Несколько дней Геннадия мучило воспоминание о чем-то гадком, постыдном, придавившем его в тот вечер, но вспомнить он не мог, пока Павел не предложил ему выпить пива. Он уже было поднес ко рту кружку и вдруг чуть не застонал от боли, внезапно увидев отца на ступеньках дома, пьяного, беспомощного…
Это было страшно. За себя он не боялся, просто не верил, что распущенность и безволие передаются по наследству, но ему было трудно, почти невозможно привыкнуть к тому, что Василий Степанович Русанов, молодой ученый, доктор наук, человек огромной культуры, как называл его Дмитрий Изотович, - этот его отец, теперь рисовался в памяти обрюзгшим, с мутными глазами.
Он твердо решил, что больше не выпьет даже глотка пива. Не потому что - а вдруг? Так надо было хотя бы перед памятью отца. И вообще - на кой это черт?
В двенадцать часов пробили куранты. Геннадий оделся и вышел на улицу. Повсюду смеялись, пели… На Чистых прудах - не протолкнуться. Ему насыпали за воротник снега, потом, когда он проходил мимо ледяной горки, сверху налетела рослая девица в пуховом платке, и они, обнявшись, скатились в канаву.
- Ну, баба-яга! - рассмеялся Геннадий. - Вам боксом бы заниматься в тяжелом весе, а не прохожих калечить. Не ушиблись?
- Руку-то хоть дайте, кавалер! - Девушка все еще барахталась в снегу.
- А я не кавалер! Погоди… - Он схватил ее в охапку и поставил на ноги. - Провалиться мне, если это не Танька!
- Вы уже разочек провалились! - Она узнала его, рассмеялась. - Привет! Мы всегда будем встречаться не по-человечески?
- Танька, неужели ты? Я два года ждал тебя возле "Ударника". Понимаешь? Как ты сюда попала? Хоть помнишь, как меня зовут?
- Геннадий Русанов. А тот, у которого целое поле цветов, - Павел Евгеньев. Вот так! Афиши помню наизусть, такая вредная намять.
- Ты в детстве ела много сахару, - сказал Геннадий, все еще продолжая держать ее за руки. - Не поверишь - я тебя совсем забыл, честное слово, вот уже год и не вспоминал даже, а сейчас рад, ну прямо - расцеловал бы!
- Между прочим, я ждала звонка.
- Я потерял твой телефон. Но теперь это неважно… Откуда ты здесь?
- Боже, какой ты шумный! Третий раз спрашиваешь и не даешь ответить. Я тут живу.
- Где тут?
- В Харитоньевском.
- А я на Маросейке. И не встретились!
Они стояли, смеялись, смотрели друг на друга, и Геннадий говорил себе, что вот сейчас, сию минуту, начался Новый год, совсем новый…
- Идем куда-нибудь?
- Идем… А куда?
- Куда хочешь.
И они пошли по Москве, по веселому белому городу, скрипящему под ногами, расцвеченному тысячами окон, по площадям и кривым переулкам, которым нет числа, мимо высоких домов и глухих подворотен, мимо ресторанов и церквей; они шли по городу, который знали, как свой двор, свою квартиру, где можно ходить неделю, месяц, год, можно ходить всю жизнь.
- Ты правда будешь дипломатом?
- Нет, Танюша. Учителем. Или, в лучшем случае, переводчиком. А ты? Меха-пушнина? Как и собиралась?
- Ага… Вот эта шапка у тебя из каракуля, сорт первый, тип завитка - боб, стоит примерно триста восемьдесят рублей.
- Умница! А чем питаются ондатры?
- Мышами.
- Танька!
- Что?
- Выходи за меня замуж. Это же чертовски здорово будет! Ты подумай - заведем ондатру, я ей буду мышей ловить. И шапки ты мне будешь покупать по умеренной цене, не переплатишь.
- Я подумаю… А когда?
- Да хоть сегодня.
- А тебя мама не заругает?
- Я в доме главный!
Потом они сидели в сквере у Большого театра.
- Ноги гудят, Гена, как будто всю ночь танцевала… Ты где встречал Новый год?
- Дома. Читал коту "Мадам Бовари".
- Вот дурной… А почему?
- Не понимаешь? Сидел и ждал, когда начнут раздавать с елки игрушки. Вот и дождался - мне подарили тебя.
- Ты стал таким любезным за эти два года.
- Э-э, Танька… Какие там два года? Ты ж совсем меня не помнишь. Ну - был такой пижон, ну - выкаблучивался…
- Я и сейчас тебя не знаю. Ну - ходили мы с тобой по городу, ну - смеялись…
И тогда, словно спохватившись, он стал говорить ей о том, что накопилось за последнее время и лежало где-то сверху, свежее, непонятное, неосознанное… Он говорил о Камове, о его чудесных ребятишках-близнецах, о том, как уезжал Плахов, и о том, как он водил их в Третьяковку и в консерваторию, учил любить лошадей и слушать музыку; рассказывал много и долго и только о Званцеве ничего не мог говорить, потому что сам еще ничего не знал толком…
- Тебя могут выгнать? - спросила она.
- Да нет, все обошлось…
И он стал рассказывать что-то еще, потому что самому не хотелось вспоминать, чем кончилась его попытка замахнуться на авторитеты. Она кончилась ничем. В деканате сделали вид, что ничего не было, сделали потому, что, во-первых, им самим так спокойней, а во-вторых, позвонил уважаемый профессор Званцев, и декан решил, что не публичный же, в конце концов, был разговор, а при закрытых дверях.
Только сейчас, все припомнив, Геннадий вдруг понял, почему принципиальный Викентий Алексеевич, который не дай бог, чтобы замолвил за кого-нибудь слово, который пасынка своего не стал устраивать в университет, хотя это было ему раз плюнуть, - почему на этот раз он изменил своим принципам. Потому что испугался. Не витрины пасынок бьет, не двойки домой приносит… Это "политический демарш", как сказал декан, а демарш пасынка - это тень на отчима.
- Пойдем, Танюш?
- Пойдем…
Было шесть утра, когда они, едва держась на ногах, снова очутились возле Чистых прудов.
- Ты устал?
- Ни капли.
- И я… Идем ко мне завтракать?
- А родители меня с лестницы не спустят?
- Родители мои умерли. Я живу одна.
- Вот оно что… И давно?
- Давно… Иди на цыпочках, соседи спят.
Она сказала это в прихожей, и в ту же минуту из кухни выглянул розовощекий дядя-коротышка в массивных очках.
- Царица бала! О, вы не одна… Пардон… Я - Евгений Львович Барский. Танюша, мы закусываем. Прошу!
Таня впихнула Геннадия на кухню.
- Садись и ешь все, что дадут. Дядя Женя - отличный кулинар! А я пока приму ванну.
Геннадий сразу подружился с дядей Женей, узнал, что он актер, заядлый рыболов, отец троих детей и всю жизнь мечтает сыграть Маяковского.
- С вашим-то ростом? - ужаснулся Геннадий.
- Вот именно! Мечта, мой друг, должна быть недосягаема, иначе это не мечта, а корысть. Вы почему, разрешите узнать, не потребляете апробированный веками бальзам?
- Непьющий я.
- Пустое… Простите - совсем?
- Совсем.
Актер шмыгнул носом.
- Сподобился я, значит… Пятнадцать лет не видел уникумов… Ваше здоровье!
Потом Геннадий сидел на корточках возле батареи в Танькиной комнате, и ему, привыкшему к огромной роскошной квартире с бронзой и хрусталем, так уютно и тепло сделалось в этой крошечной комнатке, что прямо хоть заскули.
- Танька, возьми меня к себе жить.
- Если позволят.
- А кто?
Таня открыла альбом. На Геннадия уставилась серьезная физиономия с оттопыренными губами и широким, слегка приплюснутым носом.
- Это Николай Бабышев. Физик. Пишет сейчас диплом на Урале.
- Молодой и талантливый?
- Очень…
- Отобью!
- Сумеешь?
- Не сумею - возьму тебя в дочери. Хотя нет, великовата… В сестры пойдешь?
- Пойду, наверное…
- А в театр? У меня два билета на "Лебединое".
- И в театр пойду.
- Танюшка, ты сейчас заснешь… Все, я побежал. До вечера.
- Приходи, я буду ждать. Я рада, что ты нашелся.
Улицы были почти безлюдны. "Уходились, бедняги, - подумал Геннадий. - Уходились все мои четыре миллиона москвичей, спят сейчас и видят сны. А я свой сон уже посмотрел… Очень хороший сон… Правда, физик больно губастый. И вообще его могло бы и не быть… Чепуха все это. Главное - существует Танька. А там видно будет".
Возле дома ему встретился Данилин. От него сильно пахло вином.
- Опохмелились, Дмитрий Сергеевич?
- Опохмелился, Гена… - Он стоял на тротуаре около подъезда, в котором жил Павел. - Опохмелился… Горькое похмелье со стола профессора Евгеньева… Прости - бывшего профессора, потому что без кафедры… И рыбки его передохнут, и сам…
Данилин отвернулся и зашагал к остановке автобуса.
- Дмитрий Сергеевич! - Геннадий пошел рядом, заглядывая Данилину в лицо. - Я ничего не знаю… Что случилось?
- Дмитрий Изотович вышел на пенсию. Третьего дня.
- Так ведь он же еще совсем не стар.
- Есть пенсия, на которую выходят независимо от возраста.
- Это как же?.. Выгнали?
- Ученых не выгоняют, мой друг. Их освобождают от работы.
- Но… Как же вы? Дмитрий Сергеевич, как же вы?!.
- Ты хочешь сказать, - перебил его Данилин, - как же я не помешал этому? А я, наверное, сам вейсманист и очень боюсь, что скоро об этом догадаются… Особенно, если диссертация, которую пишет приятель Званцева, не вызовет у меня должного восторга… У Евгеньева она не вызвала. Как видишь, урок предметный. Многие, очень многие поймут, что корифей Званцев стоит и стоять будет на позициях самых непримиримых.
- Но как же так! Нет, я не понимаю…
- Не надо, Гена… Тебе все объяснит Викентий Алексеевич, который неделю тому назад на ученом совете утверждал, что Евгеньев не советский человек, и требовал, чтобы студентов оградили… Вот так… И не сочти за труд, голубчик, сообщить профессору, что Токарев лежит в клинике с инфарктом. Сердце у него оказалось более уязвимое, чем совесть…
9
Он кинул пальто швейцару и прошел в дальний угол зала, ближе к буфету, у которого чесали языки официанты. Народу было мало, официанты не торопились.
Напротив сидел человек с очень большим лицом и мелкими глазами, маленьким носом и едва намеченными губами, и пустого места оставалось так много, что в нем терялись и нос, и глаза, и губы, и все лицо казалось большим пустым местом, по которому разливалась скука… Геннадий вздрогнул, обернулся - по другую сторону сидел точно такой же тип, и направо - тоже… Он поднял голову - прямо перед ним стоял официант с пустым лицом и мелкими глазами.
"Вот и все, - мелькнуло и забилось в голове, - вот и все… Так сходят с ума… Нет, подожди, Гена. Не торопись. Это успеется… Сначала рассчитайся за все… За то, что ходил цыпленком и не видел - они повсюду, эти постные пустые рожи, они берут в кольцо, окружают, говорят: "я горжусь тем, что нашел в себе силы…", говорят: "лично я считаю, что главный метод - убеждение", говорят: "я ученый, а то, о чем ты говоришь, - меры административные"; они ходят по городу и улыбаются, смеются, плачут - эти постные рожи, нянчат детей и выступают на ученых советах с требованием оградить… А ты кудахчешь, растопырив крылышки…"
- Что будем заказывать?
- Бутылку вина. Остальное - как сумеете…
"Да, ты кудахтал! Ты говорил: вот по моей квартире ходит живой подвижник науки, принципиальный, честный, самоотверженный, хочу быть таким, как он. Ты говорил: человек особого корня! Это да! Но подожди - он делал все, как сделал бы я, как должен делать любой, уважающий себя человек. Ты не ошибался, ты ведь видел поступки… Когда он женился… Когда он въехал в наш дом, он отдал свою квартиру какому-то молодому аспиранту с женой, просто отдал, за здорово живешь… Когда на кафедре решили отметить юбилей его двадцатипятилетней научной деятельности, он сказал, что пусть они лучше починят крышу в лаборатории, это будет ему много приятней… Когда пять лет тому назад ему предложили кафедру при живом профессоре, он устроил скандал на всю Москву и полгода ходил чуть ли не в ассистентах… А его бескорыстие? Буквально через месяц после того, как он купил машину, у него ее украли. Вся милиция сбилась с ног, переживал весь институт, а он и палец о палец не ударил, чтобы ее найти, "Мне некогда, - говорил он, - куплю другую…" Все это лицемерие? Нет. Так нельзя притворяться. Тогда что я же? Искреннее убеждение, что за хорошее воздастся? Игра наверняка? Смотрите все - какой я чистый и хороший! Видите! Нельзя ли мне за это что-нибудь по заслугам…
Редко, очень редко прорывался запрятанный в толщу благородства другой Званцев… Но прорывался! С каким надрывом выдал он мне семейную тайну, как покорежился весь, когда сказал, что Русанов-старший был алкоголиком! Зачем? Щелчок по носу? Не лезь, простофиля? Не знаю…
Опять заломило виски, прилипла к телу рубаха. Скоро ли ты принесешь водку, черт бы тебя взял!
Интересно, что делает сейчас Званцев? Как я приду домой, как я смогу смотреть на него?! Тсс! Тихо, Гена. Не буянь. Придешь как миленький, в креслице сядешь, кофейку с ним откушаешь. Надо привыкать к тишине… У вас в квартире очень много ковров, даже Сальери - и тот боится, что их у него отнимут. У Токарева вот не отняли. Ни ковров не отняли, ни молодую жену. Сам помрет от инфаркта… У вас тихо… Барометр показывает бурю? Медяшка наивная… Буря! Откуда ей взяться, если и я становлюсь ручным щенком… Да что становлюсь? Был всегда. Воспитанный, умный, начитанный. Хороший спортсмен, общественник, член курсового бюро… Разорался было разок с перепугу, да быстро заткнули рот… А вот и мой лейб-медик идет с подносом. Сейчас выпью и плевать мне на все это… Как Барский-то говорил? Смешной такой актерик… Бальзам?
Геннадий выпил и стал ждать, когда посветлеет. Светлело медленно. Выпил еще… Так вот уже лучше. Можно надеяться на то, что если не налижусь сегодня окончательно, то вечером пойду с Танькой на "Лебединое". А Павел пусть встречается с ней на Севере… Пашка пусть… Пашка сидит сейчас с отцом и говорит ему… Что он ему сейчас говорит, человеку, для которого кончена жизнь?!
Он стал пить рюмку за рюмкой - не мог и не хотел видеть сейчас перед собой глаза Павла… А это чьи глаза?! Тьфу ты черт! Всеволод! Севка!.. Это хорошо, что ты забрел!
- Всеволод! Старая калоша, иди сюда!
Камов стоял посредине зала, растерянно озирался.
- Иди, говорю! Балык есть будем!
- Зашел вот перекусить…
- Врешь, Сева. Выпить зашел.
- Чуточку разве. Вчера собрались, понимаешь… Голова тоскует.
Сел рядом. Добродушный, взъерошенный. Пуговицы на пиджаке нет. Милый парень, губки бантиком. Женить его надо… Сейчас я с тобой разговаривать буду, расскажу тебе… Что бы тебе такое рассказать?
Официант еще два раза приносил вино и еду. Камов осоловел, расстегнул пиджак. Улыбается. Приятно ему сидеть с Русановым, он Русанова любит. И Русанов его любит. Ты ведь сейчас всех любишь, правда? Умница… Говори и думай, что хочешь, только постарайся все время помнить, что случилась, может быть, еще не самая страшная беда. Не вдребезги все разлетелось, еще есть что-то. Танька есть. Да мало ли… Сейчас вы допьете вино, потом ты будешь долго ходить по улицам, устанешь, успокоишься, отрезвеешь, Танька напоит тебя чаем… Все хорошо, просто…
Он обнял Всеволода и сказал:
- Ты молодец! Уважаю… А за ребятишек… За ребятишек тебе спасибо! Очень это у тебя получилось по-людски…
- А, чепуха! - добродушно отмахнулся Всеволод. - Было бы о чем говорить. Люблю детишек. И они меня любят… Они знаешь какие? А потом… - Он взял Геннадия за руку. - Потом ведь буду я когда-нибудь старой развалиной, а у меня вон какие взрослые дети. Один у меня генералом будет. Или писателем. А дочка… Дочка балериной. Видал? И мне от них почет, и государству польза. Люди спасибо скажут…
Камов говорил что-то еще, но Геннадий слушал его рассеянно, плевать ему на разговоры. У него самого этих разговоров полон рот, пусть лучше жует свою курицу, потом отведу его к Таньке, пусть она ему пуговицу пришьет… Погоди, малыш, ты шепчешь что-то любопытное… Как ты сказал? "И мне почет"? "Польза"? Как у тебя все умненько… Так вот ты какой! И ты из тех, что умеют стричь купоны на добре!
Мысли забились, стали сплетаться в клубок вокруг какой-то уже заранее заданной мысли… Начисто забыв, что ничего такого Камов не говорил и даже не имел в виду, что все это он только что придумал сам по неизвестно как возникшей ассоциации со Званцевым, Геннадий стал развивать эту мысль, дополнять деталями, искать логическую связь со всем, что делал Камов… Ну, конечно, ему так выгодней, ему так легче… Вот она, та самая формулировка, что свербила в голове! Вот оно, кредо Званцевых!
Дураки берут взятки, умные отдают свои квартиры. Дух эпохи учуяли, скоты!.. Дураки алименты не платят, умные чужих детей воспитывают, потому что так выгодней! Нет, ты не дурак, Камов… Он не дурак! Или - дурак? Зачем ты мне все ото говоришь? Неужели не понимаешь, что об этом говорить нельзя? Ведь ты торгаш! Барыга!..
Он придвинулся к нему и сказал громким шепотом:
- Ну а Гастелло? Тоже торговал собой? Кинулся вниз - а какая же ему выгода, а? Ты как себе это мыслишь?
- Ты что? - всполошился ничего не понявший Камов. - Ты о чем? О какой выгоде?
- О той, что начинается еще с детства. Понимаешь? В детстве ты паинька, потому что тебе за это ириску купят, в зоопарк возьмут, потом - ребенка из-под машины вытащил, тоже выгодно?! Еще как! На всю Россию слава, только умей ухватить. Слушай!..
Он встал, откинул стул. Камов сидел растерянный, бледный, смотрел на него с испугом, а Геннадий, уже совсем, казалось, забыв, что пред ним Камов, говорил, обращаясь к Званцеву, логика поступков которого приобрела теперь отчетливость формулы.
- Слушай меня внимательно, Камов. Человек может быть редкой сволочью, такой, что хуже и опасней бандита, потому что бандит - вот он, на ладони, а эту сволочь не рассмотришь: он будет благородным, добрым, честным, таким, что с него захочется писать иконы. И напишут, будь спокоен. Я уже написал такую икону. Сиди! Я ухожу. Вот деньги, заплатишь. Это как раз и есть то, чем откупаются. Святые деньги одного святого профессора. Сребреники. Их нынче тоже подают людям, которые на добре да на справедливости заработали себе право быть подлецами!
Камов тоже встал, отшвырнул деньги.
- Ты псих! Пьяный псих!
- Да, я псих, - тихо сказал Геннадий. - Так меня иногда называют.
Ему было уже почему-то совсем спокойно, почти весело - это были спокойствие и веселость взвинченных до предела нервов.
Не оборачиваясь, не зная, что там остался делать Камов, он вышел на улицу, в праздничный город, в сутолоку веселых людей. Где-то впереди светились окна. Или зарево? Куда он идет, сколько еще идти? И зачем?..
10
Геннадий поднялся по ступенькам подъезда, слегка покачиваясь, и лифтерша укоризненно покачала головой:
- Ты стал много пить, Гена.
- А что делать, тетя Маша? За грехи отцов, как говорится.
- Зачем напраслину возводить. Василий Степанович выпивал, конечно, но чтобы так…
Геннадий облокотился о перила и отчетливо сказал:
- У меня, Мария Ивановна, вот уже десять лет новый папа. Пора бы знать. Профессор, доктор наук Викентий Алексеевич Званцев. Можете прочитать на двери, на медной табличке… Доктор не пьет, но за грехи расплачиваться все равно придется.