1917–1920
Обратно к войскам поскакал на коне,
И новым повеяло ветром в стране…
Я ничего не понимаю
Первые числа марта. С вокзала я еду на извозчике домой. Я еду мимо Зимнего дворца. Вижу на дворце красный флаг.
Значит - новая жизнь. Новая Россия. И я - новый, не такой, как был. Пусть все позади - мои огорчения, нервы, моя хандра, мое больное сердце.
С восторгом я вхожу в свой родной дом. И в тот же день обхожу всех моих друзей. Я вижу Надю и ее мужа. Встречаю Тату Т. Захожу к товарищам по университету.
Я вижу кругом радость и ликование. Все довольны, что произошла революция. Кроме Нади, которая сказала мне: "Это ужасно. Это опасно для России. Я не жду ничего хорошего".
Два дня я чувствую себя прекрасно. На третий день у меня снова хандра, снова перебои сердца, мрак и меланхолия.
Я ничего не понимаю. Я теряюсь в догадках, откуда возникла эта тоска. Ее не должно быть!
Вероятно, нужно работать. Вероятно, нужно все силы отдать людям, стране, новой жизни.
Я иду в главный штаб, к представителю Временного правительства. Я прошу его снова назначить меня в армию.
Но я негоден в строй, и меня назначают комендантом главного почтамта и телеграфа.
То, что мне больше всего неприятно, - исполнилось. Я сижу в кабинете и подписываю какие-то бумаги. Эта работа мне противна в высшей степени.
Я иду снова в штаб и прошу командировать меня куда-либо в провинцию.
Мне предлагают Архангельск - адъютантом дружины. Я соглашаюсь.
Через неделю я должен ехать.
Пятичасовой чай
За мной заходит правовед Л. Мы собираемся идти в один весьма аристократический дом - к княгине Б.
Л. просит меня надеть все мои ордена.
- Ей будет приятно, - говорит он. - Ее муж до сих пор на фронте. Он командует гвардейской дивизией.
Я показываю свои ордена. Один орден - на моей кавказской шашке. Два ордена приклепаны на моем портсигаре. Четвертый орден носится на шее. Мне вообще как-то неловко его надеть. Пятый орден я не получил на руки - только в приказе.
Л. настаивает. Он прилаживает орден под воротник моего френча.
Чувствуя себя неважно, я иду с правоведом на Офицерскую.
Мне не приходилось раньше бывать среди аристократии. Февральская революция сломала сословные перегородки. И вот я иду в этот дом.
В маленькой гостиной два гвардейских офицера, несколько правоведов и лицеист.
Княгиня нехороша собой - небольшого роста, с мелкими чертами лица. Но она держится очень просто. И я не чувствую неловкости.
Лакей бесшумно вкатывает в комнату стеклянный столик на колесиках. Княгиня разливает чай.
Разговор все время вокруг царской фамилии. Все время речь идет о Николае, об отречении, о здоровье того или иного члена царской семьи. О самочувствии супруги. И о всяких придворных делах и поступках.
Я как бревно сижу в кресле, со своим орденом на шее. Мне абсолютно нечего сказать на эту тему. Я с тоской посматриваю на моего знакомого правоведа. Он отводит глаза от меня.
Попив чай, мы переходим в большую гостиную. Однако тема разговора не меняется.
Наконец кто-то из правоведов начинает петь модную тогда песенку: "По улицам ходила большая крокодила…" Все подхватывают эту песенку.
Они поют ее пять или шесть раз и при этом смеются. Один из правоведов берет в зубы какой-то шарф, когда песенка доходит до слов: "В зубах она держала кусочек одеяла…"
Все страшно смеются. И княгиня снисходительно посмеивается.
В семь часов мы выходим на улицу. Л. спрашивает меня, как мне понравилось. Я пожимаю плечами.
Невеста Вава
Я приехал в Архангельск мрачный, в ужасной тоске. Тем не менее, а может быть и поэтому, меня там начали сватать.
Мне прочили в невесты Ваву М. - дочь очень богатого рыботорговца.
Я не видел эту девушку, и она не видела меня. Но там было принято такое сватовство. Это занимало дам, которым нечего было делать.
Мою встречу с невестой обставили торжественно - в зимнем саду какого-то богатого дома.
Передо мной была очень юная, очень тихая девушка.
Нас оставили вдвоем, чтоб мы побеседовали.
Я всегда был неразговорчив. Но в тот вечер случилась просто катастрофа. Я клещами вытаскивал из себя слова, чтобы заполнить ужасающие паузы.
Девушка испуганно смотрела на меня и тоже молчала.
Я ниоткуда не ждал спасения. Все ушли в дальние комнаты и плотно прикрыли дверь зимнего сада.
Тогда я стал читать стихи.
Я стал читать стихи из модной книжки В. Инбер - "Печальное вино". Потом я стал читать Блока и Маяковского.
Вава слушала меня внимательно, не проронив слова.
Когда в гостиную вошли люди, я был почти весел. Я спросил Ваву, понравилось ли то, что я ей читал. Она тихо сказала:
- Я не люблю стихи.
- Так зачем же вы целый час слушали их! - воскликнул я, глухо пробормотав: "Дура".
- Это было бы невежливостью с моей стороны не слушать то, что вы говорите.
Почти по-солдатски я повернулся на каблуках и, взбешенный, отошел от девушки.
Замшевые перчатки
По вторникам и субботам мы бываем у Д. Это молодая женщина, вдова морского офицера.
У нее всегда очень весело. Она остроумна и кокетлива.
Я не имею у нее успеха. Ей нравится мичман Т. - добродушный широкоплечий офицер.
Вечер. Мы играем у нее в покер. Д. кокетничает с мичманом. Она как бы невзначай прикасается рукой к его руке и подолгу смотрит в его глаза. Похоже на то, что она пригласит его бывать у себя не только по вторникам и субботам.
Впрочем, со мной она тоже приветлива. Но не настолько. Она говорит, что я слишком инертен, немужественен, печален. Меланхолия - это не ее идеал.
Мы уходим от нее ночью. И на улице подшучиваем над мичманом, который загадочно улыбается.
Утром я не нахожу свои перчатки. Мне очень жаль их. Это английские замшевые перчатки. Должно быть, я оставил их у Д.
По телефону я звоню Д. В ответ я слышу продолжительный смех. Сквозь смех она говорит мне:
- Ах, это ваши перчатки? Я почему-то была уверена, что это перчатки мичмана…
Я захожу к ней в назначенный час. Она не отпускает меня, и мы пьем чай в ее будуаре.
Попив чай, она склоняет свою голову мне на грудь. И я ухожу от нее через три часа.
В передней она подает мне мои замшевые перчатки.
- Вот ваши перчатки, плутишка, - говорит она, улыбаясь. - Согласитесь сами, что это немножко наивный прием - оставить перчатки, чтоб потом прийти к даме.
Я бормочу извинения. Смеясь, она грозит мне пальцем. Вздохнув, говорит:
- Как видите, я оценила вашу милую уловку. Вы предприимчивы. Я не ожидала этого от вас…
- Мадам, - говорю я, - уверяю вас… Я случайно забыл перчатки… Я не имел никаких намерений…
Я пожалел о том, что я так сказал. Лицо ее стало некрасивое, желтое, почти старое.
- Ах, вот как, - сказала она сквозь зубы. - В таком случае я очень сожалею… О, пусть мне это будет уроком!
Она меня больше не приглашала к себе. Я бы так же поступил на ее месте.
Дороги ведут в Париж
В кресле против меня французский полковник. Чуть усмехаясь, он говорит:
- Завтра, в двенадцать часов дня, вы можете получить паспорт. Через десять дней вы будете в Париже… Вы должны благодарить мадемуазель Р. Это она оказала вам протекцию.
- Я не просил об этом мадемуазель Р., - говорю я полковнику.
Прищурившись, он смотрит на меня.
- Ах, вот как, - говорит он. - В таком случае извините, я не знал, что это идет вразрез с вашим желанием.
Я говорю:
- Я не собираюсь никуда уезжать, полковник. Это недоразумение.
Пожав плечами, он говорит:
- Мой друг, вы отдаете себе отчет, что происходит в вашей стране?.. Прежде всего это небезопасно для жизни - пролетарская революция… Мы здесь, в Архангельске, чувствуем это еще не в такой степени… Вы должны подумать. Я завтра ожидаю вас в двенадцать.
- Хорошо, я подумаю, - говорю я. Хотя мне нечего думать. У меня нет сомнений. Я не могу и не хочу уехать из России. Я ничего не ищу в Париже.
Вечером ко мне приходит мадемуазель Р. Она француженка. Она не очень хороша собой. Но она очень веселая и смешливая. Кое-что я не понимаю в ней. Она всякий раз берет из пепельницы мой окурок папиросы и прячет его в сумку. "Это на память", - говорит она. Я не могу ее отучить от этой дурной манеры. Вероятно, она провинциалка. Но она утверждает, что она родилась в Париже.
Она спрашивает меня, видел ли я полковника. Я ей рассказываю все, что было. Она немного раздражена. Сердито говорит:
- Это глупо. Все ваши уезжают. Вы здесь все равно не останетесь. Дороги ведут в Париж.
Восторженно она говорит о Париже и о том, как мы сказочно там будем жить.
Я спускаю ее с облаков. Я говорю ей:
- В таком случае зачем же вы уехали из Парижа? Вы здесь всего - гувернантка, учительница. А там вы будете швея.
Она говорит:
- Я приехала сюда к миллионеру. Это интересно… А там я буду не швея, а кокотка.
Мы смеемся.
У ворот
Я взбегаю на третий этаж одним духом. Сердце мое колотится.
Я звоню у Надиных дверей. Никто не отворяет. Я стучу в дверь сначала тихо, потом стучу ногой.
Открывается соседняя дверь.
- Вам нужно В.? - спрашивает старуха. - Они все уехали.
- Куда?
- Не знаю. Спросите дворника.
Я стою у ворот. Передо мной дворник. Он узнал меня. Улыбается.
- Все В. уехали, - говорит он почти радостно.
- Когда?
- В том месяце. В феврале.
- А вы не знаете, куда они уехали?
- Куда ж они могли уехать? К белым… Ну, так ведь папаша - генерал… А тут ваших дробили - красота!.. Конечно, уехали…
Должно быть, увидев смятение на моем лице, дворник сочувственно вздыхает.
- Да вы по ком страдали-то? - спрашивает он. - Что-то я не помню - но Наденьке или по Катеньке.
- По Наденьке.
- Очень милая госпожа, - говорит он. - Папа - генерал, супруг - помещик… Ясно… Взяла младенца и уехала.
- Разве у нее был ребенок?
- Я же говорю - взяла только что родившегося ребенка и уехала.
Я иду домой. Весь мир мне кажется тусклым.
В подвале
Я сижу на низеньком табурете. На моих коленях чей-то потрепанный сапог. Рашпилем я подравниваю только что прибитую кожу подметки.
Я - сапожник. Мне нравится эта работа. Я презираю интеллигентский труд - это умственное ковыряние, от которого, должно быть, исходят меланхолия и хандра.
Я не вернусь больше к прошлому. Мне довольно того, что у меня есть.
Напротив меня, за низким грязным столом, сидит хозяин Алексей Алексеевич - толстый сапожник в никелированных очках. Рядом с ним его племянник - подросток Андрюшка. Они оба работают сосредоточенно.
Подросток не без лихости бьет молотком по подметке.
Позади, на деревянном диване, - белобрысый хозяйский сын. Оболтусу двадцать лет. Он поступает в консерваторию, на класс скрипки. По этой причине он не работает. Он сидит с газетой в руках.
Засмеявшись, подросток Андрюшка начинает рассказывать историю о том, как летом один жилец свалился из окна второго этажа. Выпив денатурату, он заснул на подоконнике и, потянувшись во сне, упал в сад. Побился, но не убился.
Третью неделю я каждый день слышу эту историю. Тем не менее все смеются. И я тоже смеюсь - это почему-то смешно.
На наш смех иной раз выходит из кухни хозяйка и, встав у дверей, тоже смеется, утирая передником рот и глаза.
Хозяин, впрочем, не позволяет рассказывать эту историю. Он сердится и бранится, когда начинается этот рассказ. Но его самого захватывают подробности, и он смеется сильнее всех, держась рукой за живот. У него язва желудка, и ему нельзя смеяться. Поэтому он запрещает этот рассказ.
Однако подросток либо хозяйский сын нарочно заводят об этом речь. Они начинают издалека, как бы с посторонних предметов - с выпивки, с денатурата, со спящих людей. Но всякий раз подгоняют разговор к происшествию.
На этот раз подросток начинает с дворника, который испугался. Хозяйский сын подбрасывает несколько фраз не в пользу дворника. И тогда подросток, взвизгивая от смеха, рассказывает подробности - как бросился бежать этот дворник, когда рука падающего жильца ударила его по плечу и затылку.
От смеха хозяин мотается на табуретке, по временам охая и хватаясь за живот.
Наконец он выскакивает на кухню.
Я говорю:
- Не следует его смешить. Видите - ему опять нехорошо.
Хозяйский сын говорит:
- Чепуха. У папаши тошнота. Всем известно - это облегчает людей.
Возвращается хозяин, утирая рот рукавом. Мы снова молча работаем.
Чугунная тень
Бывшая помещичья усадьба "Маньково" в Смоленской губернии. Сейчас здесь совхоз.
При исполкоме я прилично сдал экзамены на звание птицевода. И теперь я заведующий птицеводческой фермой.
Я брожу среди птиц с книгами в руках. Некоторые породы птиц я видел только в жареном виде. И вот теперь учебники мне приходят на помощь.
Две недели я не отхожу от птиц, почти ночую с ними, стараясь изучить их характер и нравы.
На третью неделю я позволяю себе небольшие прогулки в окрестности.
Я хожу по проселочным дорогам. По временам встречаю крестьян.
Всякий раз меня ошеломляют эти встречи. Шагов за пятнадцать крестьянин снимает свою шапку и низко кланяется мне.
Я вежливо приподнимаю свою кепку и сконфуженно прохожу.
Сначала я думаю, что эти поклоны случайны, но потом вижу, что это повторяется всякий раз.
Быть может, меня принимают за какую-нибудь важную шишку?
Я спрашиваю старуху, которая только что поклонилась мне почти в землю.
- Бабушка, - говорю я, - почему вы так кланяетесь мне? В чем дело?
Поцеловав мою руку и ничего не сказав, старуха уходит.
Тогда я подхожу к крестьянину. Он пожилой. В лаптях. В рваной дерюге. Я спрашиваю его, почему он содрал с себя шапку за десять шагов и поклонился мне в пояс.
Поклонившись еще раз, крестьянин пытается поцеловать мою руку. Я отдергиваю ее.
- Чем я тебя рассердил, барин? - спрашивает он.
И вдруг в этих словах и в этом его поклоне я увидел и услышал все. Я увидел тень прошлой привычки жизни. Я услышал окрик помещика и тихий рабский ответ. Я увидел жизнь, о которой я не имел понятия. Я был поражен, как никогда в жизни.
- Отец, - сказал я крестьянину, - вот уже год власть у рабочих и крестьян. А ты собираешься лизать мне руку.
- До нас не дошло, - говорит крестьянин. - Верно, господа съехали со своих дворов, живут по хатам… Но кто ж его знает, как оно будет…
Я иду с крестьянином до его деревни. Я захожу в его избу.
На каждом шагу я вижу чугунную тень прошлого.
Умирает старик
Я стою в крестьянской избе. На столе лежит умирающий старик.
Он лежит уже третий день и не умирает.
Сегодня у него в руке восковая свечка. Она падает и гаснет, но ее снова зажигают.
У изголовья родственники. Они смотрят на старика не отрываясь. Вокруг невероятная бедность, грязь, тряпки, нищета…
Старик лежит ногами к окну. Лицо у него темное, напряженное. Дыхание неровное. Иной раз кажется, что он уже умер.
Наклонившись к старухе - его жене, я тихо говорю ей:
- Я съезжу за доктором. Не дело, что он третий день лежит на столе.
Старуха отрицательно качает головой.
- Не надо его тревожить, - говорит она.
Старик открывает глаза и мутным взором обводит окружающих. Губы его что-то шепчут.
Одна из женщин, молодая и смуглолицая, наклоняется к старику и молча слушает его бормотанье.
- Что он? - спрашивает старуха.
- Титьку просит, - отвечает женщина. И, быстро расстегнув свою кофту, берет руку старика и кладет ее на свою обнаженную грудь.
Я вижу, как лицо старика светлеет. Нечто вроде улыбки пробегает по его губам. Он дышит ровней, спокойней.
Все стоят молча, не шевелясь.
Вдруг тело старика вздрагивает. Рука его беспомощно падает вниз. Лицо делается строгим и совсем спокойным. Он перестает дышать. Он умер.
Тотчас старуха начинает голосить. И вслед за ней голосят все.
Я выхожу из избы.