Но это - целая глава в истории города Бишофсберга; глава же, которую мы пишем, посвящена цветам. Их мало в нашем романе, их любят девушки, негодующие на писателей, которые рассказывают о ландштурме и войне, забастовках и королях, вместо того чтобы говорить об изменах и объятиях, о любви и цветах. Грустно думать, что до этих сочувственных слов не дочитает ро-[201]мана ни одна девушка. Но если нежная душа, вконец измученная солдатскими эшелонами, революционерами, социал-демократами и королями, случайно раскроет книгу на этой странице, она найдет здесь наше клятвенное обещание говорить на протяжении главы только о цветах, об одних цветах, душистых, окропленных чистою росою, целомудренных, живых цветах!..
На вокзале король был встречен военными властями. Оттуда он должен был проследовать в ратушу и принять там гражданских чинов. Через два часа его величеству должны были представиться благотворительные общества.
Признаться, бишофсбержцы пережили в этот исторический день некоторое разочарование. Было изведено непомерно много крахмала на приведение в церемониальный вид нижних юбок, манишек, манжет и воротничков. Ожидали увидеть его величество в орденах, лентах и звездах, окруженного свитой и дворцовой стражей. Но король приехал в пиджаке и в тирольской фетровой шляпке с тетеревиным пером. Ему подали к вокзалу вместительный старомодный фаэтон, запряженный парой бестолковых лошадей. Он сел рядом с обер-бюргермейстером, и железные обода вымытых керосином колес загрохотали по главной улице. Накрахмаленные подданные, занявшие тротуары, при виде такого въезда забыли снять шляпы. Школьники, окружив фаэтон, неслись по дороге с криками и возгласами. Его величество добродушно стряхивал сигарный пепел на носы мальчишек, поощряя их забираться на подножки и виснуть на рессорах.
- Смотри, - сказал один бюргер жене при виде своего повелителя, - на нем пиджак, как у нашего зятя Ганса...[202]
Так помрачился герой в сознании глубоко преданного ему гражданина.
В этот день победы над морской Великобританией и приезда короля в Бишофсберг, в тот момент, когда доглаживались последние воротнички и начищались ботинки, фрау Урбах, пробегая через гостиную, восклицала:
- Мари! Мари! Мари!
Она была настолько взволнована, что позабыла захватить свою палочку с резиновым наконечником и очень заметно ковыляла. Она почти захлебывалась, крича:
- Мари! Мари!
И когда влетела в комнату дочери, выпалила без передышки:
- Где наши флаги, Мари? Что это значит? Где флаги?
Мари застегивала платье, заломив руки за спину, ей было неудобно, и она не сразу переспросила:
- Что случилось?
- Флаги, флаги! У нас не вывешены флаги!
- Почему вы обращаетесь с этим ко мне?
Фрау Урбах ухватилась за спинку стула.
- Я ослышалась, Мари? - пробормотала она.
- Я говорю, что не знаю, почему у нас не вывешены флаги.
- Может быть, вы не знаете, почему они должны быть вывешены?
Мари подняла на мать безучастный взгляд:
- Откровенно говоря, нет.
Тогда фрау Урбах опустилась на стул. Невероятно! Каких-нибудь полчаса назад этот нелепый человек говорил с ней совершенно здраво!
- Мы только что условились, Мари... - начала фрау Урбах, набрав побольше воздуху и [203] усевшись поудобнее: надо было восстановить нарушенное равновесие. Но Мари перебила:
- Уверяю вас, что ничего не случилось. Я собираюсь на вокзал, потом приду в ратушу. Ваше поручение будет с точностью исполнено. Вам нужно одеваться, иначе вы опоздаете.
- Но флаги, флаги! - воскликнула фрау Урбах.
- Что касается флагов, то прошу вас поручить это дело кому-нибудь еще. - Мари неожиданно расхохоталась: - Ну, поручите, например, папе! Право! Папа будет с удовольствием развешивать флаги хоть каждое утро! Это будет вели-ко-лепно!
Фрау Урбах медленно встала. Голова ее откинулась назад, глаза окаменели. Фигура ее была монументальна - в широко расходившемся книзу тяжелом платье, с приподнятой и застывшей правой рукой. Отчетливый шепот излился из ее побелевших, стянутых напряженьем губ.
- Запомните раз навсегда: я не позволю насмехаться над собой не только вашему отцу, но и вам.
Она повернулась и вышла из двери, как оскорбленная героиня на экране кинематографа, - величественно и почти так же бесшумно.
У себя в комнате фрау Урбах посидела некоторое время в кресле, обмахиваясь платком. Потом позвонила горничной и приказала ей вывесить флаги. Потом начала одеваться...
То, что происходило часа три спустя в большом зале ратуши, где благотворительные и другие общества представлялись королю, заслуживает самого пространного описания. Такое описание было сделано "Утренней газетой Бишофсберга", где любопытный читатель найдет весь церемо-[204]ниал и, между прочим, прекрасную речь, оглашенную от имени цехов членом союза парикмахеров и казначеем Общества друзей хорового пения - Паулем Геннигом. Здесь будет рассказана только незначительная деталь, о которой дипломатично умолчал редактор "Утренней газеты", оказавшийся поистине на высоте своего ответственного положения.
Незадолго до того времени, как его величество, в сопровождении обер-бюргермейстера, штадтратов и адъютанта, переходя от одной депутации к другой, приблизился к фрау Урбах, она оглянулась, чтобы еще раз убедиться, что Мари стоит позади нее. За несколько минут перед тем фрау Урбах видела, как ее дочь пробиралась к ней толпою разодетых флейлейн и фрау.
И вот его величество король стоит лицом к лицу с фрау Урбах.
Обер-бюргермейстер с особым удовольствием произносит:
- Фрау Урбах, урожденная фон Фрейлебен, патронесса питательного пункта, председательница... Фрау Урбах замирает в глубоком реверансе.
Его величество протягивает ей руку и перебивает обер-бюргермейстера:
- О вас, сударыня, мне уже докладывали в резиденции. Медаль Фридриха-Августа ожидает вас в Дрездене.
- Majestat, - произносит фрау Урбах и опять замирает в реверансе. Приподнявшись и видя, что его величество продолжает милостиво улыбаться, фрау Урбах тихо говорит:
- Majestat, разрешите представить мою дочь, фрейлейн Мари Урбах...
Она повертывает голову вправо и натыкается [205] на чей-то изумленный и растерянный взор. Она поворачивает голову влево и встречает чужое испуганное лицо. И вдруг ее декольте обжигают сзади какие-то бредовые слова:
- Фрейлейн Мари здесь нет!
- Вы не можете отыскать свою дочь? - слышит она. "Боже, неужели это говорит король?!"
- Majestat, - шепчет фрау Урбах.
- Пустяки, - смеется его величество, - со мной сегодня случилась штука похуже: меня окрестили здесь морским волком, а меня тошнит, когда я проезжаю мостом через Эльбу...
Фрау Урбах еще находит в себе силы улыбнуться на королевскую шутку, находит силы подать его величеству руку. Потом она оборачивается к разодетым флейлейн и фрау, окидывает их непродолжительным взглядом, и ее почти выносят из зала.
Если бы взгляд фрау Урбах упал на цветы, о которых должна идти речь в этой главе, они увяли бы из состраданья.
Час, в который началась война, родился под знаком вокзалов. Гороподобные, изрытые подземными ходами, перетянутые мостами и переходами, оплетенные железными клубками рельсов, в вечном содрогании и воплях - вокзалы делали войну. Как исполинские пылесосы, они втягивали в свои прокопченные жерла неисчислимые пылинки, собирали их в генераторах, протаскивали трубами и выплевывали вон, в войну. Раз призванные к жизни, они не переставали ни на секунду дышать стонущей своей стальной грудью, и каждый вздох их всасывал и выдувал человеческую пыль. [206]
В час, рожденный под знаком вокзалов, люди стекались на дороги, покрытые каменноугольною пылью, залитые маслом и нефтью, на дороги, которые вели к войне. И люди устлали эти дороги цветами и лепестками красных роз, засыпали железные клубки рельсов, так что не видно стало каменноугольной пыли, ни масла, ни нефти. Солдаты в походной форме воткнули розы в дула винтовок, и за патронташи, и за крышки ранцев, и тяжелыми толстокожими сапогами попирали розы на перронах и рельсах. Разве соберешь все цветы, постланные отечеством на пути армии в походной форме?
Армия в походной форме вливалась в генераторы и неслась по трубам, чтобы, подобно газу, смешавшись с воздухом, сгореть в войне. И солдаты - распаленные железным стоном вокзалов, вздыбленные беснованьем толпы, ликующие, молодые - брали приступом вагоны, украшая их стены смешной росписью:
- Вот вам француз, завоеватель вселенной!
- Вот сербский Петр после похода в Вену!
И жирной четкой надписью белели осанистые буквы на каждом вагоне:
в париж!
в париж!
в париж!
Это был час, в который аромат роз заглушил собою нефтяную горклость и каменноугольную вонь...
Когда Мари с порученьем фрау Урбах пришла на вокзал, он только что встретил короля и собирался начать жить обычною своей жизнью: жить для войны. Маршевая рота ландштурма отправля-[207]лась на фронт, да кучка новобранцев, в ожидании путевки, расползлась по переходам, туннелям и рельсам. Как всегда, шли маневры, и вокзал сотрясался в стальной дрожи.
Ландштурм, расстававшийся с женами и детьми, убрал свои винтовки цветами. Это были чахленькие гвоздички и потерявший душистость горошек, - потому что роз, устилавших когда-то путь армии в походной форме, уже не стало и потому что розы были слишком дороги для жен, которых покидал ландштурм.
Скучавший, усталый от ожиданья новобранец, безусый плосколицый малый, слонялся по запасным путям. Здесь было безлюдно, вокзал втянул в себя все живое, вокзал только что встретил короля. По запасным путям шаркали дозоры непокойных локомотивов. Новобранец со скуки остановился у товарного вагона, со скуки поднял валявшийся на полотне кусок мела, со скуки начал выводить мелом на стенке вагона:
в пари...
Пронзительный, как свисток, голос хлестнул его по руке:
- Что ты там мажешь? Кто за тобой будет убирать?
Малый обернулся. По рельсам шла уборщица вагонов. Лицо ее лоснилось от масла, руки были черны. Он хотел что-то ответить. В конце концов он - солдат, его угонят скоро на фронт, он будет воевать, а чумазая баба по-прежнему будет пачкаться на станции, и ее недурно выругать каким-нибудь фельдфебельским словцом. Но новобранцу скучно, он устал от ожиданья, и воздух вокруг него изнывает от железных стонов, и само солнце томится, как новобранец. От сильного [208] удара мел прилипает к вагону белой кляксой, и новобранец бороздит каблуками песок полотна, волочась к вокзалу.
Уборщица вытирает вагон масленой тряпкой, и губы ее что-то шепчут, но слов не разобрать за шарканьем локомотивов. Может быть, она пожалела новобранца? Может быть, ее муж уехал в вагоне с осанистой надписью:
в париж!
и не вернулся домой? Может быть, она даже возненавидела Париж?
Вокзал не знает этого, вокзал делает войну.
Человеческие пылинки плавают в туннелях на переходах и по залам. Среди них Мари. Она исполнила поручение фрау Урбах и собиралась вернуться в город, чтобы попасть в ратушу. Но на перроне, еще дышавшем торжественностью королевской встречи, ее задержали ландштурмисты, уходившие на фронт. Это случилось так.
Дали команду к посадке.
Шум из благословений и плача, лязга штыков и скрипа амуниции поднялся к стеклянному перекрытию вокзала и упал вниз, точно сбитый сверху порывом ветра. Серые люди откатились к вагонам и безмолвно стали вдоль их линий, не отрывая своих глаз от глаз людей, оставшихся у станционных окон. Через платформу, от вагонов к вокзалу протянулись взоры сотен остановившихся глаз. Это было прощанье. И если бы не врожденное свойство человека видеть малейшее нарушение однородности массы, это прощанье запечатлелось бы, как всякое другое массовое действие:
"Идет толпа".
"Публика рукоплещет". [209]
"Народ молится".
"Мобилизованные прощаются с женами".
Но однородность массы была нарушена, и люди внезапно увидели свершавшееся в свете, которого прежде не знали.
Черномазый неуклюжий ландштурмист не исполнил команды и остался в толпе провожавших, у станционного фасада.
Он стоял, положив длинные руки на плечи бледнолицей женщины, буравя сухими глазами ее усталый взгляд. Он был в явном преимуществе перед своими товарищами, потому что глаза его жены мигали прямо против него и потому что последний поцелуй еще предстоял ему, тогда как у всех его товарищей он был уже позади. Может быть, из зависти кто-то крикнул:
- Ну, целуйся, что ль, сорокадвухсантиметровый!
И он поцеловался.
Он согнул в локтях свои длинные руки, и бледное лицо жены приблизилось бесстрастно и мягко к его груди. Он наклонил голову, ворот шинели оттопырился над его горбом, ранец тяжело пополз к пояснице, он прикоснулся черными усами к потному лбу женщины.
И она спросила:
- Что передать нашей маленькой?
- Передай нашей маленькой... - начал он, выпрямившись.
Руки его соскользнули с ее плеч, повисли и заболтались в воздухе, потом с трудом стали подниматься к голове.
- Передай нашей маленькой... - громче повторил он. И начал тихо приседать.
- Передай нашей маленькой...
Руки его вдруг обхватили голову, каска подско-[210]чила над ней, упала на горб, на ранец, скатилась на пол. Он сел на корточки, опершисьруками на колени, и провопил:
- Нашей ма-лень-кой!..
И опять еще сильней и протяжней:
- Нашей ма-лень-ко-ой!
Унтер-офицер торопливо подбежал к нему и крикнул:
- На место!
Ландштурмист быстро встал и, не взглянув на жену, не подняв каски, с голой головой пошел к вагону.
- Покрой голову! - крикнул унтер.
Но было поздно.
Сотни рук протянулись от толпы, стоявшей у станционного фасада, через платформу, к линии серых людей у вагонов, и сотни воплей вскинули кверху мужские имена:
- Пауль! Карл!
- Роберт! Пауль!
И им ответили грубые, хриплые, надорванные голоса мужчин:
- Мария! Анна!
- Лизбет!
И руки, простертые из толпы, стоявшей по линии зданья, встретились с руками, протянувшимися от вагонов.
Тогда командиры сделали вид, что еще не давали команды к посадке.
В комнате, которую прежде занимал monsieur Перси, жил унтер из вольноопределяющихся. Он был общительнее и шумнее monsieur Перси, носил необычайно высокие воротники и на поясе, вместо штыка, маленький финский ножик. Финский [211] ножик был в моде, а унтер следил за модой, был обходителен, в меру патриотичен, читал в переводе Уайльда и называл его, как все: Вильде. Его самого звали Дитрих.
В этот день он пригласил к себе своего фельдфебеля на чашку чаю. Чашка чаю - обычай иностранного происхождения, в нем что-то английское, что-то русское; и в самом слове "чай" Дитриху слышалось нечто либеральное, особенно в этот день, день разгрома английского флота. Чашка чаю по случаю победы над Англией - такой жест мог понравиться и на Фридрихштрассе в Берлине.
Гостями Дитриха, кроме фельдфебеля, были Пауль Генниг, его жилец Андрей Старцов и фрейлейн Лиси.
Дитрих перегибался, обращаясь по порядку к гостям и предлагая кексы. Фельдфебель пощипывал коротенькими пальцами струны цитры, инструмент хныкал и жалобился, лицо музыканта - корявенькое в крапинках, как пряник, - печально улыбалось. Фрейлейн Лиси - кругленькая пухлая чернявочка - строила глазки, стараясь угодить всем сразу.
Пауль Генниг был, видимо, потрясен и, как человек, только что переживший необычное, казался не похожим на самого себя: притих, снизил голос, сузился. Но по лицу его, слегка вспотевшему и лоснившемуся, как медный тазик, бродили отблески гордыни.
- Само понятие интернационала, - произнес он после долгой паузы, - предполагает существование различных наций, о!
- Очень верно, очень верно. Возьмите кекса, - сказал Дитрих.
- Я знаю, что говорю. Это есть у Бебеля. [212]
- Неужели он так долго с вами разговаривал, герр Генниг? - чуть слышно спросила фрейлейн Лиси, и ее пухлые локотки и плечики подернулись рябью ямочек.
- Он спросил: от парикмахерского цеха? - и подал руку. Я ответил: так точно, ваше величество, от цеха парикмахеров, и пожал ему руку. У вас сильный голос, вы хорошо прочли адрес, сказал он. Я ответил, что состою в Обществе друзей хорового пения и пел сегодня в ратуше "Wacht am Rhein" ["Стража на Рейне" (нем.)]. Тогда он спросил: может быть, вы состоите еще в каком-нибудь обществе? Я прямо заявил: ваше величество, я социал-демократ.
- И он ничего? - воскликнула фрейлейн Лиси.
- Он без всяких предрассудков, наш король, - снисходительно заметил герр Генниг. - Он поклонился и отошел. Я ему тоже поклонился. Потом я отправился выпить с нашими ребятами, и они одобрили, что я так прямо заявил королю, кто я.
- Очень хорошо! - сказал Дитрих. - Герр фельдфебель, сыграйте что-нибудь еще. Фрейлейн Лиси...
- Ах, сыграйте, сыграйте, - попросила чернявочка.
- Конечно, хорошо, - произнес герр Генниг, отваливаясь на спинку кресла. - Я говорю, что наша национальная черта - честность. Я заявил честно: я социал-демократ.
- Насколько я понял, - печально сказал фельдфебель, оторвав глаза от цитры и взглянув на Андрея, - герр Старцов говорил о том, что [213] социалистам вовсе не следует представляться королю. Не правда ли?
Голос Геннига немного окреп:
- Андреас славный парень, но он не понимает, что честность - наша национальная черта. Андреас нигилист - о! нигилист! - он не признает тактики, так-ти-ки, о!
- Кексы, пожалуйста, - сказал Дитрих, обеспокоенный бурной волной парикмахерского баса.
Но герр Генниг внезапно перешел на сочувственный тон:
- В русских много любви. Это я давно хотел сказать. Какой толк из такой любви? Тактика, Андреас, тактика! Почему мы любим отечество? Потому что ненавидим его врагов. Любовь появляется после ненависти! Ненависть цемен-ти-рует любовь, о! Когда люди возненавидят одно и то же, тогда приходит любовь. Андреас хочет любить - и не умеет, не умеет, черт возьми! Это я давно заметил. Почему? Потому, что ему нечего любить, потому, что он любит все одинаково. Нигилист! Он не понимает, что людские дела надо ненавидеть вместе с людьми, которые их творят...