3
Тридцать винтовок салютовали мне в час прощания. Оставив за спиной опушку леса, я держал путь на паровозные свистки, изредка ориентировавшие меня в путаном клубке полевых дорог. Наконец я добрался до затерянного на равнине полустанка и стал дожидаться поезда на Москву. Платформа была завалена мешками и кулями, у которых и на которых сидели и лежали люди, поджидавшие, как и я, прихода поезда. Ожидание было долго и томительно. Безбородое лицо моего соседа, расположившегося на пустом (как показалось мне на первый взгляд), но в три узла перевязанном мешке, успело покрыться рыжей щетиной, когда на горизонте наконец показался долгожданный дымок. Поезд полз со скоростью дождевого червя, и я боялся, как бы он, червю подобно, не уполз в землю, оставив над пустыми рельсами лишь серую спираль дымка.
Многим из присутствующих в зале, может быть, покажется странным это мое ощущение, но мне, сангвинику, все медленное, размеренное и тягучее всегда казалось мнимым, нереальным, и, может быть, потому неторопящаяся, вся на замедленных скоростях, переключенная с секундных стрелок на часовые, Россия дала мне целый комплекс призрачностей и ощущений галлюцинаторности. В вагоне, дожидавшемся сигнала к отправке, моим соседом был тот же в рыжей щетине с пустым мешком на плечах человек. Правда, пустота эта неожиданно звякнула при ударе о вагонную полку.
- Что вы везете? - не мог я не полюбопытствовать.
- Шило в мешке, - ответила щетина.
- Думаете продать?
- Конечно. В Москве на это спрос.
Я повеселел. Ведь и мой товар был приблизительно такого же ассортимента. Притом поезд тронулся, что повысило мое настроение еще больше. Но ненадолго. Проклятый червь над каждой шпалой делал остановку, как если бы шпала была станцией. Пассажиры, однако, не выражали удивления, как если бы все было в порядке вещей. К вечеру мы доползли до следующего полустанка. Желая размять ноги, я прошел вдоль поезда до паровозной трубы, сыплющей в черную, как земля, ночь пригоршни красных зерен: при их свете я увидел, что в тендере не уголь и не дрова, а груды книг. Изумленный такой странной постановкой библиотечного дела и дождавшись, когда толчок двинувшегося поезда разбудил соседа, обратился к нему с новыми вопросами. В разговор наш вмешались и другие пассажиры, и вскоре многое для меня стало ясно - в том числе и причина нашего толчкообразного, от шпалы до шпалы, движения:
- Видите ли, - заобъясняли мне со всех сторон, - наш машинист из профессоров, ученейший человек, ни одной книжки не пропустит, уж он от доски до доски пока не прочтет, в топку не бросит, нет: вот и едем полено за поленом, то есть книга за книгой, пока не...
- Но позвольте, - вспылил я, - мы должны жаловаться, пусть его уберут и дадут другого машиниста.
- Другого? - вытянулись со всех полок встревоженные шеи. - Ну, еще неизвестно, какой попадется, другой-то ваш: вот на соседней ветке машинист, так тот, кроме "Анти-Дюринга", никаких и никого - все книги в топку, грудами, до раскала, на полный ход, но если попадется ему, упаси господи, "Анти-Дюринг" - глазами в книгу... ну и уж тут без крушения не бывает. Нет, уж другого нам не надо; этот хоть эйле-мит-вэйле, хоть по вершку в день, да тянет, а "другого" еще такого допросишься, что антидюрингнет с насыпи колесами кверху, и вместо Москвы - царствие небесное.
Я не стал спорить, но к числу нотабене, спрятанных в записную книжку, прибавилось еще одно. По приезде в Москву выясню, надолго ли хватит запасов русской литературы.
4
Когда мы подъезжали к московскому вокзалу, и я уже взялся за ручку двери, стрелочник развернул красный советский флаг, что у них означает "путь закрыт". И в виду самой Москвы, бросившей в небо тысячи колоколен, пришлось прождать добрый час, пока стрелка пустила поезд к перрону.
Первое, что бросилось мне в глаза, объявление на вокзальной стене, в котором наркомздрав Семашко почему-то просит его не лузгать. Я поднял брови и так и не опускал за все время пребывания в Москве. Готовый к необычайностям, с бьющимся сердцем вступил я в этот город, построенный на кровях и тайнах.
Наши европейские россказни о столице Союза Республик, изображавшие ее как город наоборот, где дома строят от крыш к фундаменту, ходят подошвами по облакам, крестятся левой рукой, где первые всегда последние (например, в очередях), где официоз - "Правда", потому что наоборот, и т. д., и т. д. всего не припомнишь, - все это неправда: в Москве домов от крыш к фундаменту не строят (и от фундамента к крышам тоже не строят), не крестятся ни левой, ни правой, что же до того, земля или небо у них под подметками, не знаю: москвичи, собственно, ходят без подметок. Вообще, голод и нищета отовсюду протягивают тысячи ладоней. Все съедено - до церковных луковиц включительно; некоторое время пробовали питаться оптическими чечевицами, из которых, говорят, получалась неуловимо-прозрачная похлебка. Съестные лавки - к моменту моего приезда - были заколочены, и только у их вывесок с нарисованными окороками, с гирляндами сосисок и орнаментом из редисочных хвостов или у золотых скульптурных изображений кренделей и свиных голов стояли толпы сгрудившихся людей и питались вприглядку. В более зажиточных домах, где могли оплатить труд художника, обедали, соблюдая кулинарную традицию по-старому. У стола: на первое подавали натюрморт голландской школы с изображением всевозможной снеди, на третье - елочные фрукты из папье-маше. К этому присоединялся и товарный голод: на магазинных полках, кроме пыли, почти ничего. Смешно сказать, когда мне понадобилась палка, обыкновенная палка (тротуары там из ухабов и ям), то в магазине не оказалось палок о двух концах: пришлось удовольствоваться палкой об одном конце. Или вот пример: когда один из москвичей, доведенный бестоварьем до отчаяния, попробовал повеситься, оказалось, что веревка свита из песку: вместо смерти пришлось ограничиться ушибами. Безобразие.
Внутренние разногласия во время моего пребывания в столице еще усугубляли разруху и бедность. Так, однажды, проходя мимо ряда серых, паутинного цвета домов, я с удовольствием остановился у особняка, выделявшегося свежим глянцем краски и рядами застекленных окон. Но когда на следующий же день случаю угодно было привести меня к этому же дому, я увидел: стены пожухли и покосились, а улица перед фасадом под обвалившейся штукатуркой и битым стеклом.
- Что произошло в этом доме? - обратился я к прохожему, осторожно пробиравшемуся, стараясь не занозить своих голых пяток о стекло.
- Дискуссия.
- Ну а после?
- После лидер оппозиции, уходя, хлопнул дверью. Вот и все.
- Чушь, - обернулся на наши голоса встречный, - уходя, он прищемил дверью палец. А суть дела в том, что...
- Для меня, - угрюмо перебил первый, внезапно захромав, - суть в том, что из-за ваших расспросов я порезал себе пятку.
Две спины разошлись - влево и вправо, оставив меня в полном недоумении.
Оратор нажал кнопку. Свет сменился тьмой, и на матовом квадрате экрана дрогнули, стали и отчетчились удвоенные контуры дважды заснятого дома: до и после.
Сквозь иные из голов продернулась было ассоциация: старые, полузабытые фотографии мартиникского землетрясения. Но прежде чем воспоминание доосозналось, кнопка сомкнула провода, вспыхнули лампионы и оратор продолжал, не давая вниманиям отвлечься в сторону.
5
- Если взглянуть на Москву с высоты птичьего полета, вы увидите: в центре каменный паук - Кремль, всматривающийся четырьмя широко раскрытыми воротами в вытканную им паутину улиц: серые нити их, как и на любой паутине, расходятся радиально врозь, прикрепляясь за дальние заставы; поперек радиусов, множеством коротких перемычек, переулки; кое-где они срослись в длинные раздужья, образуя кольца бульваров и валов, кое-где концы паутинным нитям оборвало ветром - это тупики; и сквозь паутину, выгибаясь изломленным телом, затиснутая в цепких двулапьях мостов синяя гусеница - река. Но разрешите птице опуститься на одну из московских кровель, а мне сесть в пролетку.
- Куда? - спрашивает возница, разбуженный моим прикосновением к плечу.
- В Табачихинский переулок.
- Миллиардец с вашей милости.
Возница стегает полуиздохшую лошаденку, пролетка с булыжины на булыжину, - и мы, взяв горб моста, вкатываемся в путаницу замоскворецких переулков; в одном из них крохотный, в раскосых окнах, с скрипучим крылечком, домик:
- Профессор Коробкин дома?
- Пожалуйте...
Вхожу. Маститый ученый косит мне навстречу из-под стекол очков. Я объясняю цель прихода: иностранец, хотел бы ознакомиться с материальными условиями, в которые поставлена русская наука. Профессор извиняется: он не может подать руки. Действительно: пальцы замотаны в марлю и перетянуты бинтами. Озабоченно расспрашиваю. Оказывается: лишенные самых необходимых научных пособий, как, например, грифельной доски, ученые принуждены бродить, с куском мела в руке, отыскивая для записей своих выкладок, чертежей и формул хоть некие подобия досок. Так, профессору Коробкину не далее как вчера удалось найти весьма неплохую черную спинку кареты, остановившейся где-то тут неподалеку у одного из подъездов; профессор приладился к ней с своим мелом, и алгебраические знаки заскрипели по импровизированной доске, как вдруг та, завертев колесами, стала укатывать прочь, увозя с собой недооткрытое открытие. Естественно, бедный ученый бросился вслед за улепетывающей формулой, но формула, сверкнув спицами, круто в переулок, навстречу оглобли, удар - и вот: замотанные в марлю конечности доказывали без слов. Очутившись снова на улице, я стал внимательнее следить за стенками карет и автомобилей. Вскоре, проходя мимо одного из отмеченных серпом и молотом подъездов, я увидел быстро подкативший к ступенькам подъезда автомобиль: на задней стенке его, расчеркнувшись белыми линиями по темному брезенту, недочерченный чертеж. Взглянув по направлению, откуда приехал чертеж, я вскоре отыскал глазами и чертежника: из длинной перспективы улицы, с мелком, белеющим из протянутой руки, бежал, астматически дыша и бодая лысиной воздух, человек. Чисто спортивная привычка заставила меня, вынув хронометр, толчком пружины пустить стрелку по секундам и осьмым. Но в это время хлопнула дверца автомобиля: человек с глазами, спрятанными под козырек, с портфелем под наугольником локтя, вышагнувший из машины, прервал мои наблюдения:
- Иностранец?
- Да.
- Интересуетесь?
- Да.
- Так вот, - протянул он палец к добегающей лысине, - скажите вашим: красная наука движется вперед.
И, повернувшись к дверям подъезда, он сделал пригласительный жест. Мы поднялись по лестнице в кабинет с тринадцатью телефонами. Пробежав губами по их мембранам, как опытный игрок на свирели по отверстиям тростника, человек указал мне кресло и сел напротив. Мне неудобно было спрашивать, но сразу было видно, что предстоит разговор, с человеком видным и значимым. Собеседник говорил кратко, предпочитал вопросительный знак всем иным, без вводных и придаточных: он подставил свои вопросы, как подставляют ведра и лохани под щели в потолке при приближении дождя, и ждал. Делать было нечего: я стал говорить о впечатлении нищеты, бесхлебья, бестоварья, от которых приезжему с Запада положительно некуда спрятать глаза. Сперва я сдерживался, вел счет словам, но после недавние впечатления овладели мной, я дал свободу фактам - и они ливнем хлынули в его лохань. Я не забыл ничего - до палок об одном конце включительно.
Дослушав, человек снял картуз, и тут я увидел глаза и лоб слишком знакомые для всех, хоть изредка заглядывающих в иллюстрированные Йирбуки, чтоб их можно было не узнать:
- Да, мы бедны, - поймал он зрачками мои зрачки, - у нас как на выставке - всего по экземпляру, не более. (Не оттого ли мы так любим выставки?) Ведь я угадал вашу мысль, не так ли? Это правда: наши палки об одном конце, наша страна об одной партии, наш социализм об одной стране, но не следует забывать и о преимуществах палки об одном конце: по крайней мере ясно, каким концом бить. Бить, не выбирая меж тем и этим. Мы бедны и будем еще беднее. И все же, рано или поздно, страна хижин станет страной дворцов.
С минуту я слушал дробь его пальцев о доску стола. Потом:
- Почему вы не спрашиваете о литературе?
Признаюсь, я вздрогнул: сощуренные глаза явно пробрались под обшлаг моей куртки и хозяйничали внутри записной книжки.
- Вы угадали мою мысль...
- И имя, - смех раздвинул и сдвинул щель рта, как диафрагму при короткой выдержке, - ведь литературному образу естественно заинтересоваться литературой. "Как пахнет жизнь?" Типографской краской: для людей, населяющих книги или эмигрировавших в них. Так вот: всем перьям у нас дано выбрать: пост или пост. Одним - бессменно на посту; другим - литературное постничество.
- Но тогда, - возразил я, понемногу оправляясь от смущения, - начатое паровозной топкой, вы хотите закончить...
Он встал. Я тоже.
- За конкретностью - по этому адресу. - Чернильная строчка, оторвавшись от блокнота, придвинулась ко мне. - Ученая лысина, кажется, дочертила чертеж. Мне пора. Я мог бы отправить вас назад и не через дымовую трубу, как это было принято в средние века: вот эта телефонная трубка плюс три буквы вместо экзорцизма - и вас как пыль ветром. Но зная nomen, предвижу и вашу omen . Пусть. Иностранствуйте.
Мы обменялись улыбками. Но не рукопожатием. Я вышел за дверь. Ступеньки, как клавиши, выскальзывали из-под подошв. Только прохладный воздух улицы вернул мне спокойствие.
6
Адрес на блокнотном листке привел меня к колоннам барского особняка на одной из затишных московских улиц, сторонящихся биндюжного грохота и трамвайных звонков. Тот же блокнотный листок открыл дверь рабочей комнаты, в которой, как мне сказал слуга, находится сейчас хозяин дома. Переступив порог, я увидел огромный, широко раздвинувший свои углы, зал, лишенный каких бы то ни было признаков меблировки. Весь пол залы - от стен до стен - был застлан гигантским ослепительно белым бумажным листом, растянутым на кнопках: скользнув глазами по многосаженной странице, я увидел у дальнего края ее - человека, который, стоя на четвереньках, двигался слева направо, перемещаясь по невидимым линейкам. Вглядевшись лучше, я увидел, что из-под пальцев рук и ног человека торчат острия вечных перьев, быстро ерзающих по бумажной равнине. Работая со скоростью заправского полотера, он, скрипя четырьмя перьями, тянул от стены к стене четыре чернильные борозды, постепенно придвигаясь, все ближе и ближе ко мне. Теперь уже, вщурившись, я мог различить: верхней строкой тянулась трагедия, футом ниже трактат о генерал-басе и строгих формах контрапункта; из-под левой ноги прострачивались очерки экономического положения страны, а из-под правой скрипел водевиль с куплетами.
- Что вы делаете? - шагнул я к полотеру, не в силах более удерживать вопрос.
Повернувшись ко мне, труженик поднял голову, близоруко всматриваясь сквозь вспотевшие стекла пенсне:
- Литературу.
Я ушел на цыпочках, боясь помешать родам.
На этом мое знакомство с научным и художественным миром Москвы не закончилось: я нанес визит составителю "Полного словаря умолчаний", был у известного географа, открывшего бухту Барахту, посетил скромного коллекционера, собирающего щели, присутствовал на парадном заседании Ассоциации по Изучению Прошлогоднего Снега. Другими словами, я вошел в курс волнующих вопросов, которым посвятила свои труды красная наука. Недостаток времени не позволяет мне, как ни заманчива эта тема, остановиться на ней подолее.