Том 5. Ранний восход. Маяковский сам - Кассиль Лев Абрамович 13 стр.


Но вот наконец пришел день, который мы по праву считаем лучшим из дней нашей жизни. Уже неделю назад отгремел салют в честь войск Советской страны, взявших фашистский Берлин и поднявших над рейхстагом красное знамя. Уже понимали, чувствовали все, что война кончается, что близится долгожданный, миллионами людей загаданный, в миллионах снов уже увиденный день великого торжества, когда падет к ногам победителей последнее знамя с крючковатой фашистской крестовиной, сложенной будто из кочережек…

И вот он наступил. Еще накануне те, кто уже успел получить обратно свои радиоприемники, сданные на хранение во время войны, слышали, как во всех направлениях облетела земной шар весть, неустанно повторяемая на языках народов, истомленных войной и жаждущих мира: "Гитлер из дэд"… "Гитлер э мор"… "Гитлер ист тодт"… – Гитлер мертв!

Никто не ложился спать в ночь на девятое мая. Все ждали, что с минуты на минуту передадут какое-то самое решающее, еще неслыханное последнее сообщение. Люди не выключали радио. Все ждали. Даже Катя не ложилась, хотя ее уже сильно клонило ко сну и она несколько раз стукалась лбом о стол, за которым терпеливо сидела со всеми.

И ночью щелкнуло что-то в репродукторе. Это был тот самый репродуктор, из которого когда-то Коля услышал в военную ночь имена художников Репина и Сурикова. Через него же потом, памятной ночью, стоя на холодном диване в нетопленной комнате, слушал Коля, как сообщали о разгроме гитлеровцев под Москвой. Теперь в горлышке уже не черной, а побуревшей от времени картонной воронки, каждому шороху в которой так жадно внимали все эти годы, щелкнуло, шевельнулось что-то, и голос диктора, столько раз читавшего приказы Верховного Главнокомандующего, голос, всем знакомый, ставший одним из привычных звучаний этого трудного времени, сообщил, что война окончена. Фашистская Германия капитулировала. Мы победили.

Можно ли было лечь спать после этого!.. Коля смотрел во двор и на уже светлевшее весеннее небо, стоя у окна – шторы затемнения сняли дней десять назад.

Вот здесь, в этом дворе, началась когда-то для Коли война. А сейчас она кончилась. И казалось, что какой-то сладостный, небывалый покой водворяется за окнами и в том столько раз уже нарисованном Колей уголке у крылечка, где сквозь темноту угадывался ствол старого дуба. Скоро он должен был снова выгнать лист.

Всюду уже слышались голоса, быстрые, веселые шаги обрадованных людей. Звонили в квартирах телефоны. Свет многих окон заливал двор: нигде не спали, везде горели огни.

В это время кто-то позвонил и застучал в парадный подъезд. Коля скатился по лестнице, спеша открыть. Это был вожатый его – Юра Гайбуров.

– Мы с папой шли, видим – у вас огонь. А мы решили на Красную площадь пойти. Все равно не заснуть. Где ж тут! Хочешь с нами рассвет встречать? Отпустят тебя? Отец у ворот ждет.

И Колю отпустили. Да и можно ли было не пустить его в такую ночь!.. Коля вспомнил, как четыре года назад он хотел убежать вместе с Женьчей, чтобы сопровождать Костю Ермакова во время торжественной традиционной прогулки выпускников-десятиклассников по Красной площади. Тогда не пустили… И вот нет теперь Кости. Он отдал свою жизнь за то, чтобы пришла эта желанная торжественная ночь, когда не спала от счастья Москва.

Уже голубело все, когда они пришли на Красную площадь. Ночные тени, полные прохлады и таинственно-дремотного мрака, еще таились под пепельно-сизыми ветвями кремлевских елей. Ярко горели в вышине, в белесоватом предрассветном небе, звезды на башнях Кремля, с которых совсем недавно сняли защитные чехлы. И недвижно, словно сросшиеся с гранитом, лицом друг к другу стояли у входа в ленинский Мавзолей часовые.

Должно быть, мало кому спалось в эту ночь, потому что народу на Красной площади, несмотря на ранний час, собиралось все больше и больше. Так торжественна и величава была в эти предрассветные минуты Красная площадь, такие неоглядные просторы, казалось, видны были с ее плоскогорья окрест, что все невольно сдерживали голос, обмениваясь тихими поздравлениями, негромкими приветствиями. Стоял сдержанный, полный затаенного волнения гул человеческих голосов.

Но вот первый луч солнца, оттуда, из-за Замоскворечья, как волшебным жезлом, коснулся шатра Спасской башни. Сразу вспыхнуло на ней все золотом и багрянцем. И, словно по мановению этого жезла, пали последние ночные тени, и веселое, звонкое, ликующее утро сбежало вприпрыжку по ступенькам мелодичных ударов, которые отбили куранты башни. Тронутые лучами восхода, разбежались по небу розовые с позолотцей облака, заголубело во всю силу небо, и первое "ура" этого необыкновенного дня прокатилось через Красную площадь, всю залитую лучами раннего весеннего восхода.

– Это утро надо нам всем запомнить, друзья, – сказал профессор. – Внукам твоим когда-нибудь придется, Коля, рассказывать, как ты был на Красной площади и видел вот этот восход… Картину когда-нибудь такую нарисуешь, а, Орлец-Николец?

Он теперь часто так называл Колю после того, как тот заинтересовался малиновым мрамором – орлецом, который пошел на отделку некоторых станций московского метро.

– Нарисуешь такую картину, Орлец-Николец? – повторил профессор. – Только это уж надо сделать в полную и зрелую силу. А до того и браться не стоит. Вот вы, художники… – сказал Гайбуров, и Коле стало чертовски приятно, его так и обдало гордым, взмывающим теплом оттого, что профессор причисляет его к славному стану художников. – Вы, художники, помогаете народу постичь красоту. Красоту земли, которой теперь народ владеет. Новую красоту человеческой души. Она у нас и так, страна наша, красавица, а будет – слов не хватает… Какие же должны быть у нас художники, а! Прикинь-ка!

– А вы сами никогда не были художником? – спросил вдруг Коля.

Профессор наклонил к нему свое широкое лицо, еще более румяное, чем обычно, оттого что его заливали лучи рассвета.

– Это почему вдруг? В поэзию пустился, думаешь? Ну что ж, наука и поэзия – сестры родные. Только первая хочет все узнать, а вторая – все почувствовать. Но художник должен много знать, и плох тот ученый, который не чувствует того, что знает. Бесстрастное знание нам не годится!.. Ну, это тебе еще не осилить, хотя ты и Орлец-Николец, милый друг-человек. А в облаках я – нет, не витаю. Это ты ошибаешься. Мое дело в земле рыться, землю копать. Однако должен тебе сказать, что и в вашем деле надо землю рыть.

Сладко спалось потом в это утро – первое утро после войны! И когда Коля встал, он продолжал чувствовать во всем теле живчики неизъяснимой радости.

Необыкновенным был весь этот день. Вечером, когда стемнело, над столицей загрохотали залпы финального салюта Великой Отечественной войны – салюта Победы. Огонь, исторгаемый тысячью орудийных стволов, полыхнул в небосклон. Над городом забушевал многоцветный звездопад ракет. В этот час Коля с папой, мамой, Катюшкой и неизменным Женьчей пробились опять к Красной площади. Но тут в веселой тесноте приятели потеряли своих и оказались вдвоем затертыми в густом и бурном человечьем потоке. Стотысячные толпы веселых людей окружали их, плотно заполнив все пространство от парапетов Москворецкой набережной до гостиницы "Москва". Никогда еще не была такой безудержно счастливой столица. Незнакомые друг другу люди брались на ходу за руки, и вот уже кружился веселый уличный хоровод и всё новые, новые люди невольно втягивались в неудержимое вращение этого хохочущего широкого круга друзей.

У Коли глаза разбегались. Он не знал, куда смотреть. На людей? На разукрашенные праздничными огнями дома? На небо?

Исполинская беседка, куполом под самые облака, сплетенная из алых, голубых, фиолетовых лучей прожекторов, поднялась из-за горизонтов Москвы, с колец Садовой и бульваров. Тысячеустое "ура" перекатывалось из улицы в улицу, с площади на площадь гигантскими валами.

Мерно бил гром салютующих орудий. Золотистые, алые, зеленые колосья ракет созревали и рассыпались над крышами. А высоко в небе, на колоссальной высоте, в скрещении лучей, в самом фокусе этой неохватной, полной переливчатого света полусферы, вспыхнуло алым пламенем гигантское красное знамя на тросе невидимого, затерявшегося в небе аэростата – знамя нашего правого дела, которое победило!..

В эту минуту Коля увидел худенького подростка, который стоял неподалеку, закинув голову к небу. В широко раскрытых глазах его плескался разноцветный отблеск салюта. Лицо подростка показалось мучительно знакомым Коле. И вдруг он вспомнил: начало войны, первые бомбежки, ослепший мальчик, щупавший скользкое, поганое, насекомообразное тулово фашистского бомбардировщика на площади Свердлова. Неужели тот самый? Неужели прозрел? Прозрел и сегодня своими глазами видит сияние победившей справедливости! Коля кинулся туда, где стоял подросток, но его тут же отбросило в сторону горячим людским потоком, закружило. Он с трудом нашел отставшего Женьчу. "Нет, тот самый, конечно, тот самый!" – убежденно твердил про себя Коля.

А вокруг него все кипело, переговаривалось, смеялось, перекликалось. Какая-то девушка, стоя на уличной тумбе, кричала, наклоняясь к подруге, за плечо которой она держалась:

– Смотри, Зина! Это у нас пошили. Видишь знамя? Наши девушки работали. Правда красота? А знаешь, сколько в нем метров?

– А сколько? – быстро спросил Женьча, любивший цифры и точность.

Но девушку куда-то уже унесло в толпу. А приятели услышали рядом с собой:

– А прожектора-то, прожектора! Правда здо́рово? А кто им электрооборудование ставил? Ясно, кто. На нашем заводе. Слышал, сколько миллионов свечей в каждом таком?

Только было собрался Женьча узнать, сколько свечей в каждом из тех прожекторов, что лучами своими, как колоннадой, подпирали небо над Москвой, но тут неподалеку от друзей раздался возглас какой-то девушки, размахивавшей беретом, который она сдернула с растрепанной головы:

– Товарищи, товарищи! Это Герой Советского Союза! Честное слово! Я его знаю! Он со мной в университете на одном курсе учится… Да нет, нет, я правду говорю! Пускай он плащ расстегнет. У него там, знаете, сколько орденов!

Коля и Женьча ринулись в толпу, чтобы посмотреть поближе Героя и посчитать его ордена. Но Герой уже взлетел в воздух, подброшенный десятками рук. И тут же пробегавший мальчуган в военной гимнастерке и красных погонах – кто знает, может быть, однокашник музыкантского воспитанника Андрея Смыкова, которому недавно позавидовал Коля, – прокричал кому-то:

– Васька-а-а! Идем на Манежную!.. Идем, где музыка. Ох, там оркестрище здоровый! Это из нашего училища. Все знакомые. Там одних только трубачей двести человек, а барабанщиков…

Но Коле и Женьче не пришлось считать барабанщиков, потому что в эту минуту друзей понесло толпой совсем в другую сторону. И все вокруг них пели, танцевали, поздравляли друг друга, обнимались. Приятели наши тоже почувствовали себя непосредственными участниками торжества. Сегодня здесь все были друзьями и сотоварищами, которые общими усилиями добывали победу, а теперь заслуженно и щедро делили между собой ее славу.

Глава 6
Самое настоящее

…во всем… была эта плывучая округлость линий, заключенная в природе, которую видит только один глаз художника-создателя и которая выходит углами у копииста.

Н. Гоголь

Еще не остыла вчерашняя радость, как пришла для Коли новая. Явилась бабушка Евдокия Константиновна, худенькая, седая, но какая-то очень торжественная, и сообщила, что в воскресенье открывается Третьяковская галерея.

Коля так и взвился. Но тут же осадил себя. Разве достанешь билет?.. А на это хитрая бабушка, выждав для пущего эффекта минутку и порывшись в стареньком, но опрятном ридикюле, вытащила оттуда раздобытый ею для Коли билет на открытие галереи.

Нет, не два дня – казалось, два года прошли до воскресенья с того часа, как бабушка принесла билет. Но в конце концов оно пришло. И, умытый, причесанный, кое-как справившийся со своим непокорным, словно у чибиса, вихром на затылке, в белом воротничке, выпущенном поверх курточки, Коля отправился с бабушкой в Третьяковскую галерею, туда, куда он пришел бы еще четыре года назад, если б не война…

Они прошли мимо бронзовых футболистов, которые уже много лет не могут отнять друг у друга мяч, непостижимо держась в головокружительной схватке на постаменте за оградой галереи, и попали в переполненный народом вестибюль.

Коле казалось, что все говорят слишком громко. Он не понимал, как можно шуметь в Третьяковской галерее. Сам он молча и крепко держался за руку бабушки, боясь потерять ее в двигавшейся толпе и заблудиться в этих залах, хранивших сокровища, которые он давно мечтал посмотреть.

Сперва-то он мало что видел, главным образом спины и затылки. Народу в залах было чересчур много. Коля выглядел для своего возраста рослым мальчиком, но все же ему оставались доступными для обозрения либо те картины, что висели очень высоко, либо стеклянный матовый потолок, сквозь который лился сверху мягкий, торжественный свет погожего майского дня. Потом понемножку толпа посетителей растеклась по всему помещению галереи, и Коля смог увидеть все, что он хотел. Сперва бабушка провела его через залы, где хранились старинные работы мастеров Киевской и Средней Руси, древние иконы с темными ликами, которые покрывал треснувший лак оливкового отлива. Пари́ли тонкие, невесомые фигуры, очерченные словно певучими, гибкими линиями, исполненные блеклыми красками, погасшими от времени.

Бабушка сказала, что Коле предстоит увидеть сегодня очень много, и поэтому остановила его только у двух досок. Первой была икона Владимирской богоматери. Бабушка сказала, что этой иконе не менее восьмисот лет и что она не уступит и Рафаэлю. Но Колю в то время еще мало трогала древность, да и Рафаэля он еще не очень хорошо знал, хотя и верил, что это великий художник. Куда большее впечатление произвела на него в соседнем зале икона богоматери Донской, которая, если верить преданию, была с князем Дмитрием Донским на Куликовом поле во время знаменитой битвы с Мамаем. А бабушка тут еще добавила, что перед этой же иконой, отправляясь походом на Казань в 1552 году, четыреста лет назад, думал свою думу царь Иван Васильевич Грозный. Это было творение рук древнего художника, памятник искусства давних времен. С ним было связано многое из того, о чем Коля уже читал в исторических книгах, которые так любил. И он невольно проникся уважением к безвестному художнику.

Но главная радость ждала его наверху, когда они поднялись по широкой, пологой, в несколько маршей лестнице. Здесь, что ни шаг, Колю ошеломляла счастливая, радостная встреча. Он давно уже вырвал руку из бабушкиной руки и перебегал от стены к стене, от картины к картине, полный восторга узнавания, вскрикивая от радости при виде давно уже ему известных по книгам и журналам чудесных произведений русского искусства. Бабушка сбилась с ног, поспешая за ним. А он все бежал и бежал вперед – из зала в зал, от одного художника к другому, не уставая называть картины. Он узнавал их еще издали, как старых друзей, покровителей и могучих единомышленников, которым уже давно был предан издали и вот наконец свиделся.

– Бабушка, смотри, смотри! "Боярыня Морозова"! Ой, и "Утро стрелецкой казни"! Я ведь сколько читал про это! Бабушка, иди сюда! Гляди, Иван Грозный и сын! А вот богатыри. Ух, громадные! Здоро́во, чудо-богатыри! Я не знал, что они такие большие! А Алёнушка-то как сидит, бедная!..

И ему хотелось закричать картинам: "Здравствуйте! Вот вы какие!"

Да, они были, оказывается, не такие, как на литографиях и копиях. Словно дождь омыл все эти картины, знакомые прежде Коле лишь по воспроизведениям. Перед ним теперь обнаружилась дивная гармония красок – будто толстое, мутноватое стекло убрали… В тенях открылся притаившийся свет, они были совсем не черные! Живые тела смягчились, потеплели. Твердые предметы стали явственнее и жестче, а ткани, наоборот, сделались податливее. Живое отделилось от бездушного, цвет воспрянул, словно унесли тусклые лампы от картин, подставив их живым лучам солнца. Все стало выпуклым и сочным, купаясь в прозрачном воздухе, которым были напоены, как это сейчас понял Коля, подлинники.

И подумать только, что всего этого его хотел лишить бесталанный рисовальщик и кровавый мазила со стеклянными глазами утопленника, пытавшийся утопить в крови все, что в мире было прекрасного!

В зале Левитана и Серова он затих. Остолбенел. И минут десять в сладком оцепенении стоял перед "Золотым плесом", потом возле "Девочки с персиками" и "Заросшего пруда"… Бабушка что-то сказала ему, потом потянула за руку, чтобы идти дальше. Он молча высвободил руку, и только нижняя губа у него как-то странно дрогнула. А потом Коля вдруг словно очнулся и уставился на бабушку так, будто смотрел издалека и медленно приближался к ней, возвращаясь из какого-то другого мира.

Встрепенувшись, он еще раз потащил бабушку в зал старых мастеров, где долго с веселым сочувственным вниманием разглядывал картину художника XVIII века Ивана Фирсова "Юный живописец". На ней был изображен мальчуган примерно Колиного возраста, который рисовал на мольберте девочку, должно быть, свою сестренку. Девочка, видно, заскучала и давно бы сбежала, если бы не мать, которая, обняв ее, уговаривает еще посидеть немножко. "Ну совсем как Финтифлига!" – подумал Коля, вспоминая, как он иногда упрашивает сестру позировать ему. У юного живописца на картине вид был довольно уже запаренный. Растрепанный, но продолжающий усердствовать, он сидел на краешке стула, сурово вглядываясь в модель и уперев одну ногу, вероятно затекшую, в перекладину мольберта. Очень понравилась Коле эта картина. Что-то хорошо знакомое и близкое ему подглядел художник, хотя писал он эту картину два века назад. "А Катькин портрет я все-таки нарисую", – решил здесь же Коля.

Но, придя домой из галереи, он первым делом снял со стены прикнопленные над его столом собственные рисунки. Молча, с отвращением сложил он их и сунул куда-то под книги. Дня два-три он не брался за карандаш. Не действовали никакие уговоры. Его пробовали ругать – не помогло. На третий день он попросил у мамы денег и после школы опять отправился в Третьяковскую галерею с Кирой, Надей и их мамой. На этот раз все в галерее понравилось ему еще сильней, чем при первом посещении, когда он был немножко оглушен всем увиденным. Теперь он уже сам показывал Кире особенно полюбившиеся ему картины. И радовался, что и ей они нравятся больше всех других. А они ведь не сговаривались… В следующее воскресенье он снова поехал в Лаврушинский переулок. На этот раз он поехал с профессором Гайбуровым и вожатым Юрой. Они провели в галерее почти весь день. Домой Коля вернулся усталый, но взбодренный и что-то долго записывал у себя в тетрадочке, а перед сном аккуратно очинил все свои карандаши.

Потом он уговорил Женьчу Стриганова пойти с ним в Третьяковку – так уже запросто называл он теперь галерею. До этой поры Женьча, хотя и уважал Колю за то, что он хорошо рисует, все же в душе был убежден, что ходить специально смотреть картины интересно только в кино. Но Коля его очень уговаривал, и Женьча решил пойти посмотреть, в чем там дело.

Назад Дальше