Просить себя Петька не заставил и через пять минут вытянулся уже в углу на полушубке во весь свой богатырский рост, уговаривая шагавшую из угла в угол Нинку:
- Легла бы… Чудачина!
Ничего не ответила Нинка. Затянулась крепче дымом, руки назад заложила.
Сморил хлопотливый день Петьку. Уснул он снова, раскинув крепкие руки по полу. И вдруг опять - кто-то за плечи трогает. Открыл глаза - по углам черень, в окне луна пляшет.
Против окна постель нинкина с откинутым одеялом белеет. Нинка сидит на краю его дерюги, обняв руками колени, глаза на луну вскинув, - вся белая, в одной рубашке, со вздыбившимися огненно-рыжими волосами.
Схватился Петька. Поднял одеяло; закрыл нинкины плечи. Ласково погладил.
- Чего ты?
Затряслась вся:
- Не могу. Мутит как пьяную. Днем работа, не поддаюсь, а ночью схватит за горло - повеситься впору, и ни черта поделать не могу. Ты ломишь, а в груди горит. Разве только что… с собой вместе задушишь.
- Стой, стой, Нинка. О чем ты это? Ты что-то не в ту сторону ударилась. Ни себя ни в себе ничего душить не надо. Что за брехня.
- Не надо… А если то, что в тебе лишним грузом висит, книзу тянет, работе мешает? Если руки вяжет, голову мутит, - надо руки развязать? Надо сбросить? Надо работать? Нет уж, что бы ни было там - дело ли другое, любовь ли своя, семья там, что ли - все к чорту. На одну веревку да камень покрепче и в прорубь. Тогда уж всю себя делу отдать. А то что зря в кармане комсомольский билет таскать. Замусолишь только.
- Эк тебя разобрало: "отдать да отдать". А может нужно не все отдать. Ты что, отдачей занимаешься, милостыней или строительством, а? Что ты там бесплотную канитель разводишь? Ты где, на луне или здесь на тулупе моем сидишь? Ты что думаешь, твой бестелесный человечек, что наплевал на себя, удушил себя, все отдал и без пардону остался как спичка выжженная в плевательнице - думаешь такой шкелет строителем может быть. А не думаешь ли ты, что нужно, наоборот, напихать в себя побольше, работать над собой, обрадовать, обчистить, ума набраться. Понимаешь, может, надо и любовью себя зарядить, которую ты начисто к чортовой матери шлешь, и другим человеческим. Нет слов, кое-что побросать надо. Только зачем же всего человека целиком на свалку тащить?
- Всего, всего на свалку. Коли вода застоялась да гнилью отдавать стала, так в нее чистую воду нечего лить, пока старую, вонючую, не выплеснешь. А уж плескать, так начисто, да потом и налить самой чистой, чтобы сквозила. Посмотри, что у нас в комсомоле. Мало таких, как Гришка Светлов, или Сашка, или Федька Тихон? Это разве комсомольцы? Кино да домашняя путаница, да еще свои делишки, где-нибудь в темных уголках, в клубе. Сделает милость, придет в союзный день на собрание, в каком-нибудь кружке черед пятое в десятое постаростит. Строители! Таких что ли плодить?
- Эх, никакой в тебе, Нинка, что называется диалектики нет. Что ты мне Тиховых в нос тычишь? Разве на таких ставку делаем? Сейчас пусть хоть на союзный день придут да постаростят, лучше чем улицей околачиваться. Зато у нас Джеги есть, держи курс на них!..
- Джега?!.
Осеклась. Сидела, съежившись, закаменев, уронив голову на грудь.
- Шла бы ты спать! Завтра у нас кутерьма в коллективе с перерегистрацией.
Встала. Хрустнула костями. Ушла закутанная в одеяло пьяной, пошатывающейся тенью.
Петька чиркнул спичкой, затянулся и улегся тоже, усмехаясь в темный потолок.
Утром, проснувшись, вскинул Петька глаза на нинкину постель и, стараясь не разбудить спавшую, стал потихоньку одеваться. Не успел, однако, он и одной штанины натянуть, как Нинка, громко вздохнув, открыла глаза и уставилась прямо в неодетую штанину.
Петька шмыгнул носом и ловким движением заправского фокусника взмахнул одеялом. Штанина исчезла под вздувшимся одеялом и там в молчаливых недрах, его водворилась, наконец, на томившуюся по ней правую петькину ногу.
Остальной туалет был совершен с неменьшей ловкостью и быстротой. Потом последовала командировка на предмет отыскания в окрестностях свежего ситного. Затем, держа в руках надтреснутую чашку с синими разводами, оглянул Петька заваленные хламом углы комнаты и изрек критически:
- Припадками чистоты, видать, не страдаешь. Неделю санпросвета учинить не плохо бы.
- Э, чорт с ним, - равнодушно отозвалась Нинка. - Не в комнате дело. Пей чай поживее, надо в коллектив бежать.
Наскоро глотнули чаю и по хрустящим улицам побежали к заводу.
Расстались на заводском дворе. Петька в свой цех побежал. Нинка в коллектив. Джегу Нинка застала уже за работой. Едва поздоровавшись с ней, он надавал ей кучу поручений, и через четверть часа рыжая нинкина шевелюра мелькала огненной искрой по лестницам и мастерским. В кузнечном цеху, любимом своем цеху, Нинка застопорила. В пятя шагах от нее высилась могучая фигура Петьки. При багровых отсветах огня кожаный его передник и громадные рукавицы превратились в подобие рыцарских доспехов, а стоявшие около него клещи - в страшное, смертоносное орудие. Нитка видела, как раскрывается во всю ширь петькин рот, но из-за грохота паровых молотов не было слышно, что он говорил. И сам Петька и вся окружающая его обстановка казались фантастическими и жестокими. Было похоже, как будто на задворках адской кухни мрачными краснолицыми гномами готовились какие-то чудовищные орудия, между тем как самые реальные люди делали здесь самые обыкновенные вещи. И то, что делали они, было не только не чудовищным, но благодетельным для тысяч и тысяч других людей, не видимых для них, но ощущаемых ими ежеминутно в биении собственного сердца.
Эту связь с теми, что были за стенами мастерских, со всем миром и с ней самой, Нинка почувствовала вдруг так живо и сильно, что когда Петька поднял руку, вооруженную громадными клещами, ей показалось, что это она сама подымает руку, что это ее рука направляет клещи, хватающие жадными цепкими зубьями красно-белый железный брус. Дрожь радостная и возбуждающая мелкой зыбистой волной прокатилась от сердца нинкиного по всему ее телу. Ей захотелось самой хватать железные брусья, вертеть их и кидать, вцепиться в них своими собственными зубами. Она видела уже себя в центре огненного круга в искрах, сыпавшихся вокруг нее жгучим дождем, когда внезапно глаза ее упали на клочок бумаги, который она держала в руках. Это был список цехуполномоченных, которых нужно было известить об экстренном собрании.
Тряхнув головой, Нинка обозвала себя дурой и помчалась вон из кузнечного цеха. В коллектив Нинка вернулась как раз к обеденному гудку. Помещение коллектива начало наполняться приходящими. В числе других ввалился и Петька, таща за собой упирающегося Федьку Тихова. Толкнув Тихона к столу Джеги, Петька громыхнул приятным баском:
- Стервец налицо.
Джега вскинул голову и уперся жгучими глазами своими прямо в тусклое федькино лицо.
- Что ж ты, Федюшка, с библиотечным кружком не торопишься?
- Успеется! - усмехнувшись ответил Тихон и шмыгнул носом.
Глаза Джеги блеснули недобрым блеском, но он быстро опустил их и только проворчал себе в нос:
- Успеется! Можно подумать, что все у нас уже переделано и остается только сесть и пирожные есть.
Слов его никто не расслышал из-за шума, стоявшего в комнате, а то, что он говорил через минуту Федьке Тихону, которого усадил перед собой на стул, совсем не походило на неприветливость и злое ворчание. Наоборот, он настойчиво, но ласково уговаривал Федьку заняться, наконец, делами кружка. Перед самым гудком на работу Джега, став в углу опустевшей комнаты и держа Петьку за плечо, горячо говорил ему:
- Ты видал когда-нибудь, как сезонники раскуривают, положа рубанок на бревнышко и почесывая спину с таким видом, будто у него за пазухой лежат миллионы и мир организован совершенно так, что уж торопиться вовсе некуда?
- Ну тебя! - отмахнулся Петька. - Мне-то есть куда торопиться. Через пять минут гудок, а мне еще забежать в столовку простокваши перехватить охота. Даешь гривенник, Нинка - у меня нехватка.
Гривенник Петька получил, и через минуту уже мчался, громыхая по коридору, держа курс на столовку.
Так катились дни один за другим, ложась плотным сплошняком на широченной равнине времен. Цепь их была непрерывна, и каждое звено ее было похоже на другое. В феврале, однако, цепь эта нежданно порвалась, и концы ее разлетелись в стороны. Однообразный строй дней был разбит командировкой Джеги и Петьки на съезд в Москву.
Дорогой каждый из них был занят по-своему. Джега все строчил что-то, сверял, подсчитывал, газеты глотал. Петька больше на площадке околачивался. Любил Петька белую зимнюю шкуру земли. Манило слететь с поезда, ветру в усы плюнуть, задать стрекача через снежные поля.
В Москве с головой ушли в заседания съезда. Дышали дымом табачным и всесоюзным масштабом. Работали в комиссиях и подкомиссиях. Поздней ночью, валясь с ног от усталости, добирались до своей комнаты. На четвертый день угодили по выданным кем-то билетам в балет.
Джега, усмехаясь, следил за скользящими перед ним фигурками, за хитрыми вывертами ног, карежился от фальшивых деревянных улыбок танцовщиц и вдруг отыскал в мозгах своих занозу. Что-то эти юбочки колоколом ему напоминали, а что - никак вспомнить не мог.
Петька глубокомысленно подергивал себя за ухо и внимательно изучал ноги балерин:
- Здорово натренированы. Вертятся во все стороны как на шариковых подшипниках.
После второго акта они дружно встали и ушли.
На другой день съезд закончился. Держа портфели под мышкой, отправились они на вокзал. У выхода на платформу Петька ухватил Джегу за рукав.
- Эх, мать честная, гляди, брат, парфюмерия-то наша по вокзалу разгуливает.
- Какая парфюмерия?
- Да Тэжэ. "Королева мая", два сорок флакон.
Вскинул голову Джега - перед ним шубка серая колоколом маячит. (Вот оно то, что в балете не мог поймать.) В шубке она - Юлочка. Вот подошла, играя узкими плечами, к почтовому ящику, легко подняв руку в серой перчатке, хлопнула дощечкой, обернулась, вдруг поймала глазами обоих и, радостно улыбаясь, быстро закачала меховой оторочкой в их сторону.
- Товарищ Курдаши! Вот встреча! Как вас занесло к нам? - Обернулась к Петьке: - С вами тоже, кажется, знакомы?
Протянула тонкую ручку. Петька взмахнул кепкой, руки растопырил.
- А то как же, вместе у вашего братца на диване целых четверть часа высидели. Я молчал, вы зевали - как же не запомнить?
Засмеялась, чуть-чуть колыхаясь тонким станом. Принялась болтать о пустяках. Мужчины молчали. Петька долго не выдержал, отправился в командировку за "Невой", хотя в кармане и лежала еще непочатая коробка. Юлочка придвинулась вплотную к Джеге.
- Почему не зашли ко мне? Так бы и уехали?
- Так бы и уехал.
- Стыдно, разве я не послала вам адреса. Помнится, послала.
Резко бросил:
- Забыл.
Метнула глазками тревожно, чуть заметно брови дрогнули. Подняла руку, ловила снежинки, падающие сквозь дырявый вокзальный верх. Таяли они на затянутой в перчатку ладони, превращаясь в серебристые прозрачные капли. Юлочка смотрела на них, хотела улыбнуться, пошутила:
- А вы все такой же свирепый; я боюсь, вы съедите меня.
Но ни шутка ни улыбка, не вышли. Тогда тихо качнула головой.
- Прощайте…
Заколыхался прочь серый колокол, но в десяти шагах остановился. Это Петька, с "Невой" возвращаясь, застопорил. Стояли долго. Петька руками размахивал, смеялся. Прощаясь, шапку высоко вскинул. Подошел.
- Ну и чудная, и к чему на безбожный свет такие рождаются!?
Когда залезли в вагон, Джега втиснулся в самый темный угол, да так и просидел до утра. Петька же чуть не весь вагон вокруг себя собрал. Песни пели, галдели до утра. Под утро выбрался на площадку. Окунул голову в густую струю ветра. Прислонялся к косяку. Так простоял часа два. Солнце уже выкатилось из серой утренней дымки, когда вернулся Петька в вагон. Забираясь к себе на верхнюю полку, окликнул Джегу:
- Спишь, что ли?
- Да нет, - отозвался Джега.
- Чего так?
- Как бы там Нинка без нас не запарилась.
- Ништо. Пусть помотается. Квалификация.
А Нине действительно приходилось туговато. Моталась как угорелая из коллектива в райком, из райкома в союз, из союза на завод. Делала сгоряча и лишнее иной раз, но чем больше уходила в работу, тем бодрее и крепче себя чувствовала. Джегу и Петьку встретила радостным блеском глаз. Горячо рассказывала о делах, расспрашивала о съезде, густо дымила папироской, хозяйственно перекидывала бумаги. Возвращаясь в этот вечер домой, вспомнила, что уже неделю не была в клубе, и повернула туда.
В клубе, носясь по длинным коридорам, забыла о времени и удивилась, когда, взглянув на стенные часы, увидела, что уже пол двенадцатого. Уходя, столкнулась на крыльце с Гришкой.
Сначала отшатнулась от неожиданности. Потом рассмеялась.
- Это ты?! Чтобы ты пропал! Чего это тебя здесь носит?
- Тебя ждал, Нина.
- Меня? Вот дурень! Другого места не нашел.
- Что же делать, Нина! Ты вечно чем-нибудь занята, вертишься, носишься - никогда с тобой и поговорить нельзя, ничего от тебя толком не добьешься.
- Какого же тебе от меня толку нужно?
- Ты же знаешь, Нина.
- Ничего не знаю.
Вскинув голову, уперлась ему в глаза тупым и темным взглядом.
- Ты же получил свое. Чего ж еще тебе? Сидел бы да радовался.
Гришку передернуло.
- Нина, к чему этот вульгарный тон. Зачем напускать на себя никому ненужное ухарство? К чему пачкать хорошее этим грязным жаргоном? Разве нельзя говорить по-человечески?
Нинка вздохнула, закатила глаза на лоб.
- Ох, давай говорить по-человечески. Что ты за мной хвостом волочишься? Дела у тебя другого нет, что ли? Пойди к Джеге, нагрузку даст такую - всякая чепуха из головы вылетит.
- Ах эта нагрузка! Не лучше ли одно дело как следует делать, чем хвататься за десять и в результате ничего не сделать. Нельзя же человека под нагрузкой похоронить. Ведь мне не семьдесят лет.
- Тебе тысяча лет! И зачем только тебе комсомол дался?
- Оставим это, Нина. У нас разные точки зрения.
- Какие такие две точки разные могут быть у двух комсомольцев?
- У тебя Нина, ложное и преувеличенное понимание общественного долга. Я не признаю самоотречения, ты это знаешь. Чем бы ни занимался человек, какое бы место ни занимал в общественной машине, у него всегда должно оставаться что-то свое личное. Но сейчас оставим теоретические споры. Я хотел бы все-таки поговорить с тобой о другом.
Они вышли на улицу. Снег рыхлыми пуховыми подушками лежал вдоль забора. Ветер хватал этот белый пух и посыпал им улицу перед идущими. Нинка тряхнула головой.
- Ну, давай, выкладывай. Ты что, о любви говорить собрался?
Судорога прошла по тонкому лицу Гришки. Тихо выронил:
- Да, о любви. О чем же другом я могу говорить сейчас с тобой?
- Ну, коли ни о чем другом, так и быть поговорим о любви. Только сперва я, а потом ты. Ну вот. Напрасно ты, друг, порох тратишь. Обратись, брат, в другую лавочку. Моя закрыта - проторговалась.
- Нина, ради бога, опять этот извозчичий жаргон!
- А чем же извозчичий хуже полковничьего?
- Ты же знаешь, что я отрекся от отца. К чему это?
- А так, к слову. Ты не обижайся, только ведь говорить-то нам с тобой не о чем.
Схватил за руку.
- Нина, слушай, зачем же?.. Зачем же тогда… на вечеринке… отдалась?
Засмеялась Нинка, да смех вышел злым, надрывным - не смех, а оскал волчий.
- Ох… еле выговорил, бедненький! "Зачем, зачем"! Пришла охота и отдалась. Зачем вокруг этого чертовщину городить всякую? Дело-то такое простое. Только вот что, друг, у тебя, кажется, до меня заноза сильная, да?
- Очень сильная, Нина… если бы ты знала…
- Если бы знала, ничего бы не было. Никогда бы не видать тебе меня, как своих ушей. Думала ты так, дурака валяешь. Сама…
Запнулась, дрогнул голос.
- Сама в этом свое топила. Так вот, Гриша, друг. Забудь все, выкинь из головы. Пусть будто как случай, вроде, ну, кирпич с крыши на голову свалился. Холодной воды приложи и пройдет. Забудется, и шишка пропадет. Поднажми на работу. Прощай, брат, и больше, пожалуйста, сделай милость, не будем к этому месту подходить ни с какой стороны. Тошнит меня от таких разговоров.
Подала руку. Гриша схватил ее и, не выпуская, торопливо с болью заговорил:
- Постой, Нина, да как же так? Нина, у меня это слишком серьезно, чтобы так бросаться. Это сильнее меня, понимаешь? Я не знаю, что я могу сделать, но я чувствую… что выйдет что-нибудь плохое. Нина… я… я это чувство очень высоко ставлю, понимаешь?.. Зачем принижать его, зачем шутить и гримасничать над тем, над чем нельзя?.. Водой здесь не поможешь и политграмотой тоже. Да постой же, Нина, постой, дай мне еще сказать… Одну минуту, Нина!
- Да нет, стоять тут нечего, прощай!
Ушла прямой, твердой поступью, хмуря досадливо редкие брови.
Дома столпотворение застала. Целая гвардия под начальством Петьки Чубарова в комнате орудует. Мебель с мест посдвигали, барахло из угла на середину выволокли, Колька Тихонов на стремянке верхом сидит, паутину из угла выцарапывает, из-под стола ноги васькины торчат да книги пачками вылетают. Петька посреди комнаты с метлой стоит и командует. Увидал Нинку, метлу "на-караул".
- Товарищи санитары! Сама зараза пришла. Смирно, по местам! Слово имею я. Товарищи, как санитария и гигиена первейшая вещь, а Чемберлен, сволочь, в Карлсбад купаться поехал, то обязаны мы перед лицом международного пролетариата это гнездо холерных микробов порушить и объявить неделю чистки. Оно, конечно, трудно активисту без грязи жить, и мы глубоко сочувствуем товарищу Гневашевой, но… товарищи, с другой стороны, без санитарии никак не возможно. Итак, товарищи, к оружию! Васька, бери метлу! Я за примусок примусь. Грязи на нем, будьте здоровы, на вершок с четвертью.
Нинка портфель в угол бросила. Живо куртку скинула, рукава засучила, юбку подоткнула и пошла плясать по комнате с тряпкой в руках. Поздно вечером все уселись за чисто вымытым столом вокруг буханки ситного с изюмом и кислой капустой с клюквой. Петька торжественно провозгласил:
- Объявляю неделю чистки благополучно законченной. Приношу благодарность всем товарищам, принявшим участие в этом знаменательном событии. Товарищу Тихонову за самоотверженные и опасные работы по ликвидации паутинной завесы преподносится орден Красной корки.
Ободрав половину верхней корки, Петька торжественно поднес ее Кольке. Васька Малаев приветствовал героев от лица красных профсоюзов, а Нинка от женотдела. Когда выкатились всей гурьбой за ворота, было уже часа два. Освещенная яркой луной Нинка улыбалась им в окне и махала руками. Отсалютовали ей, построившись шеренгой перед окном, и двинулись веселым маршем по лунной белой улице.