Осень без любви - Евгений Рожков 10 стр.


"Крестьянская струнка заиграла во мне, - подумал Аверьянов. - Все мы, люди на земле, крестьяне. Что тут непонятно. Чего вихляться по жизни? Дурак я. Мир вот каков, а жизнь-то идет. Жалеть все надо: землю, людей, душу свою. Пролетят денечки и не вернешь их".

Над полем струился волнами теплый воздух, в безоблачном небе заливался жаворонок, колосья пшеницы тяжело покачивались.

Дорога пока была безлюдна, но вот-вот на поле придут комбайны, и побегут по дороге машины, груженные хлебом.

Аверьянов представил все это и, крякнув, стал старательно вдавливать ногой в пыль брошенный окурок.

Шофер, на вид спокойный, с большими карими главами, плотный, коренастый, залил в радиатор воды и не спеша подошел к Аверьянову.

- На побывку, что ли? - спросил он.

- К другу.

- Хорошо…

- Хлеба-то…

- Да… Последний рейс на этом драндулете делаю, а потом пусть хоть стреляют - не поеду. На комбайн сажусь.

- Техники, как всегда, не хватает?.. - спросил Аверьянов.

- Какой там, - отмахнулся шофер. - Теперь наоборот, людей не хватает, а машин нагнали… Раньше бывало… Теперь-то комплексы, звенья, чего не работать.

Аверьянов вошел в автобус, сел у окна. Поле у дороги все тянулось и тянулось, и, казалось, ему не будет конца.

Вспомнилась почему-то война, послевоенная разруха.

"Ради вот этого поля кровь все лили, - подумал он. - Теперь-то нам нужно хорошо хозяйничать".

Галина наклонилась к Аверьянову и спросила:

- Кому свою машину передал?

Спросила она просто так, из вежливости, что ли, или из любопытства. Галиной теперь владели иные интересы, Аверьянов это понял по ее равнодушному взгляду.

- Приехал один, вроде старательный… - ответил Виктор Иванович, потом сам спросил: - Не скучаешь?

- Где тут, в радостной работе какая скука?

Дом у Шмыриных был большой, каменный, под шифером, с садом и огородом. На грядках растут огурцы, помидоры, лук, картошка, из деревьев - яблони и вишни.

У входа в дом, на скамейке, сидит дед, белый и такой старый, что, кажется, этой старостью врос в самою землю. На деде ситцевая цветастая, модная теперь рубашка, джинсы без ремня, на ногах тапочки с чукотским орнаментом.

"Костя тапочки-то подарил", - подумал Аверьянов.

- Дедуля? А дедуль? - закричав у самого уха, обратилась к старику Галина. - Костя на обед не приходил? А отец с матерью?

Дед зашевелился, повел мутными усталыми глазами из стороны в сторону, точно проверяя, движутся они у него иль уж нет, морщины на лице дернулись, колыхнулась борода.

- Скажи Косте, - зашамкал старик, - чтобы он по чужим огородам не лазил. Вон у Селезнева собака злая, он надысь спустил ее на детишек… - Дур-ной человек, Селезнев.

- Господи, он Костю все еще за пацана принимает. Девяносто восемь лет, так, как дитя малое, стал. Собаки-то и самого Селезнева давно нет, а он, поди ж ты, помнит. Куда это Танюша с Володей запропастились? - Галина усадила Аверьянова на скамейку рядом с дедом, а сама принялась хлопотать возле стола, на открытой веранде, поясняя: - Уборка идет, так и отец, и мать, и братья Кости - все в поле. Костя вот-вот должен придти, он эту неделю в первую смену работает.

Вскоре пришел Володя с Таней. Увидели ребята Аверьянова и кинулись к нему.

- С приездом, дядя Витя!

- Ну, как, поедем в Гонолулу? - спросил Аверьянов у Володи.

- Не могу, связь с Джеком Питтерсом потеряна. Тут, при школе, совсем слабый передатчик, придется повозиться с ним.

- Я их оставила с дедом сидеть, а они бросили все и убежали, - напустилась на ребят Галина.

- Мам, мы только на секундочку - искупаться, - стал оправдываться Володя.

- Если жарко, так налейте воды в корыто и плескайтесь.

Часа через полтора домой пришел сам Шмырин. Был он в комбинезоне, в пыли и мазуте. Когда умылся и сел к столу, то сразу, обращаясь к Аверьянову, сказал:

- Я, честное слово, рад, что ты приехал, только уж прости, но с разными путешествиями ничего не выйдет. Уборка хлеба в разгаре, и вообще я решил, что останусь в деревне и на Север не вернусь.

- А как же новая квартира и вещи? - спросил Аверьянов первое, что пришло на ум.

- Это детали, пошлю телеграмму соседям, так они вещи контейнером перешлют. Я еще до отпуска на всякий случай договорился с ними.

- Мне-то почему ничего не сказал? - И Аверьянову обидно стало, точно его обманули.

- У тебя ж внутренняя линия есть.

- А!.. - отмахнулся от сказанного Костей Аверьянов. - Сам ты внутренняя линия.

- Понимаешь, я как увидел родные поля, так во мне все оборвалось. Могила и та теперь не оторвет меня от этой земли. В жизни для меня главное открылось. Как те сказать, ты только не смейся. Я, в общем, вывел для себя формулу счастья. Просто все, понимаешь? Хлеб для народа и для государства - самое главное, вот и кумекай. Раньше, до армии, когда я трактористом работал - это одно было: труд приносит только физическое, так сказать, удовлетворение, позже, уж там, на Севере, когда землю долбил под сваи - интереса в работе больше видел; теперь-то совсем иное дело - счастливым меня делает труд хлебороба: вижу высокий смысл в этом труде.

- Ты говоришь так, будто выступаешь на собрании, - Аверьянов крякнул, однако слова бывшего напарника ему понравились.

Шмырин заулыбался тепло и открыто и ничего не ответил.

Галина усадила рядом с Костей деда. Тот взял из миски крупный спелый помидор и стал сосать его, причмокивая от удовольствия.

- Хороший ли хлеб уродился нонче? - спросил старик, ни к кому конкретно не обращаясь.

- Хороший, дедуля, хороший!

- Ты, Костя, по садам людским больше не лазь. Мы в достатке теперь живем, потом же у Селезнева злая собака.

- Куда мне, дедуля, тяжел стал, через изгородь не перепрыгну, - весело смеясь, игриво подмигивая Аверьянову, отвечает Шмырин.

"Как две капли воды, - поглядывая на старика и на Шмырина, думал Аверьянов. - Крепкие мужики!"

В эту ночь плохо спалось Аверьянову. На новом месте всегда плохо спится, тут еще разные мысли лезли в голову.

Рано утром, когда еще и солнце не взошло, когда только-только просветлели окна, Аверьянов услышал, как в соседней комнате Костя и Галина стали собираться в поле. Он тоже поднялся и вышел во двор.

- Ты чего встал-то в такую рань? - удивился Шмырин.

- Что я, - гусь лапчатый, дрыхнуть? С вами пойду, не разучился еще баранку крутить.

Когда шли по улице к конторе, где обычно собирались все, кто работал в поле, деревня уже не спала. Люди гомонили на дороге, хлопали калитками, и где-то хрипло кричали молодые петухи, будто неумело произносили буквы какой-то формулы.

Женитьба Мануйлова

Когда Иван Мануйлов, совсем еще молодой, приехал на Север и пригляделся что к чему, то понял: несподручно зарабатывать рубль, копая землю, строя дома, работая на тракторе. Конечно, за все это хорошо платили, но надо было "пахать" изо всех сил. Длинный рубль можно, оказывается, и по-другому заработать.

Вот и пошел Мануйлов устраиваться в сторожа. Начальник военизированной охраны, седой майор с желтоватым, болезненным лицом, посмотрел исподлобья на Мануйлова и сказал:

- С такой, извини, будкой стену с разбега на вылет можно прошибить, а ты в старушескую должность лезешь. Не дело это… На стройках рабочих рук не хватает, а ты!..

Юморист был начальник, но Иван на него не обиделся, только скривил на лице болезненную гримасу и ответил:

- Вы не глядите, что у меня такая внешность румяная, внутри-то изболелось все. Стал бы я тут в сторожах отираться, если бы не болел. У меня легкие того и печенка не в порядке.

Для убедительности Иван хотел сказать, что у него больна и селезенка, но побоялся, переиграть в таком деле тоже ведь нельзя.

Майор как-то сразу сник, посмотрел на парня жалостливым взглядом. Он сам давно и тяжело болел, и от того был таким сердобольным.

- Легкие-то от чего больны? - спросил начальник и в душе уже решил помочь парню.

- Туберкулез, - уверенно ответил Иван. - В послевоенном детстве застудился.

- А печень что ж?

- На возбудимой почве, - не моргнув соврал Иван.

- Как это? - не понял майор.

- Отец в пьяном виде много бил.

Майор почесал затылок, тяжело вздохнул, еще раз посмотрел на парня, теперь уже влажными, добрыми глазами, как смотрят матери на больных детей, кашлянул виновато в кулак, будто попросил прощение за отца, который бил Ивана, и спросил тихо:

- Тебе, значит, место потеплее надо и поспокойнее?

- Выходит так, - потупившись и нагоняя на себя излишнюю скромность, ответил Иван.

- Так и быть, направляю я тебя на хорошее место.

Охранять Ивану поручили теплый, расположенный в отдалении от поселка, склад. Место это было действительно спокойное. Днем Иван валялся на топчане, поплевывая в потолок, и ночью преспокойненько, безмятежно спал. Воров здесь не было, и начальство не беспокоило.

За работу сторожем Иван получал семьдесят рублей, плюс столько же начисляли по северному коэффициенту, да еще семьдесят рублей доплачивали, когда у него стало сто процентов надбавок. На этой работе полагалась спецовка: ватник, шуба, шапка, галифе, гимнастерка, сапоги, ботинки, валенки.

Иван в сторожах не больно перерабатывал, вскорости он устроился вахтером в контору геологов - сидел днем у двери и смотрел, чтобы чужие люди не проходили. Дежурил в конторе Мануйлов через день, и основной работе сторожа эта работа не была помехой. За вахтерство Ивану перепадало чуть меньше ста рублей.

Позже Мануйлов пристроился гардеробщиком в ресторане. Тут совпало так, что после дежурства в конторе геологов он шел дежурить в ресторан, который открывался с семи часов вечера три раза в неделю. Одевал и раздевал Иван посетителей до часа ночи, а потом шел домой. Правда, в этом месте Ивану Мануйлову платили совсем мало, всего шестьдесят рублей, но подвыпившие гуляки: геологи, моряки, золотодобытчики с приисков, простые работяги порой бывали так щедры - поможет Иван одеть кому-то ватник - суют рубль, а то и трояк.

Так вот и жил Мануйлов, при деньгах, в тепле, не перерабатывая. Все было хорошо, только одно смущало: всяк, кому не лень, подтрунивал, насмехался над ним. На хороших харчах да от малоподвижного образа жизни Иван располнел, раздался вширь, стал походить на толстую сонливую торговку, что сутками сидят за прилавками городских базаров.

По натуре своей Мануйлов был человеком спокойным, а тут еще такая работа, он и вовсе размяк: ходил позевывая да почесываясь.

Люди, конечно, большей частью из зависти, как думал сам Иван, всякий раз напоминали ему, что с такой "будкой", как у него, надо не у двери сидеть, а вечную мерзлоту ломом долбить. Больше всего охочи до шуток были геологи. Между собой Ивана они звали Мордоворотом, и это ему особенно было обидно. Морды-то он никому не своротил и ни от кого своей не отворачивал.

Но из этого тягостного, обидного донельзя положения Иван Мануйлов все-таки нашел выход. Полгода он не стригся и не брился и отрастил себе широченную, какие носили раньше раскольники да купцы, окладистую бороду; длинный волос на голове спутался, и она походила на большущее запущенное грачиное гнездо, которое вьют птицы из прутьев на деревьях. От такого вида Мануйлов сразу "постарел" лет на двадцать. Теперь его все стали звать "Дедом", порой действительно считая, что он пожилой человек, хотя Ивану было только двадцать девять лет.

Друзей у Ивана не было. Да к чему они? Теперь пошли такие друзья, знай в какую-нибудь беду втянут. Сколько он видел таких "закадычных" друзей. В ресторан идут в обнимку, целуются, будто братья, а потом зальют за воротник и раздерутся до того, что разнимать их приходится милиции.

Была, правда, у Мануйлова приятельская семья, куда он изредка наведывался чайку попить и поговорить о всяком разном. Особенно он любил поговорить о политике. На дежурствах от скуки Иван перечитывал от строчки до строчки все газеты, какие только попадались ему. События, что происходили в разных странах; землетрясения, перевороты, забастовки, убийства, авиационные катастрофы, грабежи, тюремные голодовки, облавы на наркоманов он запоминал так хорошо, что даже через пять лет мог рассказать, где и что было. Поэтому Мануйлов считал себя большим знатоком в политике.

Дмитрий Прорехов, к которому похаживал Мануйлов, работал охотоведом. Поговорить о политике он тоже был горазд, но больше всего ему нравилось покритиковать местное начальство, с которым был почему-то в непримиримой кровной вражде. Так как Мануйлов был человеком безопасным, неболтливым, то Прорехов и говорил с ним обо всем.

- Наш главный профсоюзный бог сказывает мне осенью, мол, ты, Прорехов, не больно лезь из кожи, - повествовал охотно за чаем охотовед. - Ты по уму действуй, кого гоняй, а кому в охоте и волю давай. Такой у него, значит, тонкий подход. Потом говорит, мол, тут ко мне начальник из области приезжает развлечься, так не пугай нас, мы, мол, поедем поохотиться в такое-то место. Я, соответственно, отвечаю, мол, пожалуйста, жалко, что ли, дичь вы всю не убьете. Правда, в том месте запрещено охотиться, но мы люди свои, сочтемся. Он, конечно, рад. Ну уехали они на вездеходе, а я в то место, соответственно, общественный патруль посылаю да подбираю таких принципиальных ребят, что клочья летят от браконьеров при встрече с ними. Ну, соответственно, накрывают они их там, привозят, как положено, акт, я, естественно, даю делу ход. Начальника, значит, крупно штрафую и передаю дело в вышестоящие органы, и его еще бреют по служебной и партийной линии. Как-то, значит, встречаюсь с ним, а он отворачивается, не здоровается. Думаю, давай-давай, пыли дальше, мы, соответственно, и без здорованья обойдемся. Так вот, от охоты я его разом отучил. Теперь силком не заставишь ружье в руки взять. - Прорехов, довольный, смеется, и лицо его, крупное, угловатое, краснеет, и маленькие, серенькие глазки поблескивают.

- Слыхал, наверное, - вступает в разговор Мануйлов, - в прошлом месяце в газетах печатали, что короля в одной африканской стране с кресла спихнули? Закабалил, пишут в газетах, простой народ.

- Так ему и надо! Засиделся, видать, и морду от народного бедствия стал воротить. У нас тоже некоторые начальники от народа морду воротят. Это правильно, чтобы король-то долго не сидел, так его, соответственно, и столкнули. Видать, пришла очередь другому сидеть на троне, - с тихим восторгом, будто и ему вот-вот выпадет черед сидеть на каком-нибудь королевском троне, говорит Прорехов.

Жена охотоведа, тихая, обходительная женщина, полненькая, кругленькая, с чистой белой кожей, поблескивающей глянцевато, будто ее отполировали и покрыли лаком, редко вмешивалась в разговор мужчин. Она все время была на кухне - жарила, парила, мыла, стирала. Иногда она все-таки подсаживалась к столу, слушала со спокойным, глуповатым, безразличным видом, о чем спорят хозяин и гость, и молчала все, а если уж и встревала в разговор, то всегда невпопад, и Прорехов на нее сердился.

- Ты бы поменьше, соответственно, встревала куда не следует, - говорил он. - Политика - не женское дело. - И он ерзал сердито на стуле, как-будто ему было неудобно сидеть.

- Нет, правда, чего они там бастуют, королей спихивают, жили б спокойно? - невинно, по-детски лупая своими большими глазами, говорила она. - У нас вот, к примеру, все есть. Мы с Димой не очень-то помногу получаем, не как некоторые, но нам всего хватает. Мы продуктами хорошо запасены, и вроде деньги некуда тратить. Рыбой Дима еще с лета запасся, дичи в банках законсервировали, а из колхоза совсем недавно тушу оленя привезли за то, что Дима хорошо угодья охраняет, - мяса, значит, у нас тоже вволю. Летом я грибов, ягод насобирала, живем теперь преспокойненько.

- Ты главного вопроса не понимаешь, - насмешливо говорил Прорехов и весь растворялся в добрейшей чванливой ухмылке. - Это ж классовая борьба. О чем тебе и толкуют, что не лезь в политику. Женщинам там, соответственно, делать нечего.

Зина не обижалась на мужа, спокойно поднималась и уходила на кухню, бросив ласково на ходу:

- Я и впрямь засиделась с вами, а дел-то по горло. Мусольте тут свою политику без меня.

Мануйлову нравилась эта женщина. Нравилась тем, что была такой обходительной и тихой, а больше всего тем, что была бережливой и чистоплотной. Может быть, потому и ходил к Прорехову Иван, что нравилась ему Зина, а вовсе не из-за разговоров, в чем, собственно, он сам себе не признавался.

Как-то уж так получилось, что всех женщин, с которыми хоть крайне редко, но доводилось встречаться Мануйлову, он сравнивал с женой Прорехова Зиной. И все они перед ней блекли. Те, что были работящие, тихие, как правило, были жадными не только до своих, но и до чужих денег, а те, что не были жадными до чужих денег, были то ленивыми, то скандальными.

Вообще женщин Мануйлов побаивался, особенно после одного неприятного случая. Он чувствовал, что в каждой женщине заложена какая-то преступная отчаянность, каждая могла выкинуть такое, что потом только за голову схватишься.

Познакомился как-то Мануйлов с одной кралей. На вид женщина была порядочная, обходительная. Она приехала в поселок издалека по каким-то делам. Познакомились они случайно в столовой, и Мануйлов пригласил женщину к себе в гости. Потом, спьяну, он наговорил ей такого, что сам черт в святочную ночь не придумает, мол, денег у него столько, что их уже и в банк от него не берут, и ему приходится деньги в доме прятать. Ночью, когда Мануйлов, сморенный коньяком, разметавшись, спал, ему привиделось, будто женщина осторожно поднялась с постели, взяла у печки толстое полено и остановилась с ним у его изголовья. Когда Мануйлов открыл глаза, женщина действительно стояла возле него с поленом.

- Окно у тебя открылось, холодно стало, - сказала она, - я закрывала, закрывала и надумала поленом подпереть. Я болезненная, всякого сквозняка боюсь.

Черт ее знает, действительно она окно хотела подпереть или намеревалась шарахнуть его этим поленом.

С тех пор Мануйлов остерегался водить к себе командировочных женщин. Он даже бросил пить, правда, пить бросил по другой причине: печень стала побаливать, но и этот случай тоже сыграл свою роль. Теперь он иногда баловался коньяком, но уж не так, как раньше, когда пил помногу и все подряд.

Еще по одной причине вел Мануйлов с Прореховым дружбу: весной и осенью он изредка ходил с ним на охоту. Стрелял из ружья Мануйлов плохо, но на природе чувствовал себя хорошо. Нравилось ему бродить по тундре с ружьем и ощущать себя полновластным хозяином. И думал он тогда, как велик и могуч человек, повелевающий всем на планете, и сам он, причастный к этой великой касте, казался себе значительнее и весомее и необходимее на этой огромной, но в сущности уж не такой и большой земле.

Когда он говорил о своих чувствах Прорехову, тот смеялся, серые хитроватые глаза его жмурились от умиленного превосходства над мануйловской чувствительностью, и он говорил:

Назад Дальше