницы до неба и лекарства от любви!"
В это время девушка в легком платьице, взобравшаяся по лестнице так высоко, что я нечаянно увидел ее ножки, закричала подругам:
- Не ешьте плодов с этого дерева!
- Но почему, Хамис? Ведь они самые спелые! - кричали подруги.
- Это самый опасный сорт - "Ислам кахайте"! - "Убившие Ислама"! Стоит их попробовать, как хочется съесть еще. И даже когда ты сыт, глаза все равно остаются голодными. Сорт этот происходит из Цудахара, и там от этих абрикосов, говорят, умер некий Ислам...
- Знаем мы тебя, Хамис! То ты нас песни петь заставляешь, то пугаешь, - лишь бы мы не ели.
- Конечно! Если столько съедать, что же останется колхозу?
- Ничего, нынче лето щедрое, абрикосов всем хватит. А коль тебе песни хочется, так почему сама не поешь?
- Да, да, спой ту самую, что поет Батыр под твоим окном! - хором закричали девушки.
Хамис спустилась с лестницы и, подбоченясь, прошлась меж деревьев, подражая движениям юноши, потом сделала вид, что заламывает папаху, и, ударив по струнам воображаемого чугура, запела, меняя голос, чтобы он походил на мужской:
Хотел бы быть я
Ребенком малым,
Чтоб на груди ты
Меня качала,
Чтобы спала ты
Со мною рядом,
Чтоб не спускала
С меня ты взгляда.
Чтобы слезники
Со щек стирала,
И утешала бы,
И ласкала.
Разбить я скалы
Готов башкою,
Чтобы была ты
Всегда со мною.
Девушки дружно захохотали.
- Ну, а как же ты ответила? Неужели оставила без ответа?
- Я тоже спела ему песню.
- Какую? Какую?
- А вот какую. - И Хамис, уже не изменяя голоса, запела:
Носишь папаху
Ты набекрень.
А под папахой -
Буковый пень.
Песни поешь ты
Как соловей,
Просишь, чтоб стала
Милой твоей,
Только имей это
Твердо в виду:
Я не приду к тебе,
Я не приду!
Рви свои струны,
Пой соловьем,
Но никогда мы
Не будем вдвоем.
Тут девушки заметили меня и стали перешептываться, стреляя глазами в мою сторону. А я стоял, любуясь ими, пока одна из них, самая, видать, озорная, та, что пела, с задорным лицом и чуть косящими глазами, не подошла к самому забору и не уставилась на меня.
- Ты чего глазеешь, парень?
- Да вот нравится мне сад с такими чудесными плодами, - сказал я, указывая на девушек под деревом.
- На чужие плоды не заглядывайся: ослепнуть можно!
- Хороши ласточки, да врозь летят, - сказал я про ее глаза, чтобы не задавалась.
- Хоть врозь, да любого зубоскала разглядят, - отрезала девушка и подняла с земли довольно длинную хворостину.
Снова вспомнив о шутке, которую сыграли со мной ицаринские девушки, я решил убираться подобру-поздорову. А они, наверное, и впрямь что-то затевали, потому что, когда я поспешно пошел прочь, девушки с досадой защебетали у меня за спиной: "Испугался! Ах, какой робкий! А мы-то его абрикосами хотели угостить!"
Нет уж, милые, не знаете вы, видно, любимого изречения моего дяди: "Жизнь - дорога, а дорога - учеба". Действительно, кое-чему я уже научился в пути и потому, не оглядываясь, поспешно унес ноги от веселых унцукульских девушек.
4
В ауле Унцукуль, кроме босых детишек, резвящихся у родника, никого не было видно, словно все жители куда-то сбежали. К кому же мне обратиться? В каком доме попросить пристанища? Будь дело вечером, пошел бы я на гудекан. Но сейчас небо было голубым, как древний поднос, подаренный мне в Чиркее, и солнцу предстоял еще долгий путь, прежде чем оно уйдет на отдых за горы.
Дядя не раз советовал мне: придя в незнакомый аул, оглядись и выбери подходящую саклю. Прикинь, хороша ли она и сам-то ты достаточно ли хорош для нее. Подумай, могут ли тебе там обрадоваться, или ты окажешься в тягость. Горцы славятся гостеприимством, и потому особенно горько бывает ошибиться в хозяине.
С самим Даян-Дулдурумом однажды произошел случай, позорный для всего Дагестана. Встретил он, въезжая в аул Урахи, своего старинного кунака, человека по имени Кабулдан. Жил Кабулдан в вечном страхе перед женой, которая была из очень почтенного рода. Но никак не мог этот человек с нею развестись и потому молча сносил все ее скандалы. Встретив Даян-Дулдурума, несчастный испугался, что жена станет пилить его за гостя, и потому, отведя глаза, попытался пройти мимо дяди, словно бы не узнал его, хотя не узнать Даян-Дулдурума может только слепой, да и то если он пьян.
Дядя мой никому подобных выходок не прощает. Сделав радостное лицо, он остановил Кабулдана и завел с ним разговор о житье-бытье. Как ни юлил Кабулдан, но мой дядя добился-таки своего, и Кабулдан пригласил его в гости. Но по дороге урахинец придумал, как избавиться от нежеланного кунака. Он подвел моего дядю к воротам старой мечети, на которых висел огромный заржавленный замок, и сказал с притворным сожалением:
- Ах, братец, жены-то, оказывается, дома нет! Клянусь, я этого не предполагал. Но приходи в другой раз, благо дорогу ты теперь знаешь...
Посмотрел, говорят, мой дядя на тропинку к мечети, заросшую сорной травой, и, глядя в глаза Кабулдану, сказал многозначительно:
- Скосить бы надо!
Кстати сказать, в горах у нас есть аулы, где людей так и называют: "Этот, мол, из рода, где лепешки в золе пекут", "А этот из тех, кто крапивой питается", "А вот тот из тех... Да разве разберешь их! Неважный у них род, ничем не примечательный".
Так вот, Кабулдана прозвали Пятном на курдюке. Род его славится скупостью и неуживчивостью. Говорят, что издавна висит у них на террасе курдюк, круглый, как полная луна. Когда Кабулдан был уже юношей, он спросил свою мать, почему на курдюке сбоку пятно.
- Отец твой и дед, - отвечала она, - тыкали сюда пальцем, и от одного этого им казалось, что они уже досыта наелись курдюка.
- Да рухнет их дом! - воскликнул возмущенный юнец. - Неужели эти обжоры не могли довольствоваться одним взглядом?
О подобных людях мой дядя говорит, что до полудня они всегда грустят: им тяжело смотреть, как уменьшается под солнцем их тень.
Позади меня послышался топот копыт, и, обернувшись, чтобы уступить дорогу всаднику, я увидел Даян-Дулдурума. Собственной персоной! Как будто с неба свалился. Не успел я опомниться, как он соскочил с коня, крепко обнял меня и сказал:
- Негодяй, ты еще тут?
По его виду я понял, что произошло нечто серьезное. Но он начал с того, что высказал обиду на чиркеевцев, которые так и не известили его о смерти Сапар-Али. Даян-Дулдурум узнал о случившемся из газеты. К тому же и на самого себя он был в обиде, что так и не выбрал времени навестить Сапар-Али.
Потом он несколько замялся и сказал, что даже не собирался искать меня, но ему передали, что я ушел совсем недавно, и потому он решил сообщить мне одну новость. Мне хотелось сказать, что и у меня есть для него новость - встреча с его первой женой, работающей в Изберге, - но вид у дяди был такой серьезный, что я даже разволновался и спросил дрогнувшим голосом:
- Что-нибудь с матерью?
- Мать жива-здорова и по-прежнему клянет тебя на чем свет стоит,- спокойно ответил дядя.
- Ну, тогда, значит, с нею и впрямь все в порядке. Что же случилось?
- Случилось непредвиденное, - таинственно ответил дядя. - Но об этом потом. Пойдем к кунаку, там и поговорим.
Всю дорогу до сакли дядиного кунака я ломал голову, что же могло случиться в нашем ауле. Если бы новость была радостной, дядя сразу выложил бы ее.
Но вот дядя постучался в ворота. Открыла нам женщина лет сорока, одетая во все черное. По глазам ее, красным от слез, можно было догадаться, что мы явились в недобрый час.
- Примите гостей, - сказал Даян-Дулдурум.
- Гостям всегда рады, - ответила женщина и взяла уздечку из дядиных рук.
- Кажется мне, что беда посетила ваш дом? - спросил дядя, заметив состояние хозяйки.
- Ничего, ничего... - Как видно, женщина не хотела огорчать нас.
- А где же Айдамир, почему он не выходит на мой голос? Где он, мой старший брат?
- Его нет.
- Как нет?
- Его вызвали.
- Куда вызвали?
- В город, в суд, - заплакала хозяйка, привязывая коня к стойлу.
- Ну чего же ты плачешь? Подумаешь, в суд! Я-то решил - его вызвал к себе этот... - Дядя показал пальцем на небо. - Пока человек здоров, нечего по нему слезы лить. Не узнаю я тебя, Нуцалай... Когда вызвали Айдамира?
- Еще вчера. И до сих пор его нет и нет, - вздохнула женщина.
- Не мог же он пойти против закона! Он бы сначала со мной посоветовался, - ободрил мой дядя хозяйку. - Увидишь, сегодня он вернется.
В сакле Нуцалай рассказала нам о своей беде. В Унцукуле придрались к тому, что у Айдамира якобы две жены: Жавхарат и та, что встретила нас, Нуцалай. Факт налицо, надо принимать меры! Неважно, что самому Айдамиру лет семьдесят, а первая его жена, Жавхарат,- старуха лет шестидесяти, с которой они давно уже не живут. Не первый уже год лежит она в своей сакле - прикована к постели. "Грех" Айдамира в том, что не бросил он ее на произвол судьбы, а заботится о больной, немощной женщине, как о родном человеке. И Нуцалай ухаживает за ней, хотя дел у нее и без того много: воспитывает детей, ведет все хозяйство в доме.
Но какие-то горячие головы взяли Айдамира на прицел и пообещали шесть месяцев исправительно-трудовых работ. Вот по этому делу и уехал в город наш хозяин.