На другой день вдова кавалера Железного креста Марта Бирман из Тейфельсмюле приехала на могилу своего мужа. Она выбрала сухие листья, набившиеся в капустку, которой была обсажена могильная насыпь, положила на нее вересковый венок и опустилась на колени. Сначала она молилась, потом стала озираться и прочитывать дощечки черных крестов, по-военному ровно выстроившихся на солдатских могилках. Единственный камень высился над строем этих крестов - братский памятник умершим воинам. На камне было высечено:
СПИТЕ СПОКОЙНО, ГЕРОИ!
МЫ БЛАГОДАРНО ПОМНИМ О ВАС!
Марта Бирман прочла эту надпись, повторила ее вслух, и слова отдавались в ней какими-то глухими ударами:
- Мы благодарно помним о вас.
- Мы помним о вас.
- Мы помним.
Она вышла с кладбища и у ворот замедлила шаг, чтобы обдумать, куда ей направиться.
Из города по широкой прямой улице приближалась кучка женщин, одетых в траур. Они держались тесно, посередине дороги, шли стремительно, и ветер подгонял их, вздувая юбки и теребя длинные черные вуали.
Резкий говор женщин скоро долетел до Марты Бирман, но она не уловила ни одной раздельной фразы в том, что донес ветер, и стала ожидать, когда женщины подойдут ближе.
Ветер подхватывал их голоса, бросая вверх, и, точно ветром, поднимались над головами женщин руки, грозили кому-то и вытянутыми пальцами показывали вперед.
Обрывки, куски речей закружились над Мартой Бирман:
- У них все благополучно…
- А у них один ответ, на все один ответ!
- …конца не видно.
- Все равно!
- Пускай, пускай!
- …запрятали, благополучно…
- …спокойствие. А мы что - покойники?
- На запоре, под замком, чтобы никто…
- Убойная скотина.
- Прятать?
- …тогда увидим…
Марта Бирман ждала, что шумная процессия подойдет к воротам кладбища. Она стояла вытянувшись, как на привязи, стараясь в ломких фразах поймать какой-нибудь смысл. Но женщины, все ускоряя шаги, двигались мимо кладбища к Бисмарковой аллее. Внезапно из хаоса голосов вылетели ясные слова:
- Эй, божия вдова! Твой муженек лежит, видно, в надежном месте?
Чья-то рука показала на кладбищенские ворота, и опять тот же ясный голос позвал:
- Пойдем-ка с нами воскрешать мертвецов!
И - точно перерезали привязь, не пускавшую Марту Бирман, - она сорвалась и побежала к толпе.
Ее спросил кто-то на ходу:
- Военная вдова?
- Да, - ответила она, задыхаясь от бега и неожиданного волненья, - вдова кавалера Железного креста.
- Несчастная! - раздался голос.
- Пусть они вешают свои кресты собакам! - услышала она.
- Мы идем в больницу, за калеками! - прокричали ей.
- Может быть, наши мужья живы?
- Они держат взаперти калек, чтобы мы их не видели.
- Может быть, они держат там наших мужей?
- Чтобы у нас не портились нервы!
- У нас уже давно нет нервов!
- С тех пор, как у нас отняли мужей…
- Пора кончать войну!
Марта Бирман рванулась вперед, обежала тесную толпу, встала лицом к женщинам и надсадно крикнула:
- Стойте, стойте! Я знаю, что в этой больнице! Женщины, несчастные женщины! Мой муж был тоже солдат. Ему оторвало руки и ноги, он ослеп и оглох, он не узнал меня, когда я пришла к нему, туда, в больницу, перед смертью. Теперь он лежит вон там. Я знаю. Весь дом набит безногими, безрукими. Пусть выпустят их, пусть покажут, пусть!
Ее перебили пронзительные крики:
- По домам раненых!
- На улицу калек! Пусть все видят!
- Мы будем их возить по паркам и театрам!
- Пусть смотрят!
Марта Бирман показала на кладбище:
- Вон там целый город мужчин! Там мой муж, Альберт. Мой муж. И там написано: "Мы помним О вас, мы помним".
У ней вдруг перекосился рот, и визг ее разодрал все крики:
- Я помню тебя, Альберт! Женщины, женщины!
Ветер рванул и поднял вопли, стенанья, рванул длинные креповые вуали, и женщины в трауре бросились бежать.
За их траурной толпой, закруженной ветром в воронку, неслись в одиночку и кучками женщины, слетевшиеся неведомо откуда, точно листья в разгар листопада.
Ветер дул к аллее Бисмарка.
И когда сквозь оголенные ряды лип, подстриженных под кофейные чашки, многогранным хрусталем засветились окна больницы, женщины-одиночки и кучки женщин слились в сплошное озеро голов, и черными гребнями взмывались над озером креповые вуали.
- Женщины, жен-щи-ны!
Благополучный дом взирал на волнение женщин, слушал их визги и неколебимо приятно показывал свои отштукатуренные стены под кирпично-красной черепицей крыши.
Женщины сгрудились в подъезде, и тяжелая, как храмовые врата, дверь плавно и широко растворилась.
Какой-то человек в блистательно-белом халате, выбежав навстречу толпе, прокричал с отчаянием:
- Пощадите раненых, ра-не-ных, безумные!
И в ответ ему сотня голосов закидала надрывно:
- Мы пощадим!
- Мы знаем!
- Пощадите нас!
- Пощадим!
- Пощадим!
Куда исчезли запретительные надписи, параграфы, разделы и пункты? Кто попрятал четко урисованные дощечки с постановлениями, приказами и выписками из правил? Где пропали люди в белом, долгом которых было блюсти параграфы, постановления и порядок?
В коридоры, пронизанные сиянием начищенного бетона, белых потолков и стен, ворвались женщины в черном. С ними влетело в палаты и залы уличное беснованье, и впереди них, над ними, удесятеренные простором коридоров, неслись слезные вопли Марты Бирман:
- Я по-о-мню, Альберт! Я помню!
И потом:
- Вот здесь лежал мой муж, мой муж, женщины!
И снова:
- Я по-мню, Альберт, я помню!
Тогда емкие мужские голоса замешались в стенания женщин:
- Вынесите нас на улицу!
- Покажите нас людям!
- Несите меня в кресле - пусть посмотрят, что такое война! Вот, вот, смотрите, что такое война!
- Возьмите всех, кого можно поднять с постели!
И какой-то обмотанный бинтами чурбан гулко орал сквозь черную дыру, зиявшую в марле там, где мог быть рот:
- Покажите меня, я умею ходить! Покажите меня, я хожу!
В распахнутых халатах, в бинтах, бандажах, с гипсовыми перевязками, на клюках и палках раненые ковыляли и прыгали из палаты в палату, созывая:
- Кто может - на площадь, в город!
- Кто может - поднимайся!
А из палат отвечали этому зову немолчные стоны и проклятья.
И вот толпа женщин с визгом и воем подняла над головами кресло и двинулась к выходу. В кресле на подушке полулежал человек с толсто забинтованным задом. Подножка кресла была открыта и пуста. Левая рука калеки висела привязанной за шею. Правой он слабо помахивал, то показывая на свое утолщенное перевязкой туловище, то грозя кому-то в пространство.
Перед фасадом больницы шествие долго колебалось, обрастая толпой. Женщины выкатывали на улицу кресла, коляски, стулья, усаживали в них раненых, и раненые размахивали костылями и что-то выкрикивали неслышными хрипами. Молодой солдат, скинув с одного плеча мундир, поднял поблескивавшую никелем и лаком руку, и следом за ним раненые, державшиеся без помощи женщин, заголили стальные, картонные, кожаные руки, и патенты заторкали, заскрипели, заныли своими пружинами и рычагами.
И тогда толпа взвыла неистовым разноголосым воем и, подняв на плечи калек, с креслами, стульями, носилками и протезами в руках, тронулась по аллее Бисмарка и дальше - по улице мимо кладбища, и дальше - на площадь ратуши.
И впереди толпы, со взмытой ветром креповой вуалью, как с флагом, шествовала вдова кавалера Железного креста Марта Бирман из Тейфельсмюле.
Это был странный день.
"Утренняя газета Бишофсберга" неожиданно утратила присущее ей красноречие и с большим трудом, как сильно заикающийся человек, пробормотала что-то о волнениях в имперской столице. Редактор жарко высказывался за необходимость повышения почтового тарифа, и фельетонист описывал героическую защиту Камеруна колониальными войсками. Весь остаток номера был заполнен божественными пустяками.
Фрау Урбах, усталая от утреннего благотворения (по утрам она увязывала пакетики с сигарами для больных и раненых), присела перед окном, выходившим на площадь. Часам к двум вокруг ратуши начал собираться народ, и на выступы здания, на фонари и трамвайные столбы полезли мальчишки. Фрау Урбах спросила у горничной, что могло означать такое оживление. И так как горничная ничего не знала, она решила:
- Наверное, какая-нибудь победа. - И заметила недовольно: - Вечная история: власти узнают о событиях после всех. За всю войну ратуша ни разу не вывесила вовремя флагов…
Площадь мерно заполнялась народом, сыпавшимся изо всех улиц, дверей и ворот. Толпа становилась густой, и люди обращались лицом к улице, которой фрау Урбах не было видно.
Все, что произошло затем, развернулось с удивительной, почти невообразимой быстротой.
Откуда-то налетела стайка газетчиков, рассыпалась по площади, и быстрые, звонкоголосые продавцы засновали в толпе. Народ колыхнулся.
Маленькие белые листочки заплескались над головами и побежали по рукам. Раскаты придушенного гула покатились из конца в конец площади. Фрау Урбах позвала горничную:
- Сбегайте скорее вниз и купите телеграмму. Произошло что-нибудь исключительное!
И когда захлопнулась дверь, она произнесла самой себе, что с нею случалось очень редко:
- Может быть, мир?
В это время толпа подалась к улице, которой не видно было фрау Урбах, и, скучившись там, отринула назад, под напором плотной, сбитой из человеческих тел стены. Поверх этой стены колыхались кресла с непонятными комьями на них, которые шевелили какими-то подобиями голов и рук. Вдруг все запуталось в вихре бумажных листков, шляп, палок, зонтиков.
В комнату вбежала горничная и испуганно протянула фрау Урбах помятый листок.
Черным по белому, даже не просто черным, а иссиня-черным, на листке стояло слово:
Революция.
И не где-нибудь в России или в Китае - в чем не было бы ничего необычного, а
в Германии,
что было уже не только необычно, но даже
сверхъестественно.
Листок был экстренно выпущен социал-демократической газеткой.
На правой его колонке сообщалось об отречении и бегстве императора. На левой - о провозглашении республики. Внизу, через обе колонки, протянулась надпись, смысл которой был ничтожен по сравнению с бегством императора и провозглашением республики.
Но слова прыгали в глазах фрау Урбах, и смысл их путался. Она соединяла кусочки одного сообщения с обрывками другого и восклицаниями третьего. Получался как раз тот сумбур, который должен был объяснить происшедшее, но не объяснял его: отречение… выборы… республика… собрание… конец… учреждение… бегство… мир…
Ее глаза задержались случайно на строках о выборах в ландтаг, или в какой-то новый рейхстаг, или в какое-то конституционное собрание - разве это важно? В этом рассыпанном наборе слов, в этой болтовне она прочла слово - Урбах. И потому, что все время, пока листок дрожал у ней в руках, она думала об одной себе, о своем имении, о своем будущем, внезапно она стала не только видеть, но и понимать. И она осмысленно прочла:
…наш комитет выставит в числе прочих кандидатуру члена партии Урбаха из Лауше, в течение двадцати лет поддерживавшего социал-демократическое движение не словом, а делом. Мы не должны забывать, что член партии Урбах из Лауше, никогда не проявлявший себя общественно, сделал для…
Фрау Урбах откинулась на спинку кресла и закрыла глаза руками. Помятый листок соскользнул на пол.
Вот оно, возмездие… Его нельзя предупредить, его нельзя избегнуть, возмездие знает свой час.
Теперь, только теперь - к концу жизни - становится понятным этот человек, его таинственные проекты, спрятанные в шкафах, его запертая библиотека, его необъяснимые отлучки из дому. Все это делалось за спиной фрау Урбах, в ее доме, на ее деньги.
Теперь, только теперь становится понятной ее дочь - его дочь, дочь Урбаха - Мари, с вульгарными поступками, с упрямством и плебейским своеволием. Теперь поверишь темным слухам, которые свились вокруг Мари. От этой девчонки можно ожидать всего. Ведь она - дочь Урбаха! В ней нет ни одной кровинки фон Фрейлебен!
Теперь понятно все. Возмездие…
О, это опозоренное имя - фон Фрейлебен! Как могла она решиться загрязнить кличкой Урбаха честь и достоинство своего первенца, единственного, последнего ее крови, ее гордость - Генриха Адольфа?
Бежать! Бежать, как император… отречься от дома… от Урбаха. Конец… возмездие…
Фрау Урбах приподнялась, чтобы приказать укладывать вещи, чтобы собраться и уехать. Надо было спешить. Она выпрямилась, как стальная полоса, оправила платье, взяла в руку палочку с резиновым наконечником.
В этот момент вошла горничная, подала фрау Урбах телеграмму и повернулась, чтобы уйти.
- Погодите, вы мне сейчас понадобитесь, - сказала фрау Урбах и, как деловой человек, привычно вскрыла и развернула телеграмму. Текст ее был краток:
Обер-лейтенант Генрих Адольф Урбах 1 ноября в бою под Анкошем пал геройской смертью.
Адъютант штаба полка.
Фрау Урбах пропорола телеграмму ногтями, медленно согнулась и села в кресло. Потом она дернулась всем телом, точно ее что-то ударило снизу, и выкинула вперед больную ногу в шагреневом башмаке.
В ее глазах, обращенных к окну, на секунду отразилась мелькающая суета площади, и она осталась неподвижной.
Это была толпа.
Демонстрации, которые устраивались союзами и обществами Бишофсберга, демонстрации с лампионами и оркестрами равнялись в шеренги, роты, батальоны, и дети шествовали игрушечными полками, и женщины - сомкнутым строем, точно в турнгалле. Но это была толпа.
Дети и женщины, солдаты и бюргеры, калеки, нищие, мусорщики, рабочие, модистки, выбежавшие из мастерских, и батраки, приехавшие с ферм, неслись среди домов пущенной по ветру колодой карт.
Над ними не развевалось ни одного флага, и ни одна труба не созывала их к маршу, но какое-то невидимое, радостное и страшное знамя влекло их по площадям, променадам и улицам.
Мирные люди, из которых тысячи знали друг друга в лицо и сотни распивали за одним столом свою утреннюю кружку пива, - вдруг обернулись париями, и перед ними захлопывали двери, замыкали магазины, прятали базарные лотки, корзины и тележки.
Какой-то бюргер, все еще веря в силу установленных вещей, как отец еще верит в свою власть, когда сын впервые безбоязненно выкажет непослушание, - какой-то бюргер, заперев свою табачную лавочку, вывесил на двери картонку с объявлением:
ЗДЕСЬ ЗАПРЕЩАЕТСЯ ДЕЛАТЬ РЕВОЛЮЦИЮ.
В самом деле, не могли же люди, проснувшись утром десятого ноября, сойти с ума! И если они неслись по дороге и тротуарам без видимого смысла, то, конечно, только потому, что ни на дороге, ни на тротуарах не было написано:
ЗАПРЕЩАЕТСЯ НАРУШАТЬ
НОРМАЛЬНОЕ ТЕЧЕНИЕ ЖИЗНИ.
Из-за такой непредусмотрительности муниципалитета уличное движение оказалось нарушенным настолько, что всех пешеходов, куда бы они ни направлялись, поворачивало в одну сторону и, точно опавшие листья, несло к цитадели.
И вот суровая, рыхлая, как старый генерал, цитадель открылась глазам толпы. Поседевшая крыша ее была насуплена, и застегнутыми на все запоры стояли ворота.
Толпа замедлила свой бег, толпа почти остановилась.
Но толпу собрали женщины, и голоса их были пронзительней сигнального рожка.
- Женщины! Сюда прячут немецких солдат, которые не хотят идти в мясорубку!
Сигнал ударился о крышу цитадели и, отскочив, упал в толпу.
Его проглотил раскатистый и гулкий бас:
- Солдаты! Здесь сидят ваши друзья!
Пауль Генниг, подняв над головами зонт, гневно указал им на решетчатые окна, вырвался из толпы и побежал через площадь, не опуская зонта. Тогда какой-то молодой солдатик, обернувшись к толпе, весело скомандовал:
- Ро-та! В перед, за капитаном! В зонты цитадель!
На эту команду из толпы выбежали солдаты - зеленая молодежь еще не обученного набора, с расплывшимися от смеха лицами. Они облепили жужжащим роем командира и кинулись к воротам цитадели, следом за величественным, торжественным Паулем Геннигом.
Бежать было весело, как в недавнем детстве, когда в цитадели развешивался фураж и она беззлобно смотрела на ребячьи шалости вокруг своих стен.
Подбежав ко входу, солдаты принялись стучать в ворота кулаками, с криками, свистом и смехом. Глаза Пауля Геннига метали искры, грудь часто и высоко подымалась, - на голову выше солдат, он озирал их почти вдохновенно и размеренно бил зонтом по воротам. Он был похож на учителя, окруженного озорными школьниками, - в черном одеянии, волосатый и гневный среди серых курток безусых веселых солдат.
Может быть, все события перед цитаделью так и окончились бы этим школьным буйством, если бы спустя минуту в воротах не распахнулась калитка.
Это было так неожиданно, что солдаты, точно от взрыва, отпрянули назад.
Калитку заслонил массивный офицерский монумент.
Он словно ушел в землю ногами, будто сверху что-то ударило его по плечам, и вперил белый взор в пространство над бескозырками солдат. Нижняя квадратная челюсть его вдруг отвалилась, затянутый живот дрогнул, и сиреноподобный вой повис над площадью:
- Смир-но-о-о!
Но в этот миг передний вал толпы, бежавшей к цитадели, накатился на солдат, подмыл их и бросил на офицера. Монумент оказался вовсе не так прочно врытым в землю: зажатый людьми, он громоздко повернулся вокруг своей оси, и его отвалили в сторону. В давке он попытался расстегнуть кобуру револьвера, по его руке ударили чем-то острым, он огрузнел, размяк, и толпа повалила его себе под ноги, как мешок.
Пауль Генниг нагнул голову, чтобы войти в калитку, когда мимо него проскользнула юркая девушка. Под натиском солдат он ввалился за ней в калитку и тут же почувствовал, как тонкая рука охватила его шею и потянула книзу. Сквозь ропот толпы за воротами он расслышал прерывистый голос:
- Послушайте, Генниг! Мы должны освободить monsieur Перси!
В бледном свете, который то закрывали собой, то пропускали в калитку люди, он уловил черты знакомого лица.
- Фрейлейн Мари? Вы, вы здесь?
- Надо открыть ворота! - крикнула Мари.
Кто-то загремел засовами, кто-то закричал: "Ключи от камер! Где ключи от камер?" Кто-то вдалеке затопал по каменным плитам, убегая в темноту. А в калитку не переставая сыпались люди, как матросы в шлюпку под ружейным огнем, - быстрые и одинаковые.
И вот ворота тяжеловесно развели свои створы, и вместе со светом в цитадель полился густой гудящий человеческий поток.