С каждым днем ее все более пугало злое Савкино великодушье. Он мучил ее, оставляя безнаказанными ее прихоти, в особенности одну, о которой крепче помнил, наверно, тот неведомый человек и враг, которого ей захотелось спасти… В суматохе катастрофического отступления белая батарея забыла его на наблюдательном пункте; по расковырянной дороге, уже перерезанной партизанами, он отступал в одиночку, сквозь подозрительные кустарнички и ночь. Белого своего коня он вел на поводу, так как установился обычай стрелять чуть выше коня, где незримо должен покачиваться всадник. Так он вошел в разоренное село и, оставив лошадь у крыльца, быстро поднялся вверх, в командирское жилище. Низкая комната была непривычно пуста, по полу валялись ведомости, газеты, ордера – листья с облетевшего дерева; на краешке стола полуаршинным огнем пылал в стеариновой лужице огарок, – через минуту должен был начаться пожар. Шальной от двух бессонных ночей, кусая истрескавшиеся губы, он соображал обстановку: голова была зашита как бы в кожаный футляр. Снаружи раздался галопный топот; он бросился к окну; в расплывчатый блик окна ворвался часовой и камнем упал в ночь. Село без выстрела занимали партизаны, и вот, в подтвержденье догадки, в комнату вбежала женщина. Он не запомнил цвета ее волос, – все в его глазах было таким же рыжим; он не обратил внимания на занятную горбинку в ее лице, – она не становилась к нему в профиль. Опустив руку в карман голубой шинельки, она смотрела на забрызганные грязью сапоги офицера и ждала, может быть, его крика. Трудно было поверить в спасение: собственный его маузер остался в кобуре седла.
– Слушайте, Маруся, – сказал он на всякий случай с волчьей какой-то улыбкой, – проводите меня отсюда. Мне очень не нравится тут…
Она усмехнулась его откровенности. Марусями звали тогда всех женщин, носивших не женскую одежду и деливших боевую участь с мужчинами.
– Иди сам… – и перебирала пальцами в кармане.
Медленно, затылком назад, он спускался по раздирающе скрипучей лестнице и все ждал, что вот грянет воздух позади, и он, цепляясь шпорами за ступеньки, скользнет вниз. Но происходило не так; смешная выпадала офицеру судьба. Внизу его встретил фантастический призрак в генеральской шинели, возможный только в такую неправдоподобную ночь; по поясу его в черной шелухе сидели гранаты, а папаха, перекроенная из муфты, обнажала страшный, непокорный вихор. Должно быть, Савка сразу понял новую прихоть подруги.
– Везет тебе, поручик… – и так хлопнул по плечу, что хрустнул новехонький погон офицера. – Везет тебе, сукин сын! – повторил он, восхищаясь его судьбой.
Вдвоем они пошли в дикое осеннее поле, начинавшееся тотчас за селом; конь бесшумно ступал за ним, точно понимал, какую игру выигрывает его хозяин. Тут она отпустила его в свободу и ночь. Взволнованный и благодарный, он напоследок нагнулся из седла и, приподняв, поцеловал ее в награду. Потом он скакал, ветер тузил его кулаками в грудь, а она, в гневе и обиде, стреляла ему вслед.
Разделив с вольницей ее расцвет, Сузанна частично стала свидетельницей ее заката. Ее не было в хате, когда Чубенко застрелил Григорьева из в е б л е я, но уже при ней остервенелая громада побивала на сельской площади григорьевского казначея. Она слышала про позор крымского разоружения, и потом судьба заставила ее проделать безумный рейд, от Сум к Богучару, когда, гонимая летучим корпусом Нестеровича, вольница таяла на бегу. С ястребиного налету били бронепоезда, бушевали полярные метели, и кто из них больше наносил ущерба, было в суматохе не определить. Люди замерзали сотнями, за артиллерией пропал обоз, в неделю прошли восемьсот верст и выдержали одиннадцать жестоких боев. Банда гибла и возникала вновь, чтоб гибнуть завтра. Потом был крик среди ночи: "Тикай, бо мы все в паныке…" Все схлынуло, как дрянной сон; Сузанна очнулась лишь через год и ко времени прибытия в Москву сохранила в памяти две смешных цифры: 18 мая двадцать первого года постное масло – 260 000, а зернистая, самосадная махра – восемь… чего восемь, она уже не помнила.
Женщине легко было укрыться от преследования; шрам на виске она правдоподобно объясняла падением в детстве. Большому человеку понравилась ее мужская сметка; полгода она работала в армии, откуда ее и послали доучиваться в Москву. Никто нигде не интересовался ее прошлым. Пять лет в лишениях и сырости она прожила на каком-то чердаке, сходя оттуда лишь в институт, на демонстрации да в баню; месяцами она не видела людей, кроме дурака в противоположном окне, который ежедневно, приспустив подтяжки, проделывал гимнастику с папироской в зубах. Встреча с родными произошла лишь по окончании института… Шел снежок и таял на лету; женщина вела мальчика, который ярко-красной лопаточкой разбивал хрупкое стекло луж; в улицах продавали кавказскую мимозу, пахнувшую нерусской весной. В аптеке висела засаленная телефонная книга. Звонок у двери действовал исправно. Дверь открыла мать в синих очках и рабочем коленкоровом переднике.
Улыбаясь, Сузанна ждала позволения войти.
– А, это ты! – без удивления сказала мать и оглядела ее всю, от потертой кепи до стоптанных, промокших туфель. – Войди… только не наследи, пожалуйста.
Дочь вошла, и мать подчеркнуто ухаживала за ней.
– …давно? – Она придвинула дочери блюдечко с вареньем, знакомое блюдечко с цветочной каемкой. – Я говорю, давно приехала?
– Уже пять лет.
– Где же была?
– Везде… потом училась. – Варенье было из черной смородины, любимой ягоды отца. – Папа жив?.. там не висит его шуба.
– Да, мы продали шубу. Он выйдет, только допишет письмо. Бери сухарик.
– Спасибо, я возьму.
– Вот у меня глаза испортились. Это на тебе красное платьице?
– Нет, черное. – Она поискала глазами Назара, но его не было в комнате. – Назар замерз?
– Нет, его съели мыши. – В голосе матери мелькнула раздражительная нотка, каких не бывало раньше. – Шубу мы обменяли на крупу. Папа ходит в демисезоне… помнишь, с пелеринкой? О н и довели нас до нищеты.
Сузанна поморщилась, едва коснулся ее этот затхлый ветерок прошлого, но она вспомнила тот ветхозаветный балахон, который стлали в кухне на полу, когда к кухарке приезжал на побывку сын. Ей стало грустно. Разговор не клеился до самого прихода отца. Филипп Александрович поцеловал Сузанну в лоб не прежде, однако, чем распорядился отправить деловое письмо. Мать, плохо скрывая слепоту, заискала его на столе. Они остались одни.
– Вернулась – это хорошо, – шамкая, начал отец и тут же разъяснил: – У меня челюсть – надул техник – завтра хоть рельс грызть. Много трепало?
– Да, я видела кое-что.
– Ерой, – усмехнулся Ренне, и Сузанна поняла, что слово это пришло к отцу вместе с демисезоном. – Кто ты теперь – кассирша?
– Нет, инженер.
– Электрик?.. строитель? Полтораста миллионов не могут построить приличного стойла себе за десять лет… строители! – Эту фразу он произнес совсем гладко.
– Не будем об этом, – жестко оборвала дочь. – Я химик. Ищу места.
– Я не могу – сам тоже – не рассчитывай.
– Я и не прошу, – улыбнулась Сузанна.
Раздробленный переплетом оконной рамы, в комнату вторгался тяжкий закатный сноп; в свете его оранжевой бахромкой лохматился борт отцовского пиджака. Он стал широк ему, этот парадный пиджак; его часто гладили, обшили тесьмой, но и тесьма сносилась; из-за воротника прискорбно торчала вешалка.
– Разреши, я поправлю, – потянулась Сузанна, и тот удивился, но не воспротивился.
– Ты вовремя, – успокоенно продолжал отец. – Берут комнату – хочет жилец внизу – на трубе учится – точно на паровозе играет. Вещи тут?
– Я не собираюсь оставаться у тебя.
Ренне смутился и заискал что-то на столе.
– Окна на юг – тепло – отдельный ход. Боюсь – на трубе играет – у меня зубы звенят.
– Я подумаю, – ответила Сузанна, вспомнив сырой чердак и дурака в подтяжках.
Кажется, Филипп Александрович не узнавал дочери: в прежнюю оболочку новое влилось естество. Левый глаз ее, точно сведенный тиком, был срезан нижним веком заметно больше правого; тревожил и странным образом привлекал этот полуприщуренный глазок. Ренне покашлял:
– Пей чай. Мы уже обедали.
– Я тоже.
– Хм… замужем?
– Нет.
– Значит, девушка?
– Твой вопрос обижает меня.
Он опять растерялся:
– Э, сама в жизни! Я не то – я хотел – здорова?
– Да.
– Больше не спрашиваю.
– Спасибо.
Дальше разговор пошел о пустяках. Отец шутливо рассказывал о встрече с Жегловым и при этом как-то бравировал молодостью, точно опасался, что именно дочь погонит его со службы за старость. "Человека нельзя тесемкой, не пиджак…" – обмолвился он кстати, хотя тут же прибавил, что на одно свершение его еще хватит, а там – без проволочки на слом, в домну… Сузанна играла ложечкой, не зная, что надо говорить в таком случае, но в эту минуту вернулась мать, молча разделась и прошла на кухню; оба были рады этой внешней причине оборвать невязавшийся разговор.
– Ты ступай – обними – ты женщина, – неловко сказал Ренне, и тотчас через закрытую дверь, несясь откуда-то из преисподней, ворвался глухой трубный рев. – Играет – это его брат, милиционер, – тот протяжней – учится. У них одна труба – по очереди.
Сузанна засучила рукава и пошла помочь матери. Она осталась, и это стало вступлением к катастрофе с другой женщиной.
IV
Второго Натальина ребенка задушила пуповина; когда Жеглов вернулся, акушерка собиралась уходить, а Наталья задичалыми глазами смотрела в потолок. Вскоре приехал муж и вел себя на этот раз чутко и разумно. Жеглов покинул их в надежде, что теперь-то все и склеится; он ездил часто в эту пору, и Увадьев неестественно шутил, что тот совсем отобьет у него жену. Год прошел в безмолвии и неписаном мире. Постепенно Наталья втянулась в работу, которую ей подыскал Жеглов, – неверная отсрочка несчастья, готового ввергнуться в неблагополучный дом. Близ этого времени Наталья часто встречалась с одной из бывших подруг, мужа которой по профсоюзной линии также перекинули в центр. Полная противоположность Наталье, она была пышна, порывиста, и рябинка давней оспы над бровью придавала ей особую неукрощенную задорность. По старой дружбе она доверяла Наталье семейные тайны, краснела и тотчас хохотала от преизбытка здоровья и сил.
– Мужики-то… – смешливо призналась она, наклонясь поправить подвязку, – совсем с ума повскакали мужики. Мой-то вчера обиделся: зачем я панталон кружевных не ношу… – Кровь прилила к ее запотевшему лицу, выпуклые глаза сверкали, и вся она обольщала уже одним своим неиссякаемым здоровьем. – Вот и ты! Как у тебя чулки сидят… ровно кожура какая складчатая.
Намек подруги и надоумил Наталью овладеть мужем с другой стороны. В тот же день она случайно встретила на лестнице Сузанну и обострившимся чутьем женщины, которую бросают, узнала в ней ту самую, кого уже устала ждать. Она понравилась Наталье своей опрятной простотой, разбавленной легким пренебрежением к ступенькам, по которым поднималась. Невольно она попыталась подражать, в одежде ее появилась тщательность, и Жеглов близоруко подмигивал ей в знак того, что ему-то хорошо известны тайные пружины подобных превращений. Не удавалась, однако, простота, точно не было у ней заслуженного права на это, и тогда благоразумие оставило ее. Как-то, приехав в неусловленный день, Жеглов уже не улыбался; виновато поправляя пенсне, он взирал на ее обсыпанное пудрой лицо и грубо подрисованные губы, – тяжеловесные орудия любовной осады.
– Вытри, Наташенька… будь умница, вытри, – и сам делал движенья, как бы собираясь помочь ей в этом. – Прямо бутон какой-то!
– Бывают бутоны, не распускаясь, вянут… – оскорбленно сказала та.
Ей плакать хотелось, но она сдержалась, была раздражительна весь вечер, и Жеглов решил оставить ее на время в покое. Мысленно он торопил приход ее вольного одиночества, в котором она отыщет себе посильную дорогу. Вдобавок дела сложились так, что целых два месяца он не имел минуты навестить друга. А жизнь с мужем текла под знаком разрыва. Наталья рядилась, на службе посмеивались, а Увадьев недружелюбно наблюдал душевные судороги жены. Уже перестал он носить домой размякшие в карманном тепле шоколадки; обстоятельства понуждали целиком впрячься в потемкинский хомут, и у него краснели глаза, когда он заговаривал о работе. В большинстве это были мелочи и потому втрое требовали усилий. Надо было иметь особую веру, чтоб не упасть на этом первом перегоне, и он имел ее, о чем не сознался бы и брату. Где-то там, на сияющем рубеже, под радугами завоеванного будущего, он видел девочку, этот грубый солдат, ее звали Катей, ей было не больше десяти. Для нее и для ее счастья он шел на бой и муку, заставляя мучиться все вокруг себя. Она еще не родилась, но она не могла не прийти, так как для нее уже положены были беспримерные в прошлом жертвы. Наталья не знала, она еще не забыла шоколадок и, решаясь вызвать мужа на разговор, сделала это с бестактностью покидаемой:
– Сколько ей лет?
Он вздрогнул и наморщил лоб:
– Кому?
– Ну, этой, твоей.
Его раздражал напряженный смех жены; он ответил, только чтобы она перестала смеяться:
– Двадцать шесть, восемь… я не знаю. – Вдруг он вскочил и цепко схватил ее за руки. "Чего ты ждешь от меня? Освободи меня сама, сама…" – хотел он сказать, но принюхался и от удивления потерял мысль намека. – Что это?
– Это… духи.
– Нет, чем это пахнет?
– Они называются… называются и с п а н с к а я к о ж а.
Увадьев уперся взглядом себе в ладонь:
– Да, я раз в барской усадьбе ночевал на продразверстке. Вместительный такой, двухспальный, лоснился… диван. Помнится, диван пахнул так же!
До нее не дошло предостереженье. Решаясь на последнее, она умножила заботы и радовалась, что не едет старый друг. Короткие платья подчеркивали детскую нескладность фигуры. Не посвященная в магию косметических превращений, она продолжала уродовать себя, и лишь глаза выдавали ее великий испуг. Нищая барыня, сожительница Варвары, всучила ей кольцо с толстым камнем, похожим на плевок. Маникюрша обучала ее таинствам высшего света; муж ее, парикмахер, также принял участие в заметавшейся женщине. Кроме живых, ему доводилось причесывать самых видных покойников столицы; он имел опыт и требовал доверия; благородство души он доказывал презрением к большевикам.
– Ой, никак ты меня под бобрика стрижешь? – не узнавая себя, спрашивала Наталья палача своего.
– Что вы! И вообще, бобрик – это очень вредно. Возьмите, к примеру, гвоздь в стене и начните его расшатывать. Явно, волос обречен погибнуть, откуда плешь и даже хуже. Но и тогда не следует впадать в транс! Конкретно, за границей, где социализму, промежду прочим, не строют, на плешивых делают тонкую восковую наклейку сроком на три года, а в нее насаждают волосики электрической машинкой. И вот опять хоть в танец!..
Он и насоветовал попробовать особую краску для волос, изобретенную его зятем, безработным химиком. Состав, по его словам, отличался необычайной прочностью и глубиной колорита. Следовало лишь протереть волосы мазью и, просидев часа четыре, ополоснуть ее приложенной микстурой, разболтанной в кипятке. Наталья заколебалась, но женщина в кожаном пальто и простой мужской шляпе уже появилась на увадьевских горизонтах. В самом ее положении, не меньшая, чем в надменной ее красоте, таилась угроза. Сузанна служила в том же, что и Увадьев тресте, они встречались по службе и говорили пока только о комбинате, уже поглотившем чувства и волю Увадьева. Тогда Наталье захотелось стать такой же рыжей, как Сузанна… нет, рыжее и прекраснее ее! Химик ютился на окраине. Возможно, на стихийной бороде своей он и пробовал свои смеси. На примусе кипела ароматическая пакость. В тощем аквариуме с лиловой водой сумасшедше носился карась: его красил сынишка изобретателя.
– Вам для волос или домашнего платья? – зловеще спросил хозяин.
…Задолго до сумерек она заперлась в спальне и достала из шкафчика припрятанные снадобья. Видно, они плохой имели сбыт: изобретатель не скупился, на три рубля товару хватило бы на целую семью уродов. Намазав голову, Наталья напевала, ходила по комнате и три часа просидела у окна, за которым взволнованно угасал летний день. Доносился гул площадного радио, и задиристо кричали газетчики. Краски блекли, все становилось серее и горбатее, но один листок на бульварном дереве внизу еще сверкал крутым закатным глянцем. В сплошной стене забот и страхов она отыскала крохотную щелочку и, заглянув, удивилась: вопреки ее горю, мир продолжал великолепно быть. Спеша преобразиться до возвращения мужа, она принесла из кухни кипяток и закрыла окна занавеской, словно кто-то снаружи мог дотянуться до ее третьего этажа!
Содержимое бутылки гибкими, красноватыми кольцами распространялось по воде; пряталась колдовская сила в этой волшебной жидкости, доставлявшей красоту. Когда за стеной проходил трамвай, вода рябилась и таз дребезжал. Быстро смочив волосы, Наталья тискала их руками, лишь бы скорее впитали животворящее, щекотное тепло. Почтальон долго звонил у двери и, не дозвонясь, ушел. Торопливыми пригоршнями Наталья плескала себе на затылок, где еще оставалось несмоченное место; ей даже не посрамления Сузанны хотелось, а только скромного равенства, допускающего борьбу. Вода стыла и темнела, мазь все труднее сходила с волос, и вдруг, точно хлестнуло по глазам, вспомнилось, что бутыль была рассчитана на два приема. Жирная, слипшаяся прядь, свисшая на лоб, показалась ей ядовито зеленого оттенка, переходящего в ту самую лиловость, в которой запомнился ей гиблый карась. Страшась обступивших ее лиловых пятен, она ринулась к зеркалу, но задела по дороге шнур, протянутый из угла, и лампа, точно взорвавшись, с мелким звоном метнулась ей под ноги. Мгновение она стояла с закушенными губами и помраченным сердцем: что-то стремглав падало в ней и все не могло достигнуть дна.
На ощупь и вздрагивая, когда хрустел осколок под ногой, она добралась до кровати и засунула голову между подушек. Время шло до великодушия медленно, а она все лежала, все слышала тоненький взрыд стекла. Вдруг она поняла по шагам, что вернулся муж.
Он был не один, и спутник, вешая пальто, оборвал вешалку. Увадьев пил воду из графина, но ему не хватило, и он ходил на кухню… Так по звукам Наталья читала все, что происходило за запертой дверью.
– …трудностей не боюсь, – говорил Увадьев, продолжая начатый раньше разговор. – Я согласен и столы в канцеляриях переставлять, и тарифицировать машинисток: я принимаю рабочие будни. Но преодолевать на каждом шагу апатию и глупость – это невыносимо. И потом: без восторга, без восторга делают! Эта дубина собиралась прибавить им по двести на рыло… получается девять тысяч, почти десять вагонов хлеба. А потом опять умильно подмигивать мужику? Я его к черту погоню… – Внезапно, сдержась на резком слове, он заметил необычную тишину квартиры. – Наталья! – позвал он тихо. – Наташа, ты дома?