В повести "Ли-Тян уходит" рассказывается о трагических событиях, развернувшихся в таежной глуши, на тайной китайской делянке.
Журнал "Сибирские огни", №6, 1928 г.
Ис. Гольдберг
Ли-Тян уходит
1.
Сюй-Мао-Ю ел медленно и важно. Его морщинистое лицо лоснилось от пота, с бритой головы катились крупные капли и застревали на жиденьких бровях. Бурая деревянная чашка, откуда Сюй-Мао-Ю ловко выгребал двумя костяными палочками лапшу, слегка дрожала в его руках.
Сюй-Мао-Ю был очень голоден, но только эта легкая дрожь в руках выдавала его жадность к пище. Он с детства знал, что торопиться во время еды стыдно и нехорошо, что за едой человек должен быть степенен и благопристоен. Как бы голод ни съедал его внутренности и как бы он ни кружил голову.
Двадцать две версты, которые ему пришлось сегодня отмахать от деревни досюда, ноющей болью отдавались в его ногах. Двадцать две версты по солнцепеку, в томящий июль, для старых ног и старой головы были непереносимы. Но делать было нечего: в деревне побывать вчера надо было во что бы то ни стало. И кто другой, кроме самого Сюй-Мао-Ю, мог туда пойти? Никто. Кто мог бы хитро и осторожно сделать то, что сделал Сюй-Мао-Ю? Разве эти остальные, эти четыре, молча жующие молодыми, крепкими зубами пищу, в состоянии побывать в деревне и не разболтаться или как-нибудь не навести на след чужих, ненужных людей!
У этих четырех слабые головы. О чем они думали, когда брали сюда молодую русскую женщину? Зачем нужен здесь чужой глаз, да еще такой зоркий и острый? Вот смотрит она так нехорошо то на одного, то на другого и смеется. Зачем она смеется?
И Сюй-Мао-Ю слышит:
- Ну, вот опять, как на панафиде сидите!.. Азияты вы этакие! С вами и за столом-то муторно сидеть! Каменные!.. Пра, каменные!..
Сюй-Мао-Ю неодобрительно качает головой, но молчит. Ему нечего связываться с русской женщиной. Он старается всегда держаться от нее подальше, не так, как другие. Те все норовят позубоскалить с нею, посмеяться. Тянет их на чужой, на бабий запах. Дурные! Глупые!
Вот и теперь отозвался Пао, которого русские зовут Захаркой:
- Никакая каменая! Люди живой... Люди кушия молчи. Твоя надо, как собака: гав, гав... А наша кушия тихо. Холошо!..
Пао говорит правильно. Сюй сам не мог бы сказать лучше. Но старик недоволен: не надо с бабой разговаривать! Теперь она начнет трещать да смеяться, да сверкать зубами. Беспокойно. Не надо!
Действительно, женщина ухватывается за слова Пао:
- Молчал бы лучше! Тоже рассуждает: собака!.. Нешто это по-людски этак-то за пищей, за хлеб-солью сидеть!.. Вот у нас...
Сюй старается не слушать. Он доскребывает последние лапшинки, облизывает палочки и прячет их в карман. Палочки - это то, что осталось от прошлого у Сюй-Мао-Ю. Остальные четверо не признают палочек. Они едят так же, как русские, как эта женщина. Они даже втихомолку смеются над ним и утверждают, что русскими ложками легче наесться сытнее. И, засовывая палочки в карман, Сюй ловит насмешливый взгляд женщины. Он знает: стоит ему только забыть их где-нибудь, как она подберет и забросит в речку.
Сюй-Мао-Ю вылезает из-за стола. Он предпочел бы обедать на цыновке, на полу, так, как ел раньше он сам и его предки и предки предков ели в Чифу. Но здесь нужно сидеть за столом и нельзя поджать под себя ноги. И четверо товарищей Сюй-Мао-Ю приняли прочно чужие обычаи, так же прочно и просто, как приняли они к себе чужую женщину с громким голосом и непрерывным смехом.
Вслед за стариком выходят из-за стола остальные. Женщина забирает посуду и идет из зимовья. Мужчины развязывают кисеты и набивают табаком маленькие трубочки с длинными чубуками.
Синий дым робко вьется над каждым тоненькими струйками и потом разбухает в бесформенные клубы и ползет вверх, к низкому потолку. Синий дым сладко ест глаза и щекочет в ноздрях.
Сюй-Мао-Ю после еды, после трех затяжек добреет. Он смотрит сквозь щелки глаз на четырех своих товарищей и, кивая на дверь, куда ушла женщина, говорит:
- В деревне спрашивали. В деревне сказали: что у вас делает наша женщина? Я сказал: стряпает обед и в чистоте белье наше держит. Но в деревне засмеялись и сказали: как она с вами, с пятью чужими мужчинами, живет? Как вы с нею спите?.. Я сказал: нам она для этого не нужна, мы работаем, а кто работает, тому в голову женщина не идет... В деревне засмеялись, очень громко и очень нехорошо засмеялись и говорили про меня и про вас всех плохие слова. Русские плохие слова говорили!..
Четверо, улыбаясь, слушают Сюя. Они глядят на дверь, через которую ушла женщина, и пыхтят трубками.
Сюй-Мао-Ю недоволен их молчанием.
- В деревне говорили плохие слова! - внушительно повторяет он. - Спрашивали: почему вы не делаете "починяй нада", почему не торгуете в лавочке, а ушли в лес с нашей женщиной? Ваши люди не уходят в наш лес... Потом молодые мужики обступили меня и дразнили, и кричали: хунхуза!.. хунхуза!.. И я рассердился.
Старик снова умолкает. И снова недоволен он, встречая молчание четырех своих товарищей. Он собирается рассердиться. Его темно-желтое, морщинистое лицо багровеет, рука, держащая на-отлете дымящуюся трубку, делает угрожающий взмах. Тогда, и ни на мгновенье раньше, Пао, которого зовут Захаркой, и который при встречах с русскими охотнее откликается на это имя, чем на настоящее и правильное, прерывает молчание.
- Молодые мужики всегда дразнят нас... Они глупые и злые. Пусть Сюй-Мао-Ю не огорчается!
Пао ласково улыбается. Вместе с ним улыбаются остальные.
Но табак в трубках хрипит, табак в трубках выкурен до последней былинки. И все подымаются на ноги. Все выходят из зимовья.
Выжженная, загрязненная жильем и затоптанная людьми поляна сбегает к речке. Две сосны, желтея стволами, стоят, как зоркие и молчаливые стражи, у тропинки, которая пролегла к воде.
У воды, высоко подоткнув юбку, плещется, возится с посудою женщина.
Вышедшие из зимовья безмолвно глядят на речку, на женщину.
Сюй-Мао-Ю отделяется от других, сердито встряхивает головой и идет в сторону от тропинки.
2.
Зимовье пустовало мною лет. Прошлой зимою в Спасское, к Ивану Никанорычу, пришли два китайца и договорились:
- Наша мало-мало плати. Наша будет живи изба. Мало-мало работай, землю пахай, огуреца, хлеба, капуста себе сади...
Иван Никанорыч сдал зимовье китайцам и весело положил в карман задаток.
- Вот нечаянное дело! - обрадовался он. - Какая корысть из его, из зимовья-то? А тут денежная польза!
Еще по холодам, ранней весною в зимовье завелись жильцы. Они починили крышу, склали новую печь, уставили низкое жилье скарбом и стали расчищать недалеко от него полоску земли.
Их окружали безмолвие и покой тайги. Зимовье стояло в стороне от дорог и жилищ. Ближайшая деревня пролегала в двадцати двух верстах от зимовья. В ближайшей деревне, в Спасском, где Иван Никанорыч, где лавка кооператива и сельсовет, посмеялись над китайцами, которые вздумали крестьянствовать в неизвестном месте, в глуши, в тайте. И еще больше посмеялись, когда узнали, что китайцы завели себе стряпуху, русскую девку, пришедшую к ним откуда-то издалека.
- Не могут китаезы без русской бабы! - толковали, посмеиваясь, мужики. - Тянет их на этаких-то!..
Женщины же обидчиво и брезгливо поджимали губы и возмущаюсь:
- На что и позарилась, прости господи!.. Грязные, страшные, чисто черти!.. И откуль она взялась, потаскуха разнесчастная?! Не иначе, как из каких шляющих!..
А китайцы устроились на своей заимке, засели на земле и стали орудовать там. О них ничего не слышно было по многу времени, и деревня подчас совсем и забывала об их существовании. Только когда старый Сюй-Мао-Ю изредка приходил в лавку за очередными несложными покупками, его окружали, расспрашивали, смеялись. И смеялись беззлобно и легко.
Но старика раздражали всякие расспросы. Старику неприятен был даже этот беззлобный и легкий смех. Он сжимался, отмалчивался. Его сморщенное лицо больше морщинилось и узкие глаза смотрели настороженно и недобро. И крестьяне, улавливая злой огонек в прячущихся глазах Сюй-Мао-Ю, с большим азартом и озорством набрасывались на старика, шутили грубее и неотвязней.
- Хитручий старик! - подмечали они. - Злой. Вишь, рожа какая: ни усмехнется по-людски, ни слова мягкого не скажет!.. Хитручий!..
Старик приходил в деревню редко. И о нем, и об его товарищах, забравшихся в непривычную тайгу, и о девке, осмелившейся пойти в этакую артель, скоро забывали и вспоминали только с новым приходом Сюй-Мао-Ю.
И текли дни. Проходили месяцы. Отшумела скупая таежная весна. Пришли погожие дни. Июль вспыхнул солнечными пожарами и растопил сверкающие снега на Белогорьи. И три единорожденные реки - Иркут, Китой и Белая - вскипели и вспухли водами. И речка, на берегу которой завели свою жизнь пятеро китайцев и русская женщина, тоже закипела, замутилась, закачала прибрежные тальники, подрыла рыхлый берег и зашумела тихими ночами беспрерывным ровным шумом.
Китайцы ранним утром, напившись чаю, который кипятила им женщина в большом медном чайнике, уходили на работу. Женщина оставалась в зимовье одна. Она прибиралась в горнице, выметала свежим пахучим веником сор, выносила проветривать постель. Она раскладывала под таганом на площадке возле жилья огонь и начинала ладить обед.
Вокруг нее стояла лесная тишина. Огонь в костре слабо потрескивал, дым уходил вверх клубящимся столбом. Комары, которые плодились с каждым днем все больше и больше и становились все злее, вились столбом вокруг женщины, жалили ее. Она лениво отмахивалась от них и изредка пела песни.
Ее песни были крикливы и беспокойны. Откуда-то из городов, через третьи руки долетели до нее отрывки напевов и чужие слова. И чужими напевами и непривычными словами пугала она одиночество возле летнего костра, возле мутной речки в насыщенные зноем июльские дни.
До раннего, по деревенскому обычаю, обеда возилась она с варевом. И когда обед в третий раз закипал в котле, и на темном сосновом столе в зимовье были разложены ею деревянные ложки и ломти хлеба грудились посредине, она выходила на тропинку, оборачивалась в ту сторону, куда поутру ушли китайцы, и, приложив ладони ко рту, острым режущим голосом кричала:
- Э-ой!.. мужики-и! обе-едать!.. Обе-ед гото-о-ов!
Глухое эхо отрывало клочок ее призыва и ударялось где-то в хребет:
- ...отоо-ов!..
На призыв издали откликались. Споря с эхом, несся ответный крик. И вслед за тем на свороте тропинки показывались китайцы. Они шли гуськом, один за другим. И позже всех, тяжело передвигая ноги, шел на крик женщины Сюй-Мао-Ю.
Пообедав, китайцы после небольшого отдыха возле зимовья, в короткой густой тени, уходили опять на работу. А поздним вечером, когда освежающая стынь тянулась из ближнего распадка и от речки, они возвращались к зимовью, ужинали, потом долго курили. Медленно и скупо, только изредка вспыхивая во внезапном споре, разговаривали. И непонятные слова, которыми они перебрасывались, как звонкими медными шарами, оставались чужими и недоступными для женщины.
Она наскоро прибирала со стола и уходила на речку. Там, скрытая полутьмою и тальниками, она купалась.
Плеск воды в вечернем покое звучал четко и возбуждающе. Китайцы замолкали и, бережно затягиваясь из трубок, слушали. Молча, настороженно.
Пао иногда в такие минуты привставал, делал движение в сторону речки, в сторону беспокойного плеска, но, останавливаемый острой и готовной настороженностью остальных, приростал к месту и, тяжело переводя дух, кричал:
- Глафена!.. Твоя холодно? Твоя не утони!
Женщина отмалчивалась. И если Пао бывал настойчив и неотступно и надоедливо кричал свое, она коротко кидала:
- Отстань! лешай!.. Не маленькая!
И острый крик ее беспокойно прорезал вечернее затишье.
Искупавшись, женщина медленно возвращалась к зимовью. На ходу выжимая воду из мокрых волос, освеженная купаньем и умиротворенная вечернею прохладою и ласкою речки, она проходила мимо китайцев с короткой грубоватой шуткою. И в ответ на ее задорный смех или веселый возглас сильнее вспыхивали золотые огоньки и резче хрипели трубки.
В зимовье дощатой перегородкой была отделена тесная куть. Там стояла на-спех сколоченная койка Аграфены, там она спала, там помещался ее сундучок, с имуществом. Узенькая дверь, прорезанная в перегородке, защищала женщину, ее сон, ее покой. Железный крючок туго захлопывался ночью и отгораживал куть от остальной части зимовья. Железный крючок отщелкивался только рано утром, когда вставало солнце и когда заспанная женщина выходила начинать день: разводить первый огонь, кипятить воду, готовить чай.
3.
Пао ходил по русским городам и гортанно-звонким криком будил тихие улицы. Он побрякивал деревянными сапожными колодками, тащил за спиною ящичек с инструментом и вопил:
- Починя-ай нада-а!?..
Собаки выкатывались из-под подворотен и яростно лаяли на его крик. Ребятишки собирались вокруг него в озорные толпы, дразнили Пао, подхватывали его призыв и мешали ему работать.
В знойные летние дни долгими часами бродил он со своим криком, и к вечеру возвращался домой усталый, с горстью медяков в кармане. И к этому же времени возвращались туда и другие китайцы-жильцы, которыми сверху донизу был набит грязный домишка на окраинной улице. Они приходили из города с такими же сапожными ящиками, как и Пао, или с лотками и корзинами, в которых разносили и продавали сласти, орехи, папиросы или овощи. Дом оживал, начинал звенеть криками и шумами. Густой тяжелый чад расползался из открытых окон по двору. Запах пригорелого бобового масла и жареной рыбы или овощей смешивался с запахами пота и испарений. Китайцы сбрасывали с себя рубашки, и обнаженные торсы их смугло и тепло желтели в красноватом свете редких лампочек.
Пао тоже сбрасывал с себя рубашку и ладил на сковородке ужин. Он перекидывался короткими речами с соседями, смеялся, показывая крепкие желтоватые зубы. Иногда он подтягивал песне, которую заводили другие жильцы. Песня остро взметалась ввысь режущей тонкой спиралью, она порою звучала дико и нестройно. Соседи-русские смеялись над таким пением, но сами певцы упивались песнею: закрыв глаза и раскачиваясь, они уходили целиком в странный, острый и визгливый напев, возбуждались, привскакивали, замирали. Они кончали песню усталые, но эта усталость была им приятна и сладка.
Пао бился со своим ремеслом, которое еле давало ему на пропитание, и все мечтал накопить немного денег и раскинуть на базаре лоток и торговать квасом, семечками и папиросами. Он завидовал некоторым своим сожителям, которые к вечеру привозили на ручных тележках свой товар и после ужина в обогретом уголке подсчитывали, позванивая и шелестя деньгами, выручку. Пао казалось, что этим людям, торгующим на перекрестках улиц тихо и безмятежно, живется лучше, чем ему. И он все соображал: сколько же надо иметь этих русских червонцев для того, чтобы завести маленькую торговлю?
Он хитро и осторожно расспрашивал об этом. Но хитры и осторожны были его сожители, умевшие торговать: они отвечали скупо, они обманывали:
- Торговать очень плохо! - говорили они. - Товар трудно достать. Фин очень сердитый. Покупатели ворчат... Плохо торговать! Обувь, сапоги починять легче. Починил - и чистый доход!
Пао знал, какой это чистый доход от починки обуви. Пусть бы лучше эти торгующие сами взялись за шило и дратву, а он охотно пойдет зазывать покупателей!
Он продолжал расспрашивать, допытываться, подглядывать, разузнавать.
Среди других жильцов, занимавшихся мелкой торговлею, был Ван-Чжен.
Ван-Чжен долго как-то слушал сетования Пао и, наконец, сердито сказал:
- Я бы, если пришлось, занялся бы чем-нибудь другим! Я бы даже чужую обувь научился починять, а лавочку свою бросил бы!.. Ты не веришь, а вот, если хочешь, давай считать!
И, загибая пальцы, он высчитал все, что относилось к его торговле, все, что стоил его товар, все, что ему приходилось платить, и все, что он получал. И Пао, горько недоумевая, видел, что Ван-Чжену остается совсем мало, - может быть, совсем немногим больше, чем ему самому от его починок.
Пао качал головой. Нет, он не верил. Он не мог поверить. И сколько Ван-Чжен ни считал, сколько он ни сердился и ни наскакивал на него, Пао не верил.
Однажды в доме появился новый жилец. Он занял самую скверную койку в самом темном углу. Его плоский засаленный тюфячок был едва потолще полотенца. У него не было сундучка и все его имущество пряталось в маленьком холщевом мешке. Он не имел торговли, не ходил по улицам с криком: "Починяй надо!". Он даже не завел себе гибкого шеста и двух плоских корзин, в которых так удобно разносить по улицам зелень - помидоры, редиску, огурцы. Неизвестно было, чем он занимается, откуда ест хлеб, что его кормит. Но кому какое дело до чужих забот и чужой жизни? Его ни о чем не расспрашивали. Плата за угол и койку за полмесяца вперед была им внесена, он имел право на ночлег и на часть почерневшей плиты. И его не трогали.
Первые дни он был молчалив. Слушал и молчал. И это было тоже в порядке вещей. Разве следует распускать язык и трещать, как болтливая женщина, в новом месте, среди новых людей? На третий или четвертый день он стал разговаривать. Его выбор пал почему-то на Пао. Сапожник привлек его внимание и к нему первому здесь он обратился с первыми речами своими.
Пао был угрюм. В этот день его звонкий призывный крик был безуспешен, и он пришел домой без почина. Угрюмый человек плохо слушает. Он вслушивается целиком в свою неудачу, в свои хмурые мысли, и чужие речи туго доходят до него.
Пао, насупившись, слушал нового сожителя. Слушал и думал о своем. И так, быть может, и пропустил бы он в этот вечер мимо ушей все речи новоприбывшего, если б не зацепилось за его рассеянное внимание одно слово:
- Плохо...
Плохо? Но ведь это как раз то, что он сам сейчас чувствует! И Пао стал вслушиваться, стал слушать.
- Жить плохо. В городе трудно. Надо лучше жить... Зачем жить плохо, когда можно хорошо? Зачем бегать целыми днями по чужим улицам, отбиваться от чужих злых собак, слушать злые насмешки? Зачем все это, котла можно сделать совсем по-другому?
- Как? - У Пао сразу насторожились уши. Сразу почувствовал он нарастающее доверие к новому человеку, к новому человеку, который умеет говорить такие умные слова. Пао воззрился на говорящего. И, жадно слушая, начал его разглядывать. Он увидел густую сеть морщин на темно-желтом лице, увидел запрятанные в щелках век глаза; увидел костлявые, слегка дрожащие руки. Старый, измятый годами, человек сидел против него. Старый - значит, голова его осенена мудростью и опытом жизни. Ибо от мудрости и от опыта прожитых лет эти морщины, эти иссохшие и трясущиеся руки.
- Как же можно переменить эту тяжелую жизнь на легкую и хорошую? Как это можно сделать, досточтимый и неизвестный мне по имени покровитель мой? - спросил он и голос его зазвучал вкрадчиво и голова слегка наклонилась.
Старик взглянул на него долгим взглядом.
- Мое имя Сюй-Мао-Ю, - ответил он, перебирая в пальцах чубук своей маленькой медной трубки. - А сделать нужно так... В этой стране без счету земли. В этой стране земля лежит впустую и ее никто не обрабатывает. Зачем земле пустовать? Ведь есть сильные руки и этими руками можно ее взрыть, обработать, заставить давать плоды...