Все-таки хороший он был человек, и все у него было наружу. И это совсем неплохо, что он так ненавидел русских и не боялся сцепиться с ними. Такие люди нужны нашей родине. Кому же иначе ее защищать, как не таким смелым ребятам, которые головы свои готовы сложить, если это понадобится. А от русских всего можно ожидать. Мы достаточно наслышались и начитались о них в наших газетах, чтобы знать, что это за птицы.
Я кивал на прощанье уходившей машине и потом говорил Эльзе:
- Пойдем завтракать.
А она отвечала:
- Сейчас. Только положу сена коровам.
Я помогал ей задать коровам и телятам корму, и мы шли домой завтракать. Мы огибали покрытый валунами большой бугор, который мешал видеть наш дом прямо от усадьбы господина Куркимяки. Мы огибали его и выходили к ручью, охватывавшему этот бугор большой петлей и проскакивавшему в длинную лощину как раз между ним и нашим бугром. Затем переходили ручей по широкой, толстой доске немного выше обломка скалы и водоема, клокотавшего перед ним, и поднимались по западному склону своего бугра прямо к своему дому.
4
Свой дом… Я помню, сколько веселого шума было у нас в тот летний воскресный день, когда я закончил отделку дома и мы потащили в него свои пожитки.
Пока мы с женой устраивались, детишки наши прыгали по траве у подножия отвесной скалы на верхней части бугра. Это был маленький зеленый клочок, про который херра Куркимяки сказал: "огород".
Но это еще не был огород. Когда я ткнул в него лопатой, она лишь наполовину ушла в грунт. А дальше был сплошной камень. Чтобы сделать на этом месте огород, мне пришлось привезти сюда тридцать восемь возов земли и торфа. И только после этого получились те короткие четыре грядки, которые живы и сейчас.
За землю и торф херра Куркимяки тоже занес что-то в свою книгу, за использование лошади и повозки тоже. Но я уж это не считал. Неудобно было приставать к нему с каждым пустяком.
Зато на следующее лето у нас на этих грядках зазеленели свои овощи, которых нам хватило до самого рождества. Даже цветы росли тут же по краям грядок. Этим занималась моя маленькая Марта. Она посадила и подсолнечники, но росли они вяло. Только утром и вечером попадали на них солнечные лучи, и то в самые длинные дни лета. А жаркое полуденное солнце загораживалось отвесной скалой.
Сын мой Лаури не сажал подсолнечников. Но это не значит, что он мирился с той прохладой и сыростью, которыми был полон воздух у подножия скалы. Он тоже очень любил солнце и жадно смотрел вверх на край скалы, откуда свисали корни травы и кустарников, зеленые ветки которых были полны южного солнца. И он сначала смотрел вверх, на маленькую березку, стоявшую у самого края вершины, а потом начинал карабкаться туда, цепляясь за трещины скалы. Но он срывался каждый раз, падая вниз на мягкие грядки, однако с каждым годом поднимался все выше и выше. И видно было, что он в конце концов доберется до этой вершины.
А мать не переставала сиять от радости. Она у меня невелика ростом, но полная и крепкая и могла многое выдержать на своих круглых плечах. Бывали дни, когда ей одной приходилось доить всех коров на скотном дворе господина Куркимяки. А их там было ровным числом четырнадцать штук. И она не жаловалась. Она сияла, как солнце, гордясь тем, что у нас теперь свой угол. Женщины очень любят, когда у них есть свой дом, свое отдельное хозяйство. Так уж они устроены.
Но ей не очень-то нравилось, что самый отлогий северный склон нашего каменного бугра был гол и пуст. С первых же дней нашего переезда она принялась ходить по нему вдоль и поперек и ковырять лопатой плотный слой зеленого моха, которым он местами оброс.
И она недаром старалась. Под слоем зеленого моха ей удалось найти две длинные, глубокие трещины. Она еще больше углубила и расширила их киркой, натаскала в них корзиной земли и посадила в одной трещине четыре куста смородины, а в другой - два куста малины.
Я тогда смеялся над ее стараниями и говорил, что ничего из этого не выйдет. Но уже через два года все это разрослось и стало давать ягоды, особенно малина.
И тогда уже она смеялась:
- Ну, что? Ничего не вышло? А вот это что, по-твоему?
Она придвигала ко мне чашку с малиной, зачерпывала целую пригоршню и начинала пихать ее мне в рот. И при этом она нарочно давила ягоды у меня на губах и щеках.
Тогда я хватал ее в охапку и подбрасывал к самому потолку нашей маленькой комнаты и целовал своими выпачканными красным соком губами ее горячие круглые щеки и губы, и маленький нос, и глаза, которые она тут же закрывала, запрокидывая голову назад.
Для меня это не составляло тогда большого труда. Она хоть и была у меня плотная и тяжелая, но я сам тоже был не плох. И когда мы стояли рядом, то ее белокурые волосы никогда не поднимались выше моего плеча, как бы пышно она ни взбивала свою прическу.
Я мог тогда не только подбрасывать ее к потолку. Я мог поднять на плечи всю свою семью и нести ее через поле или лес куда угодно. Я мог потом вывалить их всех троих на траву и пуститься бегать и играть с ними в пятнашки не хуже их всех. А ведь мне тогда уже стукнуло тридцать шесть лет. Это был такой солидный возраст, что в зимнюю войну меня не взяли в солдаты.
5
Правда, херра Куркимяки уверял, что это он сумел удержать меня на месте. Он сказал, что устроил это через своего сына Вихтори, который занимал очень видный пост в Хельсинки. Ну что ж. Я, конечно, был очень благодарен им обоим, потому что никогда не ждал от войны ничего хорошего.
Пааво Пиккунен, который работал вместе со мной у господина Хуго Куркимяки, тоже не был тогда взят в солдаты. Ему уже тогда было сорок два года. Но если бы даже он был моложе, то все равно господа Куркимяки постарались бы его тоже удержать, потому что у него были золотые руки. Он мог делать все. Он был у Куркимяки пахарем и дровосеком, кузнецом и шорником, столяром, садовником и плотником.
Но мой младший брат Вилхо попал на зимнюю войну. Только он один из всех рабочих молокозавода Калле Похьянпяя, потому что он был бельмом на глазу у своего хозяина. Ни один хозяин из тех, у кого он раньше работал, не любил его. Вилхо всегда был недоволен чем-нибудь, всегда ссорился, всегда требовал того, чего никто другой не требовал.
У нас были с ним всякие разговоры на этот счет. Я пробовал всячески образумить его и как-то раз прямо сказал, что он плохо кончит, если будет вести себя таким образом.
А он вместо ответа только улыбнулся. Я видел, что он хотел сказать что-то веселое, потому что в его голубых глазах уже запрыгали лукавые искорки, но не сказал ничего, только растянул молодой рот в легкой улыбке.
Должно быть, в его глупой голове опять мелькнул какой-нибудь анекдот о финне. Он вечно высмеивал своими анекдотами какую-нибудь черточку финского характера, если считал ее смешной. Но на этот раз он сдержался, не желая, быть может, обидеть меня, у которого находился в гостях.
Я сказал ему:
- Ты бы хоть память отца чтил. Помнишь его слова: "не отрываться от земли"?
А он ответил:
- Для того чтобы оторваться, нужно к ней сначала прилепиться. Но я не помню, чтобы наш старик сам показал в этом хоть какой-нибудь пример. Как ни бился, бедняга, но даже огорода не сумел приобрести до самой своей кончины.
Я ответил на это:
- Тем более мы обязаны это сделать.
Он снова улыбнулся.
- Ты хочешь сказать, что уже пустил корни? Хотел бы я знать, как глубоко они у тебя проникли.
И он сделал вид, что хочет расковырять каблуком камень, на котором стоял мой дом, чтобы определить, как глубоко проникли в него корни.
Я знал, что ему ответить на это, но не стал отвечать. Ведь ничто на свете не приходит к человеку сразу, тем более такое счастье, как земля. Все, что я вижу вокруг себя, уже принадлежит кому-то. Кто согласится так легко и просто оторвать мне кусок земли от своих владений? Гораздо выгоднее каждому, чтобы работали на его земле. А платить работнику в дополнение к харчам десять марок в день не так уж трудно, тем более что эти же деньги хозяин высчитывает у него за разные дополнительные покупки. Любой хозяин знает, что он делает. Чтобы вытянуть из него кусок земли, нужно потратить не один год. А к тому времени успеешь на чужой работе руки свои вывернуть из плеч. Но что толковать об этом глупому Вилхо? Что он понимает? Я ответил просто так, чтобы отвязаться от него:
- Свой дом у меня уже есть. - Но сразу же, сказав это, подосадовал, потому что в его глазах опять запрыгали веселые огоньки и сложился в насмешливую улыбку рот.
- Дом? Какой дом? Ах, вот этот… О-о, какой дом! Какой дом! Да ведь это не дом, а целый дворец!
И он стал ходить вокруг моего дома на цыпочках и задирать кверху голову так, что даже шляпа свалилась два раза с его светло-русых волос. Много еще было в нем ребячества, которое иногда вовсе некстати проявлялось.
- Ай-ай-ай, какой дом! Сколько же ты за него заплатил?
Он знал, чем меня уколоть. Но в этом не было ничего смешного. Я и сам охотно расплатился бы за дом сразу. Однако выложить перед господином Куркимяки сразу все двадцать тысяч марок мне было бы не под силу. Поэтому я пошел на такое дело. Конечно, неприятно было думать, что это продлится до конца моей жизни и что до конца моей жизни дом все-таки не будет моим. Но что я мог сделать? Не мог же херра Куркимяки отдать мне дом даром. Это Вилхо должен был понять. Но он ничего не хотел понимать и только злил меня своими детскими ужимками.
А тут еще жена подошла ко мне и спросила потихоньку:
- Чем будем угощать?
Я сказал:
- Как чем?
Она ответила:
- Свинину и сыр будем доставать из погреба или нет?
Я сказал:
- Не надо. Картошка есть?
Она ответила:
- А как же!
- Молоко и масло тоже есть?
- Да.
- Ну вот и хватит. Чего там еще мудрить.
- А вино?
- Не надо. Сваришь кофе с молоком, и выпьем лучше всякого вина.
Я был сердит на него и хотел как-нибудь дать ему почувствовать это. Не хватало еще, чтобы я ради каждого краснобая стал отваливать камень от входа в погреб и доставать оттуда последний кусок сыра и сала и последнюю бутылку вина. Чтобы пожелать такого угощения, нужно сначала узнать, во что обходится все это для покупающего у господина Куркимяки, сколько недель должны потрудиться мои руки и спина за один только окорок свинины.
- Не надо ни сыра, ни сала. Пусть будет обед как всегда.
И вообще зачем он тащился сюда двенадцать километров от молокозавода старого Похьянпяя? Для того, чтобы корчить здесь из себя дурака? Не стоило ради этого утруждать свои ноги.
Я бы, пожалуй, не выдержал и сказал ему что-нибудь обидное насчет его ума. Но он в это время стал возиться с моими малышами, и я решил промолчать. Что с него спрашивать? Он был еще слишком молод - на целых десять лет моложе меня, хотя и вытянулся тоже почти в мой рост.
Он подбрасывал вверх моих белоголовых визжащих от радости крошек, и я не знал, что ему еще сказать. Синий костюм плотно обтягивал его стан, особенно в те моменты, когда он, смеясь во все горло, выбрасывал вверх руки. И было приятно видеть разницу между шириной его плеч и бедер.
Крепостью тела он тоже пошел в отца, как и я, но красоту лица перенял от матери. У нее были точно такие же большие, блестящие весельем голубые глаза, такой же прямой короткий нос и такой же мягкий рот, в котором вечно таилась улыбка. Если бы она была сейчас жива, то, глядя на Вилхо, могла бы подумать, что смотрится в зеркало.
Конечно, это было приятно, что его лицо напоминало мать. Но все же ему не следовало быть таким насмешником. Ничего плохого не было в том, что на столе оказались только картошка, молоко и масло. Молоко было свежее, масло тоже. И картошка была крупная и желтая, хорошо вычищенная до того, как ее сварили. Когда жена высыпала ее из чугуна в чашку, то к потолку поднялся густым белым облаком пар, у которого был вовсе не плохой запах.
И Вилхо сам охотно первый воткнул свой пуукко в самую крупную горячую картофелину, которая ему приглянулась, и начал ее есть. Он снял ее с ножа левой рукой, а ножом стал класть на нее кусочки масла и откусывать от нее понемножку, обжигаясь и дуя и запивая молоком, как это, бывало, делал наш отец.
На хлеб он тоже клал достаточно масла, бог с ним. Этим никто не думает его попрекать. И кофе жена налила ему в чашку самый настоящий, с молоком и сахаром, а он все-таки вздумал рассказать какой-то анекдот о скупости финского мужика.
Другой бы на его месте постеснялся говорить что-нибудь обидное старшему брату, у которого сидел в гостях. А он не постеснялся, как не стеснялся ничего на свете, и рассказал примерно такую историю:
- Захотелось одному финскому мужику покататься вместе со своей женой на самолете, только платить не хотелось. Летчик и говорит ему: "Хорошо. Я покатаю тебя бесплатно, если ты будешь сидеть тихо. Но если ты хоть раз крикнешь, то с тебя сто марок. Идет?" - "Ладно", - говорит мужик. И вот они полетели. Долго таскал их летчик то вверх, то вниз, то вкруговую над полем и лесом. Не кричит мужик. Тогда он поднялся повыше, сделал несколько мертвых петель и пошел вниз штопором. А потом снова поднялся и снова спикировал. Он думал, что на этот раз тот испугается и закричит. Как бы не так! Ведь это означало бы, что надо уплатить сто марок. А разве финский мужик пойдет на это? Летчик поднимался выше облаков еще раз двадцать и каждый раз камнем бросался оттуда вниз. Он проделывал такие страшные фигуры, каких никогда в жизни не проделывал, и сам измучился вконец, а мужик все-таки не крикнул. Плюнул тогда летчик с досады и спустился на землю. "Ну, что, - спрашивает он у мужика, - вытерпел?" - "Вытерпел", - отвечает тот, а сам весь зеленый. "Ну, а все-таки признайся, - говорит ему летчик, - хотелось тебе крикнуть хоть раз? Временами, я думаю, рот сам собой раскрывался?" Мужик признался. "Это верно, - говорит. - Один раз я чуть было не крикнул. Это когда моя старуха из самолета выпала".
И Вилхо рассмеялся, когда кончил свой рассказ. И Эльза моя тоже рассмеялась. Даже дети запищали на другом конце стола. Только я не видел в этом ничего смешного и не мог понять, к чему был рассказан весь этот анекдот. Если он этим хотел пустить какую-нибудь насмешку по моему адресу, то он мог бы для этого не приходить в мой дом и не садиться за мой стол.
Но я не сказал ему этого и продолжал как ни в чем не бывало класть своим ножом на картошку масло и отправлять ее в рот одну за другой до тех пор, пока не опустела чашка. А потом и я взялся за кофе с молоком, налитый мне. Эльзой в маленькую белую чашку. Брату она тоже добавила из молочника и кофейника и придвинула к нему поближе сахарницу.
Стол вовсе не выглядел так плохо, чтобы обижать из-за него хозяина и хозяйку. И бумажная клеенка на нем была новая с красивым голубым рисунком, и пищи на нем было достаточно, чтобы гость не ушел домой голодным. Непонятно, что ему еще было нужно?
Должно быть, он и сам понял, что рассказал не то, что следовало, и решил немного поправиться. И вот он заговорил так:
- Наверно, это был какой-нибудь muonamies, вроде тебя, у которого вечно пустой карман.
Но я и на это ничего ему не ответил, продолжая пить кофе. Что он хотел этим сказать? Ну, допустим, что это был muonamies. Так что же из этого? Конечно, в кармане у такого не жирно. А дальше что?
Я пил кофе и молчал. А Вилхо уже забыл обо мне и снова начал шутить с детишками. Видно было, что он большой любитель детей. Он скорчил им рожу, кивнул на тарелку, где почти не осталось масла, и сказал, как будто с испугом:
- Ӓiti, hoi!
Missӓ voi?
- Kissa sӧi.
- Missӓ kissa?
- Aitan alla.
- Missӓ aitta?..
И пошел плести знакомую всем школьникам историю о том, что амбар сожгло огнем, огонь погасило водой, воду выпил бык, быка убил топор, который воткнут в пень, а пень подточили жучки, которых склевали птицы, улетевшие потом за семьдесят семь озер и морей. И при этом он продолжал корчить им рожи. Но как бы он их ни корчил, лицо его все-таки оставалось приятным. И дети мои визжали и заливались смехом вовсе не от страха.
Мне тоже всегда становилось немного веселее, когда я слышал их смех, и на этот раз я ласково посмотрел на молодого веселого брата. За что мне было на него сердиться? На глупость не сердятся. А сказанное им только что о человеке, работающем за одни харчи, было, пожалуй, сущей правдой. Откуда же такому взять сто марок на такие пустяки, как полет по воздуху? Не хватало еще, чтобы на это выбрасывать деньги.
И удивляться тут нечего тому, что он стерпел. Скорее даже похвалить его надо за это. Как он там рассказывал? "Если крикнешь, то заплатишь…" А он вот взял да и не крикнул. Что ты с него спросишь? Взял да и не крикнул. Крепкий, значит, оказался. Его крутили, мотали, а он смолчал. Вот это парень! И только один раз чуть-чуть не крикнул. Только один раз - это когда его старуха выпала. Ха-ха! Ну и чудак же этот Вилхо! Расскажет тоже…
И я рассмеялся, отодвигая от себя пустую чашку.
А Вилхо удивился и спросил, улыбаясь:
- Ты что?
А я ответил:
- Только один раз чуть не крикнул… когда старуха выпала…
И я снова засмеялся. А он посмотрел на меня секунду с удивлением и потом чуть не повалился со скамейки - такой его разобрал смех. И смеялся он долго, а потом сказал сквозь смех:
- Недаром у нас предупреждают: "Не рассказывай финну анекдот в пятницу, иначе поймет он его только в воскресенье и очень некстати засмеется в церкви во время обедни". Медленно же до тебя доходит…
Я ведь сначала подумал, что он тоже смеется, вспоминая анекдот. А он, оказывается, уже надо мной смеялся. И чтобы сократить его веселье, я сказал:
- Смешного тут мало, когда у человека пусто в кармане. Над бедностью нечего смеяться.
Тогда он сразу стал серьезным. Он всегда может очень быстро переходить от ребячества к серьезности, если только захочет. И вот он вскинул на меня большие красивые глаза и сказал:
- Наоборот, еще больше надо смеяться над таким беззастенчивым произволом, как у нас в деревне.
Я спросил:
- Каким беззастенчивым произволом?
Он откинулся спиной к стене, подумал немного и заговорил нехотя: