- Наверное, - кивнул Геннадий. - Наверное, так. Ты прав, Евстигней.
- Ну и ладно. Держись и не кисни… А через пару дней мы с тобой права получим. - Он потер руки. - Будешь ты опять в седле. Ты у меня вон какой - румянец по лицу пошел, помирать не надо…
Он вернулся в общежитие, когда все уже спали. "Помирать не надо, - стучали в голове последние слова Евстигнея. - Румянец по лицу пошел, помирать не надо"… А в Москве, на улице Маросейке, в большом сером доме, в гостиной, уставленной старинной мебелью, сейчас занавешены черным крепом зеркала. Это умерла Мария Васильевна Званцева, умерла от инфаркта, скончалась ночью…
Геннадий увидел стоящую у изголовья гроба Дашу, седую, сухонькую, милую Дашу, от которой всегда пахло лимоном и гвоздикой; увидел ее заплаканное, по-старушечьи сурово-печальное лицо, ж тут открылось ему во всей обнаженности, что это умерла, скончалась, перестала быть вся его прежняя жизнь, все, что было до этого дня: плюшевый заяц Варфоломей, доживший до глубокой старости; вышитые рубашки, которые он так любил и которые мать сама ему вышивала; Чистые пруды, где началась юность; книги в кабинете отца, шуршащие папиросной бумагой на цветных картинках; дача, скрипучее крыльцо, большой медный таз, исходивший запахом только что сваренного варенья, качели, привязанные к тополю, на которых мать в раздуваемой парусом юбке взлетала выше сарая, по-девичьи азартно-испуганно вскрикивая…
А вчера Мария Васильевна умерла… Геннадий зажмурился.
- Нет, нет, нет, - вдруг быстро, шепотом заговорил он. - Нет! Это не Мария Васильевна… Это умерла моя мать, которую отобрал у меня Званцев, давно отобрал, присвоил, сделал ее своей собственностью, а вчера - отобрал совсем…
И теперь - как последняя, самая страшная несправедливость - он сидит на засаленной койке, так далеко от нее, и даже самый быстрый самолет уже ничего не сможет сделать…
Прошло два дня.
На третий день в конце смены к Геннадию подошел белобрысый Ваня, живший о ним в общежитии в соседней комнате. Они закурили, и Ваня сказал:
- Дело у меня к тебе. - Он состроил гримасу, вроде как бы улыбнулся. - Парень ты как будто свой, я не путаю?
- Давай дальше, - буркнул Геннадий.
- Можно заработать хорошие деньги. Быстро и без хлопот. Грузчики мы с тобой - кхе-кхе - квалифицированные, так? Вот и погрузим доброму человеку несколько машин во внеурочное время. Без нарядов, как говорится. Согласен?
- Да что я из тебя каждое слово тянуть должен? - разозлился Геннадий. - Говори сразу.
- Можно и так. Приятель у меня давнишний тут есть, а у приятеля склад. Ну… Дальше понятно. Он мне вчера предложение сделал. Не в первый раз, ты не думай, все проверено. Следов не будет.
- А что грузить?
- Лес. Горбыль, доски, кругляк. Что прикажут.
"Это же у Евстигнея, - подумал Геннадий. - Вот тебе картинки из жизни. Пока лопух души спасает, у него из-под носа лес воруют. Надо будет ему глаза на мир открыть, а то загремит в тартарары".
- Я, Ваня, тюрьмы боюсь, - сказал Геннадий. - И потом… Нельзя мне. И тебе тоже нельзя, понимаешь? Сторож на том складе - мой знакомый. Приятель даже. Нельзя у приятелей воровать.
- Так это… совсем хорошо получается! - немного растерянно и со смехом сказал Ваня. - Совсем по-свойски. Евстигнея знаешь, да? Это он меня и сватает, лес продает по хорошей цене.
"Чепуха какая-то, - сказал себе Геннадий. - Конечно, чепуха. Не может Евстигней… Он бутылки сдает, на огороде вкалывает, плотничает на стороне, старухи цветы от него продают, тюльпаны и гвоздики, - это да, это он все делает, потому что расходы у него большие, а тут белобрысый Ваня что-то путает…"
- Врешь ты все, - сплюнул Геннадий. - Врешь, зараза.
- Вру, да? Понятно… Приятель он твой, говоришь? При-я-тель… Мозги он тебе, видно, сургучом залепил. А я с ним из Хабаровска сюда притопал, после того, как он в принудительном санатории грехи замаливал. Теперь вот снова за старое… Лапоть ты, Гена. Он на своем промысле знаешь сколько имеет? Нам бы с тобой десятой доли на всю жизнь хватило. Ну, понял теперь?
- Понял, - сказал Геннадий, поеживаясь. - Теперь все понял. А на чем возить собираетесь?
- Машина через два дня будет. Он мне говорил, что нашел одного ханурика, у которого права отобрали, так он ему сделал. Связи у Евстигнея - что хочешь провернет.
- Ну-ну… Совсем хорошо. Вот что, Ваня. Я с ним сам поговорю. Сойдемся в цене - тогда по рукам. Договорились?
Геннадий шел к Евстигнею, подогревая себе всякими нехорошими словами, но зла у него на сердце не было. Скорее - была обида: только-только приспособился он к тому, что хоть и в нелепом обличье, но живет рядом человек, которому есть до него, Геннадия, дело, который пусть по дикарской своей вере, а все же способен на движение души, и вот теперь по всему этому зазмеилась трещина: не без корысти, значит, приютил он его и выходил, а для воровского промысла… Сукин ты сын, отец Евстигней, нет на тебе креста. Ладно…
Было, уже темно, когда Геннадий вышел в проулок, ведущий через пустырь к дому Евстигнея. Еще издали он заметил, что света в окнах нет, но не беда, хозяин надолго не отлучается, посидим рядом на лавочке, подождем. Он закурил на ходу и, чиркая спичкой, увидел вдруг Якова, стоявшего у забора как-то беспомощно обмякнув, как будто у него перебиты кости.
- Ты что? - испуганно спросил Геннадий. - Как ты сюда попал? Плохо тебе, да?
- Плохо мне… - сказал Яков. Он с трудом оторвался от забора, сделал шаг к Геннадию и быстро заговорил, глотая слова и заикаясь: - Это… зачем же так? Бог покарал - ему виднее, а люди… Зачем же люди? Ты мне скажи… Ты посмотри, вот… - Он что-то достал из-за пазухи, протянул Геннадию, и тот, машинально развернув бумагу, увидел кофточку, ту самую, что принес он третьего дня Насте. - Ты видел? Подарил, облагодетельствовал… Говорит: приходи вечером…
- Ты погоди! - Геннадий сильно встряхнул его. - Погоди, говорю! Куда приходи? Зачем? Ты что причитаешь?
- К Евстигнею пошла… Зачем? А зачем девки на ночь ходят, я тебе объяснять буду, да?
Они еще несколько секунд постояли друг против друга, потом Геннадий молча повернулся к темному, с потушенными огнями дому, низко припавшему к земле, и ему почудилось, что это изготовился к прыжку затаившийся в зарослях зверь с тяжелым, зловонным дыханием… От омерзения у него заложило уши, он сглотнул слюну, чувствуя, как во рту накапливается горечь.
- Пас-ку-да! - чужим голосом, от которого он сам вздрогнул, проговорил Геннадий, еще не веря, не понимая, что все это уже происходит там. - Ну-ка, Яша, ты посиди. Ты посиди тут, я сейчас…
Не разбирая дороги, в угольной темени глухого пустыря он метнулся к дому, зная, что дверь наверняка заперта, но зная также, что в пристройке есть калитка, запиравшаяся на слабую щеколду. Он вышиб эту калитку - она с грохотом влетела внутрь, и уже в прихожей, шаря по стене, чтобы зажечь свет, услышал сдавленный стон, а когда лампа вспыхнула, увидел в проеме внезапно обернувшегося на шум Евстигнея - набычившегося, с надувшимися на шее венами, тупого и страшного; увидел захолонувшую в страхе, обреченно прижавшуюся к косяку Настю, и за всем этим - как при яркой вспышке грозы - лицо верующей Пелагеи, смирение беспомощного Якова, тихое журчание молитвы, и в эту секунду уже знал, что ему до сладкой, томительной боли хочется убить этого человека…
- Ну! - выдохнул он. - Ну, Евстигней Сорокин!
Евстигней неторопливо повернулся и пошел на Геннадия. Он был огромен, широк, литая его грудь дышала с хрипом, и Геннадий, забыв все, чему его учили на образцовых московских рингах, забыв с правилах честного поединка, носком ботинка что есть силы ударил его по лодыжке, потом, когда Евстигней, взревев, подался вперед, ударил коленом в живот и еще раз - в падающее прямо на него, перекошенное криком лицо. Евстигней дернулся всем телом, в горле у него забулькало, и он, медленно заваливаясь набок, упал.
- Не надо! Господь с тобой, не надо! Зачем ты так? - заголосил вдруг сзади подоспевший Яков. - Ты его убил, совсем убил! Что же теперь будет?
В распахнутые двери уже кто-то заглядывал, перед домом слышались голоса. Геннадий, схватив лежавшие на столе спички, выскочил на улицу и бросился к сараю, где было сложено сено, но почувствовал чьи-то сжавшие его запястья руки, обернулся, чтобы отшвырнуть непрошеных успокоителей, однако отшвырнуть не смог, потому что это была милиция…
В отделении Геннадий угрюмо молчал, отказался давать показания, и потому, учитывая, что тяжелых телесных повреждений он гражданину Сорокину не причинил, ему определили пятнадцать суток. Вместе с ним сидел веселый балагур, большой знаток Севера. Когда они свое отсидели, он сказал:
- Давай в Магадан? Там, говорят, еще денежки водятся.
- Один черт, - согласился Геннадий. - Глядишь, перезимуем…
В Магадан он попал, однако, только через несколько месяцев, провалявшись все это время в больнице. У него было тяжелое нервное истощение, шумы в сердце, еще что-то, и когда ему выдали на руки бумажку с перечислением всего, что он успел в себе накопить, он тихо присвистнул: "Ну вот, немного, значит, осталось. Как-нибудь доскрипим. Дотянем…"
Целый год носило Геннадия по Колыме. Рыбачил на Оле. После очередного запоя устроился сторожем на автобазу, пытался снова получить права, но в день экзаменов с утра выпил пива, потом разбавил водкой и очутился в вытрезвителе.
Потом он стал завсегдатаем темных магазинных тамбуров, сшибая, когда удастся, на выпивку и закуску, с утра появлялся на рынке возле пивной, где можно было встретить гуляющего моряка или рабочего с приисков, пристроиться к нему… Но были в этом деле у него соперники, такие же опухшие и оборванные, с ними приходилось драться, а бил он жестоко и умело… Два раза получал по пятнадцать суток, на третий раз, набедокурив возле ресторана и смутно соображая, что легко ему не отделаться, кинулся в первый попавшийся грузовик, угрелся в кузове на пустых мешках и окончательно пришел в себя лишь на автовокзале далекого северного поселка Та-Саланах.
Был вечер. Он раздобыл бутылку вина, выпил ее на берегу какой-то речушки, потом снова заснул и проснулся от того, что услышал рядом негромкий говор.
- Очнулся? - спросил его крепкий рыжий парень в гимнастерке о расстегнутым воротом. - На-ка, глотни, рассупонь мозги. - Он протянул початую бутылку вина. - Крепенько ты вчера, видать, заложил. Не будь Японца, стучать бы тебе сейчас в райские ворота.
- Это почему?
- Да все потому. Выволок он тебя из реки, когда ты уже пузыри пускал. Не смотри, что мал, кобылу за ноги поднимет.
- В долгу, выходит, перед тобой.
- Ничего, заплатишь. Ты откуда?
- Ниоткуда. Сам по себе.
- Ага… Ну ладно.
- Выпить тут чего-нибудь найдется? Час вроде ранний…
- С деньгами и в аду найдется, - сказал Рябой.
Геннадий снял с руки часы.
- Ух ты! - присвистнул Японец. - Золотые. Умный мальчик. Заработал. Умеет денежку беречь.
Эти часы, подарок матери, прошли с ним через все пять лет, и он не мог пропить их даже в самые разудалые минуты…
- Найдешь кому сплавить?
- Чего ж не найти? - Японец прикинул часы на ладони. - Большие деньги дадут.
Они долго шли по узкой тропинке мимо закопченных домов. Где-то на краю поселка Японец постучал в дверь.
- Что тут? - спросил Геннадий.
- А что хочешь. Полное обслуживание на дому. Берут деньги - дают водку. Еще берут деньги - дают, что душенька пожелает.
- Ишь ты!
- Только так. По прейскуранту.
- Заходите, - позвал из сеней Японец.
Через час все встало на место.
Хозяйка назвалась Валентиной. Пьет и не пьянеет. К столу села в чем была, только халатик куцый накинула. Серьги полумесяцем в ушах, а глаза большие, глупые, как у коровы. Без интеллекта женщина. По прейскуранту. Сколько за часы дала? Четыре сотенных? Половину можешь ей отдать. Приголубит. Поплачет с тобой, пожалеет…
- Камчатку ты не равняй, - говорил Японец, - там зима как зима, и лето, как у людей…
- А я ему опять свое: гроши грошами, а барахло свое мне больше не носи. Приметен стал…
- Ну-ка, вынь из-под стола еще пару, а то стаканы сохнут…
На каком ты сейчас этапе? Не сбиться бы, не перепутать. Все расписано, как партитура, как вся твоя жизнь в прошлом и будущем. Есть такой закон в биологии: развитие вида повторяет развитие организма. Это в биологии. А ты придумал для себя, повторяешь за столом или где придется весь цикл своего развития за последние двадцать шесть лет. От первой рюмки и до последней, до той, что уложит тебя, где застанет, ты пройдешь весь путь хлипкого неврастеника. Ты это знаешь. Ты сам себе говоришь это каждый день с разными интонациями, смотришь на себя, как в зеркало, и холодеешь иногда от того, что уже не можешь переживать по-настоящему, без фарса, без изгибов и всхлипываний… Не можешь переживать про себя - тебе обязательно нужно втянуть в это дело хотя бы Валентину… Что? Эти рожи действуют тебе на нервы? Чепуха, не придумывай. Это твой мир, и другого уже не будет.
Он говорит Японцу:
- Ты спрашивал, откуда я? Хочешь, скажу? Я из того мира, где голые глупые люди едут в Хорезм лечить от лихорадки таких же голых дрожащих людишек… Ты никогда не дрожал? Не боялся Большой Медведицы? Ты слышал о Левенгуке? Он видел в капле воды микробов, и человечество испугалось. Глупое человечество. Человек сам себе микроб!
- Идем ко мне, мой ми-и-лай, - неожиданно заголосила Валентина. - В мой те-ее-рем-те-е-ере-мок!..
- Замолчи, стервь, - спокойно сказал Рябой. - Песни в праздник петь надо, а сегодня, чай, будни. Не мешай человека слушать… Про микробов я так понимаю, что жизнь наша мелкая и поганая, как у тех микробов, что в гною? Или ты к другому?
- Я к другому…
По столу бегали тараканы. Японец, сидевший напротив, ловил их и топил в банке с огуречным рассолом. В комнате стоял тяжелый запах.
Длинный дощатый стол похож на дорогу. Бутылки на нем, как верстовые столбы… Когда началась эта дорога и кто там сидит, в самом дальнем ее конце? Японец? Или Иван Изотович, Пашкин дядя? Может быть, он снова встанет сейчас, возьмет тебя, словно котенка, за шиворот и выбросит из-за стола… Видишь, он уже встал, он идет к тебе, говорит тихо, так тихо, чтобы только ты слышал: "Твой отчим подлец".
Ты улыбнись. Улыбнись, ну! Что же еще? Он прав. Прав. Ты жил с ним вместе и пил на его деньги!
- Хватит!!
Со звоном упали стаканы.
- Слышите - с меня хватит!! Хватит! Я заплатил… За все заплатил! Что еще нужно? Веревку на шею?
- Спятил ты, что ли? - спросил Рябой. - Ну, заплатил и заплатил. Бесплатно нынче не дают. Чего орать-то?
"Вот оно, подошло, подкатило, - лихорадочно думал Геннадий. - Сейчас я буду рассказывать, как хоронили профессора Токарева и за его гробом шли те, кто заставил его подписаться под собственной кончиной. Буду рассказывать, как душила меня ненависть к отчиму и его друзьям, полинялым и замшелым, но все еще живым, как пугался я собственных мыслей и прятался в теплых ресторанах, как слабела память, как меня побили на ринге, как ужас сковывал при мысли, что все это могло быть только со мной - и случилось. Было поздно - я прятался по темным углам до тех пор, пока не привык к темноте и уже не мог выносить света…"
- Нет! Ничего я рассказывать не буду! Не буду! Я сам ничего не помню и помнить не хочу! К черту. Долги я выплатил. Не хватит ли? Отоспаться, отдохнуть, подумать. Ведь только двадцать шесть. Или - уже двадцать шесть? А в мире есть река Амазонка, на которой я не был, есть красивые женщины, которых я не любил, и стихи, которые я еще не прочитал и не написал. Нет, мы еще подумаем. Мы обязательно подумаем!
- Чего бормочешь? - спросил Японец.
- Подумаем, говорю. Мудрые тебе слова втолковываю. Не ходи по косогору, сапоги стопчешь. Ходи по газонам, это проверено. Что тебе в косогоре?
Геннадий что-то еще говорил, но его уже никто не слушал, потому что бутылки на столе были пусты. Японец блаженно улыбался и мурлыкал что-то про себя, а Рябой хоть и сидел по-прежнему прямо, смотрел не на Геннадия, а куда-то в угол, и глаза у него были белые. Валентина заснула. Начинался спад. Тараканы завладели столом, шуршали бумагой и колбасной оберткой, опасливо обходили лужицы пролитого вина.
Рябой вдруг словно стряхнул с себя оцепенение и достал из-под стола еще бутылку.
- Ну вот что, хватит, а то скисли все от сухости. Вденем по стопарю, да это… Делом пора заниматься.
"У каждого свои дела, - равнодушно подумал Геннадий. - У каждого свои… Мое дело - бутыль допить, не пропадать же добру…"
Японец подошел к Валентине.
- Храпит, зараза… Умаялась. Ну, ничего, пусть досыпает. Пусть ей хороший сон приснится. А то утром - похмелье жестокое.
Он подошел к платяному шкафу, растворил дверцы и вынул из него шкатулку.
- Вот так, значит, - криво усмехнувшись, пояснил Японец, глядя на Геннадия. - Ликвидируем малину. Уходим на зимние квартиры… Попила она из нас - теперь можно и рассчитаться… - Он открыл шкатулку и вывалил на стол деньги. Денег было много. А сверху лежали часы Геннадия.
- Тебя мы в долю не берем, - сказал Рябой. - Ты человек пришлый, не обессудь. Часики вот забери, часики хорошие.
- Сволочи вы, - оторопело сказал Геннадий, никак не ожидавший такого поворота событий. - Я водку жру - это хоть сверх горла, а бабу грабить я не буду. И вам не дам. Как пришли, так и уйдем. Ясно я выражаюсь? Положите гроши на место.
Рябой тихо рассмеялся.
- И откуда ты такой шустрый? Почему ты громко разговариваешь, когда тебе слова никто не давал?
Действительно, почему? Какое ему дело до этой грязной бабы, она их ничуть не лучше, такая же оторва…
- Положи деньги! - громко повторил Геннадий. - С деньгами ты отсюда не выйдешь.
Рябой с минуту смотрел на Геннадия. Наверное думал: сразу его пришить, клопа вонючего, или пугнуть?
- Ты сюда зачем пришел? - спросил он тихим свистящим шепотом. - Речами пробавляться? Так запомни, мы тебя, стервь, ублажать не будем, мы тебя скрутим, сломаем и выкинем. Понял? Бери себя скорее на руки и чеши отсюда, пока не забудешь, где был. Ну?! - Он поднялся и сделал шаг к Геннадию.
Тот стоял посреди комнаты в залитой вином рубахе и улыбался. Он был сейчас настолько не похож на того согбенного и хлипкого ханурика, который всего лишь минуту назад городил за столом какую-то чушь и тыкал окурок в селедочницу, что Рябой на секунду опешил.
- Никак, вы собираетесь меня бить? - спросил Геннадий. - Это даже интересно…
Пять лет он заливал себя вином, коптил в чаду вонючих комнатенок, морил хмельной бессонницей и развинчивал пьяными истериками; пять лет он травил в себе все человеческое, все, что привык уже называть бранным словом "эмоции", и добился в этом немалого, но сейчас словно вынырнуло из какой-то глубокой темени то немногое, что сберег, чего не вытравил и вытравить не мог. Не было мыслей и рассуждений. Был толчок. Так надо…
Рябой молча вынул нож.