Я думал об этом ангеле и о бесе постоянно. О них говорили каждый день, говорили чаще всех дедушка и бабушка.
Эти невидимые существа были как будто членами нашей семьи. Я чувствовал их присутствие всюду - и в избе, и во дворе, и в погребе, и в клети. Мне казалось, что они обладали одной способностью - не спать. Они прятались где-то по темным углам и исподтишка следили за нами. Бог был такой же неприступный, седой, неласковый, как дедушка.
Его боялись все, даже сам дед трусил: как бы этот сердитый старик не навредил ему. Дед каждое утро и каждый вечер стоял с лестовкой и подрушником перед иконами, покорно клал на себя кресты и тыкался седой головой в подрушник на полу. Позади него так же истово стояла бабушка, крестилась и кланялась с ним одновременно. Я смотрел на них и ждал, что оба они распластаются на полу и будут дрягаться "рыбкой", как я перед дедом. Иконы были темные, мутные, угрюмые, и ни на одной из них не было бога. Он, очевидно, сидел в углу, за досками икон и выглядывал оттуда, волосатый, как прадед Сильверст, - следил, по правилу ли кланяются ему в ноги, послушны ли, покорны ли дед и бабушка. И я чувствовал, что этот бог - злой и неудобный старичище, что он, как и дед, по своему жестоко-своевольному норову возьмет да и "приберет" ни с того ни с сего и деда, и бабушку, и мать, и отца, и каждого из нас… На него не угодишь: он - самодур, он шагу ступить не позволяет и всех держит под "десницей".
Что такое "десница"? Руки у него изуродованы, крючковаты, как у деда, и брови такие же лохматые, закрывающие глаза, и глаза мерцают, как у кота вечером, из-под жутких бровей. О нем никто не говорит без страха: он давит всех, как постоянная угроза. Может быть, я слышал и голос его по ночам: я знал, что голос его глухой, хриплый, грозный.
А вот ангел и бес - это были совсем иные существа. Ангел, пожалуй, был похож на мать - светловолосый, курносенький, в длинной рубашке. Он беспомощный, чуткий ко всему, как мама, и говорит так же робко, с надрывом, как она же. Он часто плачет и вытирает слезы рукавом. Его часто туркает и обижает забияка бес, а бес - живой, веселый, вертлявый проказник. Он обязательно что-нибудь нашкодит: то выкупается в ведре воды, которую не покрыли с молитвой на ночь, то заберется в горшок с молоком, то защекочет во сне кого-нибудь из нас. Сема часто вскакивает во время сна на кошме, становится на колени, чешется, отмахивается, бормочет и смеется. А то под печкой начинаются возня и писк. Я ненавидел этого беса за маму: он измывался над нею так нахально, что она билась на постели, вся дрожала, обливалась потом и выбегала на улицу, на мороз.
Вероятно, такое издевательство над матерью он производил, когда злился и мстил ей за ее безответность, за неизлечимый ее испуг и ангельскую печаль. Этот бес мне казался маленьким, мохнатеньким уродцем с хохочущей мордочкой, с мягкими рожками и собачьим хвостиком. Он носится и прыгает на копытцах, строит рожицы, показывает красный язык, а глаза у него горят, как угольки. Он всегда выдумывает какие-нибудь озорные делишки. Он доступен и прост, но неуловим, потому что он невидимка! Если бы он вдруг попался мне на глаза, я не испугался бы и обязательно отлупцевал. бы его за проделки над матерью.
Но бог - гнетущая обуза, как дед: он не позволяет ни играть, ни кричать, ни петь. Он требует молчания, мертвого покоя. Нам, детям, да и парням просто дышать нельзя под его стариковским гневом. Стоит нам позабыться и шумливо зашалить - сейчас же нас глушит окрик деда:
- Отпорю, бездельники! Чтоб вас разорвало! Бога не боитесь…
Он идет к иконам, снимает медный ось ми конечный крест и направляется к нам. Мы в ужасе замираем на месте. Нет, не выносит бог наших детских удовольствий.
Иногда по утрам бабушка со страхом рассказывает деду, как ночью бродила по избе, опираясь о лавки и жутко постанывая, мохнатая тень, и бабушка, ни жива ни мертва, спрашивала у нее: "К добру аль к худу, батюшка?" А тень стонала: "К худу! К худу!.."
Вот он какой, наш домашний бог. Без людей в избе я не мог оставаться. Единственно, кто мог уживаться с этим богом, - это дед. Только они двое и понимали друг друга.
III
Отец был старшим сыном в семье. За столом он сидел по правую руку деда, по левую, с краю, присаживалась бабушка. Каждый знал свое постоянное место; сидели все по старшинству: возле отца - Сыгней, за Сыгнеем - Тит. На другой стороне, на приставной лавке, - Катерина, Сема, мама и я. Иногда мне разрешалось сидеть между отцом и дедом. Я гордился этим и задыхался от страха. Прислуживали у стола бабушка и мать: бабушка господствовала, распоряжалась, а мать безмолвно исполняла приказания.
Рассаживались после общей молитвы. На молитве дед стоял впереди, за ним - бабушка, а потом кучей - все остальные.
- "Боже, милостив буди мне, грешному…" - бормотал со вздохами дед и клал крест тяжело, неторопливо, истово и низко кланялся.
Все делали то же самое в один и тот же момент, как по команде. Небрежности и разнобоя в крестном знамении и в поклонах не допускалось. Женщины поднимали фартуки, откладывали их на левую, прижатую к груди руку и крестились двуперстием - "на темечко, на пупочек, на плечики".
Потом все молча занимали свои места, и дед открывал трапезу: он крестился, и все крестились, смотря на стол, потом он брал ложку и тянулся к большой глиняной чашке, наполненной квасом и тюрей из картошки и лука. Как лакомство, квас белился молоком. Ложки стукались в болтушке, переплетались, мешали друг другу и после короткой бестолочи уносились ко рту. Если кто-нибудь из нас торопился протянуть ложку к чашке раньше деда, он хмурил брови, размахивался и бил виновника ложкой по лбу.
- Куда лезешь? По череду бери!
За столом хмурое, скитское молчание. Однажды мать, погруженная в себя (с ней это случалось часто), протянула свою ложку раньше других. Дед пронзительно посмотрел на нее из-под седых бровей и ждал, когда она понесет ложку обратно. Все оцепенели. Отец стукнул раздраженно по ее ложке и опрокинул ее.
- Ты чего? Слепая, что ли? Чего лезешь раньше время с ложкой-то? Гляди у меня!
Мать испугалась, посинела и ложку уронила в чашку.
Дед протянул руку, погрузил пальцы в тюрю и вынул ложку. Он молча встал с места и деловито сказал:
- Ну-ка, давай лоб-то! Череду не знаешь? Твоя череда - последняя в дому.
Мать встала, покорно и немо наклонилась над столом, и дед два раза ударил ее ложкой по лбу. Она не села - боялась сесть - и вся дрожала. Прыгал подбородок, губы, а глаза, залитые слезами, смотрели на деда обреченно.
Отец волновался и тоже был бледен. Он злобно оглядел мать и цыкнул на нее:
- Садись! Чего стоишь… дьявол!..
Бабушка не заступилась за мать: она считала, что невестку поучили кстати, что невестка должна привыкать к самоунижению.
Только Катя звонко выкрикнула:
- Да чего вы бабенку-то мордуете? Эко, какое дело сделала! У нее сердце заходится, больная она, а вы ее долбите.
Тятенька-то ведь рази что понимает?
- Я те вот косы-то выдеру. Ишь выскочила… кобыла чала! Тебя не спросили.
- Ты, тятенька, меня не трог…
- Молчать!
Дед ударил кулаком по столу, и от удара и чашки, и хлеб, и солоница подпрыгнули с грохотом и треском. Катерина ухмыльнулась и равнодушно сказала:
- А ты, тятенька, протягивай ложку-то с молитвой… а то других в гнев вводишь… бога гневишь…
Ужин кончился молчанием: все были подавлены, все боялись дышать. Казалось, что вместе с тюрей все стараются проглотить ложки. А дед был доволен, - он истово собирал пальцами крошки и клал их в рот, потом всей сучковатой пятерней схватился за бороду.
- Ну-ка, мать, вставай! Поднимайтесь! Молиться надо… Убирайте со стола!..
Вставали гурьбой в прежнем порядке на молитву. Потом дед опять садился за стол и, отдыхая, делал распоряжения по хозяйству.
- Завтра на мельницу надо, Васянька. Два мешка смелешь на сита. Сыгней, иди проворней, гнедку корму замеси, да напоить надо! Титка! Корове дал соломы-то? То-то, а то все вы только и норовите работу бросить - да на улицу.
Назем-то на дворе не вычистили… лодыри! Семка, Федька!
Чтобы завтра чуть свет - за грабли!.. На поле надо вывозить…
Помню один из таких вечеров. Отец сидел на почтительном расстоянии от деда и напряженно тер глаза ладонями: это для того, чтобы не глядеть на деда. Он делал вид, что занят этой работой серьезно. Как обычно, он обсуждал с дедушкой план завтрашних работ с достоинством большака и рассудительного хозяина. Только иногда он бил ногой кошку под столом.
Женщины сели за свои гребни и пряли куделю. Бабушка в чулане бормотала что-то про себя, звенела посудой, чугунами.
Мы с Семой забрались на печь и скрылись в темноте, чтобы нас не видели.
Тит и Сыгней перемигнулись и стали одеваться. Я уже знал, что они собираются на улицу, на гору, к ребятам - подраться на кулачках и пройтись под гармонь через все село.
- Куда это вы? Валенки надо подшивать. Федянька одну кафизму прочитает - слушать надо.
Сыгней с готовностью, скороговоркой ответил:
- Мы на двор, тятенька. Лошади надо замесить… Сейчас только говорили. Овец поглядеть надо. Пестренькая-то су ягнится.
Он умел ловко заговаривать зубы. Незаметно вместе с Титом они исчезли за дверью.
- А Сыгнейку женить надо - избалуется, - деловито решил дед. - Да и бабу надо лишнюю в дому: твоя-то вон и денег тех не стоит, что в кладку дали.
Отец сидел хмуро и нелюдимо.
- Ежели женить Сыгнея, батюшка, так надо овец продавать. Чего же у нас останется?
Дед важно доил свою бороду.
- В извоз поедешь… от Митрия Стоднева. В Саратов!
Кожи повезешь. Мед. Хлеб. Сходно.
- А как же без лошади дома-то?
- У Каляганова кобыленку возьму. Поедешь в извоз с шабрами. Готовиться надо.
Мать испуганно глядела на отца. Он не обращал на нее никакого внимания.
Катерина съехидничала, прислушиваясь к пению веретена и поплевывая на пальцы, которые быстро и ловко тянули и крутили нитку у самой шелковистой мочки:
- Хоть бы сам-то тятенька в извоз поехал на придачу к братке - все-таки вздохнули бы вольготней…
Отец смотрел на нее из-за ладони неодобрительно, но в глазах играли лукавые огоньки. А дед веско изрек:
- Вот и Катьку надо с рук сбыть. Засиделась. Рази тоже до двадцати годов в девках сидеть? Сватьев надо звать.
- Сначала бы ее, батюшка, надо выдать, а потом и Сыгнея женить. Теперь кладка-то дороже стала - целковых двадцать. Вот то же на то же и выйдет.
- Поговори у меня! - цыкнул на него дедушка. - Без тебя ума нет?
Дед не терпит, когда при нем высказывают свои суждения: сыновья должны беспрекословно выполнять его приказания - не перечить, не советовать. Какие могут быть свои мысли у молодых? Жизнь прожить - не поле перейти.
У него, у старика, на теле столько рубцов, что, если сложить года всех его детей, это число составит только часть этих следов. Он, старик, весь прошит кнутьем и кулаками: он вышел из барщины. Он знает, что такое власть барина-самодержца: ты червь под ногою владыки, тебе ничего не принадлежит - ни колоса, ни волоса. У тебя есть голова на плечах, чтоб иметь помыслы, есть руки, чтобы выполнять труд, есть ноги, чтобы ходить, но ценность человека определяется волей барина. Воля твоя - воля барина, руки твои - желанья барина, ноги твои - капризы барина. Вот его, деда, однажды барин заставил сто раз бесперечь прыгать через дугу. Сорок раз прыгнул - за дугу задел, и она упала. Барин повелел ему дать сорок кнутов, а после порки опять приказал прыгать сначала. Он согрешил - схитрил, обманул барина, тайно проявил своеволие: задел дугу на десятом разе - думал, что барин ему даст только десять кнутов.
А барина нельзя обмануть: за своеволие ему дали девяносто кнутов. Сидел он в сарае и плакал: своя-то воля дурацкая, своя воля красна волей хозяина. Наутро он с великой радостью и усердием сделал сто прыжков летал над дугой птицей. И барин был доволен, и он, дед, постиг великую премудрость рабского самоотречения.
- Мы - рабы божьи, - поучал дедушка при всяком случае, угрожающе постукивая пальцами по столу. - Мы - крестьяне, крестный труд от века несем. Но ни коеждо не рабы антихриста и аггелов его - сиречь попов, немецкого начальства, еретиков-табашников, бритоусцев с бляхами и позументами. Несть нам воли и разума, опричь стариков: от них одних есть порядок и крепость жизни.
У отца твердел и бледнел нос, глаза жестко и упрямо смотрели в ничто: видно было - нутро кипело у него.
Власть деда и его поучения были ему невмочь. Он копил в себе постоянную злобу против деда, и она часто прорывалась круто и мстительно. Он был страшен в своем гневе и раздражении, когда унижалось его достоинство как самосильного мужика. К деду он относился с молчаливой злобой в его отсутствие, а в глаза выражал преданность и безусловное подчинение. Он тоже почитал крепкие устои семьи.
И вот на такое поучение он и посмел возразить деду:
- Теперьча, батюшка, люди - другие и жизнь - на другой лад. Бар таких теперьча нет, и крепости нет. Сейчас человек сам свою жизнь устраивает. Раньше, при господах, люди из деревни на сторону не бежали, а сейчас как тараканы расползаются. Сейчас, батюшка, сам знаешь - жить не при чем: ни земли, ни прибытка. Что ты сделаешь на душевом осьминнике? Мы вон тоже спокою и день и ночь не знаем, а завтра, может, с голоду сдохнем. Приходится думать, батюшка, как бы самому мне не пришлось на сторону уйти.
Дед сначала как-то растерялся: его поразила речь сына-большака. Таких слов от него, всегда молчаливого и как будто всегда согласного с ним, он не ожидал. Потом лицо его стало черным, борода запрыгала, и он весь взъярился. Его потрясал гнев, и я ждал, что он бросится на отца и начнет его бить. Но он обернулся на иконы и перекрестился, медленно и трудно. Казалось, что у него даже кости затрещали.
- Царь небесный, владыка милостивый! Не допусти до черного слова, огради меня от дьявола.
Он спокойно взял железную кружку, из которой пил квас, и ударил ею по голове отца. Она зазвенела, и сразу же на коже отца появилась кровавая полоса. Это было так неожиданно, что отец ошалело вскочил со своего места. Катя взвизгнула:
- Да ты чего это, тятенька?!
Мать бросила гребень и подбежала к отцу. Донце с дребезгом полетело на пол. Она стала около отца и безумно смотрела на дедушку. А дед размахнулся еще раз и хотел опять ударить отца.
- Слушай, когда говорят старики!.. Не перечь отцу, а слушай со страхом… Кланяйся в ноги!..
Мать плакала навзрыд, хватаясь за отца, и в страхе смотрела на деда.
- Батюшка! Батюшка!.. Прости, Христа ради!..
Отец вырвался из рук деда и, оправляясь и стирая кровь со щеки, срывающимся голосом, стараясь сохранить достоинство женатого мужика, говорил:
- Я почитаю тебя, батюшка… Не выхожу из твоей воли… А руки на меня не поднимай… Не страми перед людями…
Дед топал ногами и визжал фистулой:
- Кланяйся в ноги, арбешник!
Из чулана вышла бабушка и, охая, плакала стонущим голосом:
- О-оте-ец!.. О-оте-ец!.. Не греши, отец… Аль он тебе, Васянька-то, неспослушный? Опомнись, бай… О-оте-ец!.
Дед визжал, трепыхался, и портки у него тряслись и пузырились.
- Доколь я жив, я тебе царь и бог! Слова сказать тебе не велю. Хочу на карачках будешь ползать, хочу - пахать на тебе буду. Шкуру спущу!
Катерина уже безучастно пряла куделю. Только один раз она позвала маму.
- Невестка, отойди от греха, а то еще под руку попадешь, оглушат… Много ли тебе надо…
Мать не слышала ее и дрожала около отца, теребила его за рубашку, тянула к себе:
- Фомич! Фомич!.. Чего это делается?..
Отец оттолкнул ее и взглянул на нее так страшно, что она вся съежилась и затопталась на месте, как дурочка.
И тут же рухнул на пол, ткнулся головой в ноги деда и промычал:
- Прости, Христа ради, батюшка!..
Дед серьезно и деловито сказал:
- Бог простит… Ты старший, ты своим братьям и сестрам пример. Умру, приберет бог, - ты им наставник и власть.
Отец встал, весь красный от стыда и унижения, накинул на плечи шубу, схватил шапку со стены и вышел из избы.
Мать тихонько всхлипывала. Катерина безразлично пряла куделю и пристально смотрела в мочку. Бабушка стояла в дверях чулана с голыми руками в тесте и стонала.
Дед полез на печь. Он опять был благодушен, доволен собой.
- Семка, пошел отсюда!.. Садись за Псалтырь, а я спать буду.
Семка кубарем слетел с печи и спрятался в чулане у бабушки.
Катерина подошла к маме и зашептала:
- А ты плюнь на них, чертей, невестка… не ввязывайся Каждый кочет кукарекать хочет. Сиди да издали гляди.
Сиди пряди да в нитку плюй… До чего же мужики дураки Ох, до чего же дураки!
Мать горестно вздыхала.
IV
После смерти первого мужа бабушка Наталья, еще молодая, осталась бездетная, - одинокая, без куска хлеба. Некуда деться, - пошла на заработки на сторону. Она была одна из первых вдов, которые отважились бросить деревню после "освобождения". Работала она на рыбных промыслах в Астрахани, служила стряпухой у купцов в Саратове, несколько лет провела на виноделии в Кизляре. Там-то она и прижила в тайной любви мою мать - Настю. По возвращении в деревню бабушка работала у барина. Работница она была горячая, старательная. Ее брали охотно - безропотная была и мастерица на все руки. И за чистоплотность уважали: каким-то чудом для деревни она одевалась хорошо и девочку свою держала опрятно. Хотя она вела себя строго и неприступно, но у нее была "крапивница" Настя, и этого было достаточно, чтобы каждый озорник мог обохалить ее на улице, перед народом. И она старалась не показываться среди людей. Беззащитная, оскорбленная, пряталась где-нибудь в скотнике или на гумне и плакала, прижимая к себе Настю. Она не стерпела такой жизни и перебралась в семью своего брата - в село Верхозим, за двенадцать верст. Но и там не нашла себе пристанища: встретили ее у брата, как отверженную. Тогда они, с подожком в руках, с котомочкой за плечами, вместе с Настей прошли двести верст до Саратова. Там они работали на поденной. Потом сели на пароход и поплыли в Астрахань, к племяннице, которая держала крендельную пекарню. На пароходе мечтали: в крендельной хорошо работать - труд чистый, хлебный, мукой сладостно пахнет и румяными, горячими кренделями. В крендельной не пришлось им работать: племянница встретила их неприветливо. Переночевали они не в горнице, а в пекарне и на другой день устроились у одной бобылки и вместе с нею стали крутить чалки. Коекак дотянули до весны и опять возвратились в деревню.
Жил в соседнем помещичьем лесу сторожем Михайло Песков, крупный телом старик из нашего села. Был он человек строгой жизни, неподкупный, воровства и порубок не допускал. Но когда мужики законным порядком пилили бурелом и сушняк или рубили строевой лес на избы, Михайло не мешал увезти лишний воз дров малоимущему мужику и совал ему корец меду из собственной пасеки. Пчеловод он был знаменитый - на всю округу, и к нему наезжали даже из дальних сел за наставлениями. Трезвую его, честную жизнь народ связывал с праведным делом пчеловодства.
Говорили, что пчелы не жалили его, и он никогда не надевал сетки на лицо.
- Она, пчела-то, чует… - убежденно толковали мужики. - Она прозорлива. Она не подпускает ни пьяного, ни грязного, а супостата не жалует… Не терпит ни прелюбодея, ни вора… Михаиле - правильный человек!